119335.fb2
Станислав Люцианович оторопел: старик ясно произнес название его собственной второй, то есть пока что последней изданной, поэтической книги. Интонация его чуть ли прямо намекала: Янов отлично знает своего собеседника. Откуда бы? Никакого ключа к пониманию его собственной личности, кроме сомнительного родства с вовсе уж непонятным Игорем Юрьевым, не отыскивалось. Поэтому волей-неволей пришлось вернуться мыслями к пропавшему поэту. Стихи тот писал, сколько помнилось, обо всяких допотопных чудовищах, которым Кювье с учениками надавали названий, и еще о Ниобеях и Навзикаях, которые с этими монстрами ухитрялись порою вмещаться в одну и ту же строку. К символистам был он не ближе самого Станислава Люциановича, хотя как бы с другой стороны. В "Аполлоне" его высмеивали, хотя, помнится раз или два печатали. Книги просто не раскупались - но кто нынче раскупается? Все то же - Надсон... да вот Северянин. Ну, Блок. Впрочем, один подход к любому литератору у Станислава Люциановича всегда был. Пришлось врать прямо в глаза, потому как стало любопытно.
- Может, все-таки вы могли бы подсказать, как связаться с Игорем Юрьевым. Это не мне нужно, ему ведь Шацкина деньги должна: хоть и немного, но полтинник за строчку она всегда платит. И в "Полифеме" - совсем ведь недавно стихи были. - Станислав Люцианович вдруг понял, что и не врет даже, ибо в последнем номере стихотворение Юрьева как раз мелькнуло и понравилось даже, хотя всего три строфы там было. Видимо, завалялось в редакционном портфеле.
- Вы передайте и Шацкиной, и... этим, словом... чтобы не изволили тревожиться. Молодой человек все сменил в своей жизни, простите, не столько не хочет он, сколько не может поддерживать прежних связей. Всякое ведь с человеком в молодости бывает.
Если верить Янову, молодость Юрьева носила относительный характер почти сорок лет, но старику его вероятный родственник, видимо, казался юношей.
- Но деньги-то?
- Нет, и денег не надо. Игорь Юрьев человек обеспеченный. По крайней мере теперь. Он, простите, что напоминаю, получил заветное наследство. Ведь и наследство - это к нашему прежнему разговору - тоже в сущности вещь, живущая заново! Второй раз, третий...
Старик все также ничего ясного не хотел сообщить о судьбе родственника. Значит, не погиб Юрьев ни в какой готической истории, романтики тоже никакой - деньги получил, наследство. Тогда были мегатерии и Навзикаи, но теперь все, никаких Навзикай, поехал куда-нибудь в усадьбу хорошо жить. Заветное наследство... Тьфу, но ведь это цитата, из прошлогоднего, помнится, стихотворения Мандельштама: этот почти еще юноша с первых строк показался. Старик был все-таки что-то уж слишком начитан в области того, что пишут новейшие. Тут Станислав Люцианович вспомнил петроградского генерала, у которого, как в усадьбе, на квартире жили красивой жизнью чуть ли не все кубо-футуристы. Не из такой ли породы визави? Хоть и не генерал. Впрочем, что-то не сходилось и в этом, уж очень грубо сочиненном варианте.
- А вы ведь еще не бывали в Париже? - спросил старик, недвусмысмысленно выделив слово "еще". Станислав Люцианович только усмехнулся про себя. На поездку в Париж у него никогда не было денег. В Италии он, впрочем, побывал, но больше за границей - нигде. Не жениться же на миллионерше... Впрочем, с амурными делами у него и в прошлом, и теперь дела обстояли неважно: орел решка, стерва - сука, вечная чересполосица, а насчет любви, так пусть кошки мышам о ней пишут.
- А я вот побывал там... В начале восьмидесятых, и еще однажды... Долго, словом, там жил. И видел много любопытных людей - в самый первый еще раз. Русские люди очень часто живут... жили и умирали в Париже. Может быть, в Париже и полагается русскому человеку умирать. Жаль. Но это все к делу не относится. На войне как на войне.
- Но вы ведь на фронте не были ни в эту войну, ни в японскую?
- Помнится, вы об этом с Юрьевым беседовали... Ему ведь в девятьсот четвертом всего двадцать седьмой год шел, так что... Да что это я о пустяках. Скажите лучше, а такие стихи вы как находите:
И каменный дом - это каменный дом,
И белая лошадь стоит под окном,
Никто не поможет, ни дьявол, ни Бог.
Танцует со шваброй солдатский сапог.
