11945.fb2 Да простятся ошибки копииста.Роман - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Да простятся ошибки копииста.Роман - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Посвящается Эмили

Да простятся ошибки копииста.

Бальзак "Кузен Понс"

Каждый день приносит нам что-нибудь новое: начинается дело с шутки — кончается всерьез, хотел кого-то одурачить — глядь, сам в дураках остался [1].

Сервантес "Дон Кихот"

Пролог

ДУМАЛ ли я, что однажды смогу вот так, положа руку па сердце, рассказать всю мою жизнь? Кому-то, кто внимательно меня выслушает? Я счастлив в моем положении, которому, наверно, мало кто позавидует, ибо оно дает мне эту возможность, столь редкую в нашей жизни. Это неземное блаженство, это полет души, когда нет иных забот и занятий, кроме одного: говорить правду, свободно и не стесняясь, всю правду как она есть.

Случай мой диковинный. Всматриваясь в свою прошлую жизнь, я как будто вижу наглядное и очевидное объяснение тому, чем я стал теперь. Ведь я всегда и во всем, с завидной регулярностью, терпел одну неудачу за другой. Какой-нибудь баловень судьбы, человек, которому везет во всем, за что бы он ни взялся, не удивляется, достигнув предначертанной ему судьбой цели. Думается мне, и образцовый неудачник, человек, не вписавшийся ни в один вираж своей жизни, не больше удивляется тому, как точна ее траектория. Иной раз я говорю себе, что, пожалуй, неразумно проводить грань между совершенным неудачником и столь же совершенным везунчиком. В обоих одно и то же совершенство, одна и та же неведомая сила движет и тем, и другим, неизбежно выбивая их из обыденной колеи, и две судьбы, может статься, переплетаются.

Но скажем проще: я неудачник. Так считают все. Я тоже. Хоть это ничего и не меняет.

И последнее, прежде чем я начну. Не только потому, что я уже довольно давно лишился голоса, но и по личному желанию я попросил позволить мне изложить все это письменно. Мне были необходимы тишина и уединение. И я с самого начала хочу извиниться за мой посредственный слог. Я не писатель и поведу рассказ простым языком, ибо на нем я говорил всю жизнь и никогда не учился сочинять книги.

Часть первая

1

В том возрасте, когда сыну своих родителей пора уже становиться взрослым, самостоятельным человеком, и начались мои неудачи.

Я выбрал, куда пойти учиться: Институт искусств, отделение живописи. Наверное, зря.

Как бы сложилась моя жизнь, выбери я коммерцию или журналистику? Без сомнения, иначе. Голова идет кругом, когда я об этом думаю.

Итак, я выбрал искусство. Учебу я одолел, но так посредственно, что, в сущности, лучше бы я не смог закончить ее вовсе. Плохой ученик будет по определению плох на выбранном поприще, в то время как более явное фиаско могло бы вразумить его, направив на иной путь. Мне, образцовому неудачнику, не удался даже собственный успех.

И впрямь, столь мало заслуженный диплом оставил неприятный осадок в памяти преподавателей, а у всех их знакомых в артистических кругах — весьма нелестное мнение обо мне. А ведь в этой среде, как, впрочем, и во многих других, шагу не ступишь без рекомендации. Диплом — это не более чем форма; рекомендация же — ее содержание. Никто не мог и не хотел меня никому рекомендовать.

Несколькими годами раньше я по уши влюбился в одну молодую особу и, как только, получив свой посредственный диплом, возомнил себя платежеспособным, сделал ей предложение.

Мы поженились, жили на жалованье моей супруги (она работала секретаршей) с надеждой на мои будущие заработки, в которых я тогда еще не сомневался, и с радостью ожидали прибавления в семье.

Но моя жена — как это редко случается в наше время передовой медицины, — умерла родами, и я в одночасье оказался вдовцом и отцом без средств.

С родителями мне тоже не повезло. Я не мог рассчитывать долго кормиться за их счет: жили они небогато, были от природы инертны и замкнуты, да и не имели желания тянуть на себе выросшего сына, которому, по их мнению, уже дали все, чтобы встать на ноги.