Он переждал и продолжил:
По улицам ветер несет шелуху.
Напялив халаты на рыбьем меху,
Бегут эмигранты нестройной гурьбой...
Последнюю строку штабс-капитан попридержал, но все-таки выговорил, быть может, не без влияния допитого кларета:
В Москве Маяковский покончил с собой.
- То есть как покончил? - удивился Станислав Люцианович, - футуристы с собой не кончают, они все хотят кому-нибудь морду набить. Как такое может быть, то ли я все новости за картами...
- Да нет, конечно, нет... пока. Это все мечтательные измышления моего юного друга Кончакова. Впрочем, что мы о таких отвлеченностях. Скажите, а в каком городе, если бы у вас был выбор, вы бы хотели умереть?
Станислав Люцианович поразмыслил.
- Мне кажется, каждый человек волен для себя такой город выбрать. Приехать в этот город, взять номер в гостинице, зарядить револьвер поаккуратнее... Впрочем, порою мне кажется, город сам выбирает человека. Ему вспомнилось, как Ли застрелился в Минске. - Можно, думаю, просто приехать в такой город и жить в нем. Пока не умрешь. Мне, к примеру, и Петербург... виноват, Петроград... равно любезны. Разве плохой выбор?
Янов улыбнулся. Так улыбается только рыбак, следящий за дрогнувшим поплавком. А Станислав Люцианович нутром чувствовал, что проглотил не наживку даже, а голый крючок. Поэтому очередной кофейничек появился на столе именно по его требованию, причем наливали из него в обе чашки. Народу было уже немало, но половой не выказывал недовольства: гости не штаны просиживали, а делали заказ. В кофейничке на этот раз против всяких ожиданий обнаружился крепкий, грубоватый портвейн: видимо, долго пьющим гостям его подавали тут по взаимопониманию. Станислава Люциановича это устроило в высшей степени, да и к разговору именно портвейн годился, - может быть, своей нереальностью.
- Мне, конечно, хотелось бы побывать в Париже - ринулся Станислав Люцианович уже как в омут с обрыва, - видимо, Юрьеву тоже хотелось? Как там сейчас? Вот и думаю, может быть, еще побываю...
- Да, да, вы еще не бывали... Но побываете, не сомневайтесь. Это тоже характерно для... нашего времени. Хотя я не хотел бы в Париже умереть, там очень плохо ухаживают за могилами. Вы представить не можете, какой был скандал в восьмидесятых, когда оказалось, что могила чуть ли не лучшего русского поэта там стоит в заброшенном виде - и крест обрушен. Студент голландский обнаружил, сраму-то... Так и стояло, пока вдова из-за океана не примчалась. Не его одного вдова, впрочем, вдова много чья... А умер давно, то ли в тридцать седьмом, то ли в тридцать девятом, от печени, кажется..."
"Какой там еще лучший поэт похоронен в Париже? В тридцать седьмом - да, Пушкин, но печень тут при чем, да и Париж?" - успел подумать Станислав Люцианович, а старика несло дальше:
- Да, вы правы, это хорошо - жить, пока не умрешь. Для человека ведь обычно и не важно, где умирать, важно, когда. Иной согласен, чтоб где угодно - лишь бы попозже. Другой, напротив, считает, что чем раньше, тем лучше... как вот друг ваш, например, которого вы упоминали. Да, Париж.
Станислав Люцианович готов был поклясться, что о самоубийстве Ли он за столом не упоминал - но тут уж, видимо, был портвейн виноват. Создавалось впечатление, что весь разговор идет вообще о чем-то совсем другом, о чем на самом деле за столом не говорится ни слова. Это вовсе не была обычная болтовня военного времени о жизни и смерти - где и когда умирать, где, когда, может быть, воскресать и служить заново; такой разговор был бы для этих дней так же необязателен и пуст, как "Лукоморье" младшего Суворина. Там, правда, платили, а тут приходилось приплачивать за портвейн.
- Хотели бы вы заново прожить те же годы, что уже прожили? Нет, не начать жить заново, а вернуться в какой-нибудь определенный год, и снова жить рядом с самим собой, даже, возможно, рискуя себя же самого встретить. Чем не сюжет?...
- Трудно сказать сразу. Но, думается, дьяволу таким предложением меня искусить не удалось бы.