Короче говоря, в двадцать четыре года я остался один, с малюткой Изабеллой на руках (девочка родилась здоровенькая, спокойная, улыбчивая — солнышко, да и только) и без гроша в кармане. Лень не входила в число моих пороков, и я пошел на работу, унизительную для меня, но единственную, которую удалось быстро найти. Я стал учителем рисования в школе для девочек. На это можно было кое-как прожить.

Я забыл сказать, что родители Николь, моей покойной супруги, погибли еще до нашей с ней встречи (они стали жертвами страшного пожара в универмаге “Инновасьон” [2]), и оставили ей в наследство, помимо очень скромной суммы денег, большой добротный дом — их родовое гнездо — на авеню Брюгманн. В нем мы поселились с моей Николь, в нем я и остался жить вдвоем с маленькой Изабеллой.

При моей скромной зарплате пришлось оставить без отопления два верхних этажа, и жили мы с Изабеллой на первом и втором. То была вынужденная мера, о чем я очень жалел, потому что я, хоть и неудачник с младых ногтей, но все же художник и, как все артистические натуры, восприимчив к фантазиям, в частности, рождающимся в больших пустых домах, и всегда опасался, как бы эти холодные этажи над нами — подобие парализованной половины тела — не наложили некий нематериальный отпечаток на душу моей дочурки; меня страшила эта полная теней пустота, и отдаленные последствия этих страхов я, боюсь, узнаю сегодня в робости, загадочной и холодноватой, суровой, чем-то тревожной и слишком молчаливой, ставшей одной из глубинных черт характера Изабеллы. Боялся я, одним словом, что она вырастет женщиной с полотен Кнопфа [3]. Такой она, думается мне, и выросла.

2

Но к делу. Я учил девочек рисованию в старорежимной с нафталиновым душком школе и тосковал. Меня посещали нехорошие мысли. Сам себя стыдясь, я все больше замыкался. Порвал связи с немногочисленными друзьями, для которых, как я быстро убедился, это не было большой потерей. Нескольких лет в меланхолии и унынии хватило, чтобы обо мне забыли, перестали даже звонить и прекрасно без меня обходились.

Мне недоставало мужества, а может быть, и желания навязываться, я не напоминал о себе, жил один с Изабеллой, а на досуге понемногу рисовал и писал картины, которые больше не пытался предлагать ни галеристам, привыкнув к их постоянным отказам, ни на конкурсы, где мне ни разу не досталось никакой награды. Между тем я был не без способностей и безупречно владел техникой, — эту роковую для меня заслугу всегда признавали за мной преподаватели, благодаря чему я и переползал с курса на курс, — но мне катастрофически недоставало самобытности. Я сам это знаю. Рисовал ли я или писал красками, итог был один: получалось похоже на чей-то рисунок, чью-то картину, которые я знал, хотя вряд ли помнил об этом, когда брался за кисть или карандаш. Мне было горько это сознавать, но себя не переделаешь, а не рисовать я не мог.

Еще я читал. Много и без разбору. Книги я покупал подержанные, у букинистов на Старом рынке. Все равно какие, лишь бы старые. Мало-помалу я стал завсегдатаем одного магазинчика в нижней части рынка, на площади Игры в Мяч, недалеко от Общественных бань. Владельца звали Эмиль Деконинг. Он носил длинные ницшеанские усы в подражание своему любимому автору и тезке Эмилю Верхарну.

Я, стало быть, много читал, и вскоре Деконинг стал каждую неделю откладывать для меня кипу пожелтевших книг. В субботу утром, подняв, одев и накормив малышку, я садился с ней в трамвай, и мы ехали с авеню Брюгманн до Дворца правосудия, откуда оставалось прогуляться пешком до площади Игры в Мяч — то были мои полчаса счастья. Эмиль давал мне книги — два полных пакета; потом мы пили кофе в баре по соседству; Изабелла играла его усами, а я с ним беседовал.