- Все-то вам позаманчивей бы... А нам-то... А вот нам, может быть, и не только мне одному, трудно как-то поверить, что выпало это мне одному эту тропинку найти, - нам только такая вот судьба и казалась заманчивой. Не жили вы в те, в другие годы. Представьте, что живете вы в одном времени, а влюблены в другое. Скажем, можете вы уйти... во времена, когда Пушкин лицей заканчивал. И вы за ним черновики можете подбирать. А потом, когда его убьют, - этому вы помешать не можете, - вернетесь к лицею еще раз и будете подбирать все те черновики, которые в первый раз подобрать не успели. А потом, если захотите, в третий раз...
- Надоест, - ответил Станислав Люцианович на паузу в речи Янова. Пушкиным он занимался много, но обрисованная стариком перспектива сразу породило в нем глухое недовольство самой своей кощунственной возможностью. "Мало ли что там в этих черновиках обнаружишь," - подумал он, вспоминая свои собственные черновики, тщательно уничтожаемые - хотя, увы, не так уж тщательно. Вот недавно в своей же галоше один такой нашел, правда, стихотворение оказалось приличное, доработал и в книжку вставил. Но мало ли что так найти можно.
- Дело вкуса, милостивый государь, - хрипло ответил старик. В глазах его, полных старческой голубизны, сейчас стояла темная пророческая вода, в которую даже искушенному Станиславу Люциановичу заглядывать было боязно. Неожиданно он представил старика в качестве партнера по бриджу, и подумал теми же словами, что и обычно в таких случаях за картами: "Какой отличнейший партнер, надо бы в жизни подальше от него держаться", - Все дело в вашем отношении к той эпохе, в которую вы идете по тропинке из своего времени. Ясное дело, в будущее вы влюблены быть не можете, его кто же знает. Вы вспомните тех, кто видел будущее более или менее ясно - чем хорошим для них знание будущего оборачивалось? Кассандра, Тиресий в Греции, в Риме еще тоже были... Да чего там, Сухаревская башня вон рядом стоит пока что - так Брюса помните? А в конце восемнадцатого века - последние русские предсказатели, Андрей Враль, Авель... Чем хорошим для них все обернулось? Тюрьмой, милостивый государь, или записью в скорбность умом. Один Мишель Нострадам, кажется, из будущего извлек немалые деньги, но только потому, что говорил уж так туманно, так рифмовано, что каждый его "Сотни" читает и что удобно, то и находит. Так что видеть будущее худо-бедно еще можно, но о нем непременно надо молчать. А влюбиться в него, уйти - это никогда и никому не дано, хотя, конечно, можно во имя этого будущего, ничего не говоря, зато давая обещания, много народа надуть. А тоска по прошлому зато - кто не болел ею? Разве вас эта болезнь миновала? Разве мало вы таких друзей нынче имеете, которым дорог шестнадцатый век во Флоренции, либо же восемнадцатый в Версале? Найдутся, кстати, и любители самых препоганых эпох - очень уж все привлекательно выглядит с дальнего расстояния.
- Не хотите ли вы сказать, что когда-нибудь станет возможно влюбиться и в российское начало двадцатого века? - Станислав Люцианович, видимо, в силу большого количества крепкого портвейна, уже окончательно принял словесную игру старика, - когда на фронтах удушливые газы применяются, я вот у Канатчиковой дачи позавчера был, через решетку смотрел на офицеров, с фронта привезенных. Разве такой ужас был когда-нибудь? А Распутин? А дороговизна?
- Да, дороговизна, - старик сумрачно осклабился, - соль в нынешнем году уже полкопейки фунт... Ну, это еще не так дорого. Соли всюду грош цена просыпали, ну, и так далее. Нет, эти стихи вам не понравятся, вам их не прочесть, - впрочем, могу и ошибаться, не помню. Я о другом. Не буду вас уверять, что у этого... у вашего времени будет столько поклонников, как ни у какой другой эпохи за всю российскую тысячу лет. Не буду.
- Но ведь кончается что-то... Значит, и начнется что-нибудь?
- Вот-вот-вот... Так вот, представьте вы, что начнется, что окажется на ваш собственный взгляд - неизмеримо хуже. Таким оно скверным станет, что и вообразить нынче вы не можете, нет в человеческом языке слов для этого. Пока что - нет. И так несколько раз: дальше - хуже. Но, конечно, не до бесконечности, и в какой-то момент совсем плохое начнет казаться не окончательно плохим по сравнению с чудовищно отвратительным, и тогда вернутся времена уже лишь относительно плохие, такие времена, когда хоть можно дух перевести и взглянуть назад - чтобы увидеть, ну... ну хотя бы нас с вами за столиком у Викентьича. И вот оглянется потомок... и захочет к нам с вами за столик. Третьим будет.