Для меня это была редкая возможность выговориться. Эмиль был единственным, кого интересовало то, что я рассказывал. Поначалу я говорил только о книгах и о вещах, которые, как я полагал, не были ему скучны, боясь потерять того, кого уже считал своим единственным другом. Но шли недели, месяцы, Эмиль все больше располагал к себе, и в конце концов рухнули стены, так старательно мной воздвигнутые. Я был ему интересен, он часто расспрашивал меня, как я живу, чем занимаюсь. Просил показать мои рисунки, и я приносил их ему время от времени; некоторые он даже ухитрялся продавать — за скромную цену — и не облапошивал меня с выручкой. Короче, субботним утром я “подзаряжался” и возвращался домой, желая, чтобы уже наступила следующая суббота, и предвкушая чтение нескольких сотен страниц.

Эмиль снабжал меня по большей части литературой конца XIX — начала XX века. Она была в ту пору самой доступной для букинистов: в их руки переходило содержимое чердаков покойных бабушек, где подобных книг было так много, что стоили они на книжном рынке сущие гроши. Я не страдал от недостатка места в своем огромном доме и заполнял потрепанными томиками бесчисленные полки на всех этажах и во всех комнатах. От недостатка времени я тоже не страдал и читал эти книги в колоссальных количествах.

Изабелла с малых лет тянулась к старенькому пианино, которое ее бабушка и дед как будто нарочно для нее предназначили. Моей зарплаты и небольшой выручки от продажи рисунков, благодаря Эмилю, хватило, чтобы оплачивать уроки музыки моему ангелочку, которому тогда пошел седьмой год, и дом с утра до ночи полнился резким, дребезжащим звуком допотопного инструмента. Уже в ту пору у нее были большие способности; когда Эмиль подыскивал для нее старинные, украшенные гравюрами партитуры, она играла пьесы и песни конца века, ровесником которых был этот дом, где мы жили, и его витражные окна, высокие потолки, люстры, обои, плиты пола оживали, вибрируя в унисон. В такой вот атмосфере я читал и рисовал.

Каждый раз, закончив книгу, я водворял ее на полку следом за предыдущей — единственное наследство, которое мог от себя лично с уверенностью оставить своему драгоценному чаду, — и начинал новую, выудив ее наугад из пластиковых пакетов. При такой произвольной манере выбора я никогда не перечитывал книг, стоявших на полках, но, случалось, выуживал из пакетов какую-нибудь, уже прочитанную в прошлом году: память у Эмиля была не безупречная. И чаще всего я, естественно, перечитывал те книги, которые предпочитали наши бабушки и которые поэтому часто появлялись в закромах моего друга и поставщика. Так я не по одному разу прочел Верхарна и Метерлинка, Золя и Доде, Бурже и Шансора, Морана и Жип, Абеля Эрмана и Гюисманса[4], Жида и Пруста, и множество других книг, мало кем сегодня читаемых, которые сделали меня фантазером, человеком немного не от мира сего. Романом, чаще всего попадавшим мне в руки, был, безусловно, “Мертвый Брюгге”[5] Роденбаха". Раз в год как минимум я выуживал его из пластиковых пакетов. Эмиль любил Роденбаха и, вероятно, хотел привить мне свои вкусы. Мне книга тоже нравилась, и я исправно всякий раз ее перечитывал. Впрочем, перечитывал я все. Я никогда не позволял книге перекочевать из пакета на полку, не прочитав ее от корки до корки. Так как читал я без цели, просто чтобы скоротать время, то почему было не перечитать еще раз знакомый роман? Я даже получал от этого известное удовольствие. Занятное дело — перечитывать книгу. Сначала узнаешь ее, как старого друга, вспоминаешь, предвидишь, что будет дальше, удивляешься, сколь многое забыл, и открываешь нечто новое. Потом, на третий или четвертый раз, знаешь ее так хорошо, что входишь, как в обжитой дом, как под собственный кров. Это успокаивает. Кажется, будто сам написал эти строки, будто ты и есть автор. Страницы и главы становятся комнатами, коридорами, лестницами, окнами и садом твоего жилища.

3

Я вел поистине жизнь художника. Или эстета. Помимо школы, где я старался проводить как можно меньше времени, мой мир составляли музыка Изабеллы, пластинки, которые я ей покупал, когда мог (она любила их слушать), книги, мольберт, Королевский парк, где я, сидя на скамье, рисовал статуи, и музей по средам после обеда, когда вход был бесплатный, а малышка не ходила в школу.

Мне повезло: Изабелле в музее нравилось. Мы с ней сочиняли истории о каждой картине. Вечерами, перед сном, она требовала рассказать историю заново, во всех подробностях, и соглашалась лечь в кровать, только когда не оставалось ни одной забытой мелочи. Все элементы картины должны были присутствовать в сказке, и не важно, что сказка была, как правило, без начала и без конца, лишь бы не упустить ни одной детали картины.

Самую увлекательную историю мы сочинили, воспроизводя в деталях “Перепись в Вифлееме” Брейгеля. Все персонажи, не только Мария и Иосиф, получили имена, мы знали, сколько птиц на картине, откуда они прилетели и куда направляются. Мы нашли хозяина собаке, жильцов каждому дому, родных и соседей каждому персонажу. Мы определили точное время — по цвету неба. Установили и точную дату.

И каждую среду мы подолгу простаивали у картины, всегда одной и той же, которую знали наизусть и которая являла мир, где мы, она и я, были только вдвоем, со всеми друзьями и врагами, существовавшими лишь в нашем воображении. Изабелла была чудо, а не ребенок.

Но о ней и о той ангельской поре ее детства я могу говорить бесконечно. Пора остановиться, пока я не потерял нить моей истории.

Стало быть, Эмиль Деконинг и Жанна Делен, дочкина учительница музыки, были единственными людьми, регулярно переступавшими порог моего дома. Время от времени, раз в два или три месяца, я приглашал их пообедать или поужинать. Мы располагались тогда в единственной комнате, которая была по-настоящему обжитой и уютной, в задней части дома, с выходом в маленький садик, — я держал там мольберт, холсты и рисунки, а Изабелла складывала на пианино, вокруг рамки с фотографией Николь, ее матери, кипы партитур, которые она глотала так же жадно, как я глотал романы конца века. На стол подавались бутерброды: я никогда не стряпал.

Довольно скоро я понял, что Эмиль и Жанна, однажды встретившиеся случайно у меня, прекрасно поладили между собой. Видно, я мало способен к человеческим отношениям, ибо мог только констатировать, что за короткое время они сошлись куда ближе, чем это удалось мне за несколько лет с кем-либо из них. Они часто виделись и проводили время вдвоем, уже без моего участия, и я даже подозревал — Жанна, надо сказать, была не замужем и красотой не блистала, — что порой эти двое скрашивают друг другу одиночество.

Отец Жанны был издателем; книги он выпускал самые разные. Эмиль, знавший мои таланты, должно быть, обмолвился о них Жанне, и однажды у меня за обедом они предложили мне заманчивую работу: сделать по заказу Жанниного отца иллюстрации к задуманной им серии детских книг под названием “Абракадабра”. Разумеется, я согласился. Работа неплохо оплачивалась.

Меня смущало только одно “но”. Отец Жанны отнюдь не был образцом честности. Он хотел, чтобы я работал анонимно: иллюстрации не будут подписаны, права на них остаются за издательством, и — в случае проверки — авторство издатель припишет себе.

Отказываться мне не хотелось; я решил, что мои иллюстрации не будут иметь никакой ценности и вряд ли кто-то захочет их перекупить, так что, уступая права, я ничего не теряю.

Я и в самом деле не пожалел, что согласился. Итак, я рисовал по заказу издателя картинки к эпизодам, помеченным в рукописи крестиком. Впервые мне довелось по-настоящему заняться своим ремеслом. А что, разве сам Боттичелли не работал на заказ? А Микеланджело?