- Стул попросить надо... - машинально сболтнул Станислав Люцианович, но тут же подхватил нить игры, - Да, ужасный вы вариант придумали, но ведь правдоподобный...
- И вот... появится у него, у потомка, специалиста по истории и теории... неважно чего, но появится у него возможность уйти в какой-нибудь один давний, специально выбранный год. Чтобы жить, с него начиная, покуда не придет другой год, в котором жить уже нельзя, эпоха в нем кончается. Тогда надо прийти к той же тропинке и опять уйти к началу и снова прожить, сколько хочется - ни с каким дьяволом ничем не рассчитываясь, просто как в дверь сквозь стену войти и с другой стороны выйти - примерно как у одного английского писателя описано, он скоро, кстати, в Москве будет... ну да Господь с ним. До того самого неприятного года, - или, скажем, до конца мирного времени, если думать о войне станет особенно гадко. Ну, и в третий раз... словом, покуда просто не пройдешь весь свой земной срок. Только уговор - не встречать самого себя. Впрочем, это как раз просто - только и дела, что в другом городе селиться.
- А если встретишь самого себя? Себя самого... на глади зеркальной? Станислав Люцианович подхватил манеру старика говорить оборванными цитатами из современной поэзии. Старик опознал Блока и одобрительно кивнул.
- Настоятельно не рекомендуется, ибо вызовет возвращение назад, за стену, в точку, из которой пришел. А потомку туда нельзя: там только что помер занудный и косноязычный дед, думавший, что чем-то управляет... Думаю, он сейчас где-нибудь в глухой провинции в школу ходит, ребятенок такой безобидный. А там, потом... Ну, нельзя там быть, там вот-вот охота на ведьм начнется, словом, простите, и сам не знаю, что там дальше будет, но страшно и мерзко. И нельзя туда, и не надо поэтому.
- Дичь какая-то, возмутился Станислав Люцианович. Нереально просвечивающий мир трагического и величественного будущего - вдруг в него почему-то нельзя. Чушь. Не бывает. - Сатира, простите. Низкий жанр. - сказал он вслух.
- Жизнь вообще очень часто пахнет одною сатирою, только не все это видеть хотят. И вот, простите уж, докончу. И вот уйдет потомок в прошлое, скажем для примера - в одна тысяча девятьсот первый год. И начнет вживаться в эпоху - неторопливо, как у себя привык, там время вообще медленнее идет. Проживет лучшие годы своей молодости и ранней зрелости рядом с вами... и со мной. А потом, когда срок придет, уйдет в тот же самый год во второй раз, ну, на час позже выйдет, чтоб с собой не встречаться. Очень еще будет жалеть, что парижскую выставку тысяча девятисотого года так и не может своими глазами увидеть. И зрелость свою всю промотается по белому свету, даже в Трансвааль заедет, хоть война давно и кончилась. А под вечер наступающего четырнадцатого года уже зрелым, отпраздновавшим пятидесятилетие человеком, выпьет бокал настоящей "Вдовы Клико", и снова уйдет в девятьсот первый. Заберется в культурную провинцию у себя на родине, вовсе уверенный, что больше никогда никуда идти не придется. Но в тот же самый новый год четырнадцатого поймет, что шестьдесят три - еще не настоящая старость, а хуже не будет, чем доживать эту самую настоящую старость в голодном Киеве... или неважно где. Словом, уйдет он в девятьсот первый год снова...
Старик замолчал, надолго припал к чашке почти допитого портвейна. Станислав Люцианович уже не помнил - который же это по счету, и соображал, откуда возьмет столько наличности. Впрочем, старик явно собирался платить за себя сам, так что ничего страшного. За путаными ходами мысли штабс-капитана он уследить уже не мог, но идея судьбы добровольного Агасфера, проживающего во времени все одну и ту же эпоху, была страшна и необычна, а особенно непонятно было, зачем такой сложный сюжет привязывать именно к нынешнему, отнюдь не такому уж привлекательному времени. Станислав Люцианович долго смотрел в окно на Сухареву башню, а когда возвратился взглядом к опустевшему кофейничку, то обнаружил, что на столе появился еще один предмет, видимо, извлеченный стариком из кармана. Присмотревшись через очки, Станислав Люцианович понял, что перед Яновым разложен план города Одессы, вынутый из Бедекера за 1896 год.
- Ведущие к морю ступени... - пробормотал старик, углубляясь в изучение плана, - Вы ведь никогда в Одессе не бывали?
- Был, но коротко. По дороге в Италию, пять лет тому назад.