Я создал эти иллюстрации с энергией и энтузиазмом новобранца и пустил слезу от волнения, когда Жанна сообщила мне, что ее отец очень доволен моими творениями. Издатель также дал мне знать через свою дочь, что будет лучше, безопасности ради и на случай проверки, чтобы книг у меня в доме не было. Я огорчился, хоть и понимал, что это входит в условия сделки. Так что авторских экземпляров я не получил — только купил тайком одну из двадцати пяти книг серии, — а также вынужден был расстаться с набросками и оригиналами, отослав их через Жанну ее отцу.

Где-то на полдороге, после двенадцатого тома, Жанна передала мне просьбу отца: немного изменить стиль, потому что мои фигурки и пейзажи стали — клянусь, я сам не сознавал этого! — так похожи на брейгелевские, что он боялся, как бы его не заподозрили в скрытом копировании или плагиате.

Сумма, которую я получил за два месяца напряженной, но приятной работы, равнялась моей двухмесячной учительской зарплате. Я почувствовал себя богачом; кажется, в моей жизни наметились перемены.

4

Мне хватило ума не возражать, когда Жанна предупредила меня, что намерена удержать с моего заработка небольшие комиссионные. Для нее это было в порядке вещей, ведь если бы не она, не видать бы мне этой работы. Позже я узнал, что она поделилась и с Эмилем: за то, что он указал ей подходящего человека — меня.

Хватило ума, говорю я, потому что, будучи в доле, она была заинтересована в том, чтобы мне и впредь перепадали такие заказы. И в самом деле, через несколько месяцев я вновь смог заняться творческой работой. На сей раз тот же издатель заказал мне обложки. Требовалось всего по одному рисунку на книгу, зато в красках. Эта работа оказалась не столь приятной еще и потому, что я не мог разделить удовольствие с дочкой: речь шла теперь не о детских книгах, а о любовных романах с претензией на эротику. В них не было, в сущности, ничего особо скандального, но Жанна передала мне пожелание отца: картинка должна быть более смелой, чем содержание. Книга таким образом будет выглядеть заманчивее в глазах покупателя, который ориентируется по обложке. То есть мои рисунки должны были придать налет скабрезности в общем-то довольно невинным текстам.

Я ничего не скрывал от Изабеллы, но больше не посвящал ее в подробности. А оттого что приходилось воображать и изображать фривольные сценки, наводящие на непристойные фантазии многозначительными деталями и двусмысленностями фетишистского толка, вновь вернулись нехорошие мысли, с которыми я боролся в свое время, когда начал преподавать в школе для девочек, мысли, отравившие мне жизнь на несколько лет.

Та тоска вновь дала о себе знать, я опять пребывал в состоянии войны с самим собой, утратил ясность взгляда и хорошее настроение по утрам. Даже Изабелла порой меня раздражала. Именно в ту пору она получила от меня единственную в своей жизни затрещину, воспоминания о которой долго потом преследовали меня зловещим кошмаром. Вновь и вновь виделась мне эта отвешенная в сердцах затрещина, и вспоминался Уго Виан в “Мертвом Брюгге”, когда он, потеряв самообладание, душит молодую женщину.

Я боялся тоже потерять однажды самообладание, боялся стать чудовищем. Я не имел в жизни никакой опоры, никакой зацепки, никакого нравственного ориентира — ничто не сдерживало меня, кроме любви и привязанности к моей дочери. Если я ударил ее, если осквернил единственное, что для меня свято, далеко ли мне до полного скотства?

И все же надо было сделать эти обложки. Оплачивались они лучше, чем предыдущие иллюстрации, хотя времени на них ушло значительно меньше, да и откажись я от этого заказа, как знать, предложили бы мне что-нибудь еще? Надо было просто стиснуть зубы и перетерпеть.

На этот раз Жанна снова забраковала две обложки: ее отец, сказала она мне, счел их копиями, одну — с Эгона Шиле, другую — с Фелисьена Ропса[6]. Я не мог отрицать, сходство и впрямь бросалось в глаза, но, могу поклясться, сделал я это неумышленно.

5