11945.fb2 Да простятся ошибки копииста.Роман - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Да простятся ошибки копииста.Роман - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Вопрос о незапертой двери где-то в дальнем уголке моего сознания мешал сосредоточиться — и я запер ее на ключ. Взял чистый холст, размера не идентичного — такого не оказалось под рукой, — но близкого к размеру моего Рика Ваутерса для бедных. И начал, при свете лампы, копировать картину так точно, как только мог. Такой несказанной любовью дышало для меня лицо этой беременной женщины, гладящей цветное белье, что я не потерпел бы ни малейшего расхождения с моделью.

К рассвету моя работа неплохо продвинулась. На лестнице послышались шаги Изабеллы: она спускалась завтракать. Я вышел из мастерской, дважды повернул ключ в двери и спрятал его в карман. Изабеллу я застал в кухне. Увидев меня в рабочей одежде, она удивилась, и я сказал ей — эту ложь я заготовил для Макса, — что запаздываю с реставрацией картины, которую Макс должен был забрать еще вчера, и поэтому пришлось поработать ночью, чтобы скорее закончить. Изабелла села за пианино — она играла каждое утро по полтора часа, прежде чем отправиться в школу, — а я на пару часов прилег.

Максу я позвонил; поскольку я впервые не уложился в срок, он мне поверил, сказал, что предупредит клиента, и согласился подождать до завтра.

От возбуждения после ночи такой напряженной и такой волнующей работы слегка кружилась голова. Я по-прежнему грешил на временное помрачение ума, и мысль об Уго Виане не давала мне покоя. В кармане я чувствовал неумолимую тяжесть старого ключа, и мне казалось, что именно этот ключ грозит моему рассудку. Запираться, прятаться, таиться, лгать — в этом была вся опасность. Мой взгляд сам собой упал на несколько томиков “Мертвого Брюгге” на полках. У меня мелькнула мысль взять их и сжечь. Но это само по себе было бы безумием. Мне хотелось сохранить душевный покой и ясность мысли. Тогда я решил попросту избавиться от ключа; отперев мастерскую, я вышел на улицу и бросил его в решетку сточной канавы.

Макс оставил мне, в сущности, мало времени; я взялся за дело, засучив рукава, и работал без продыху до следующего утра. Лишь изредка я давал себе короткую передышку и, уходя из мастерской, набрасывал на свою копию полотнище, закрывавшее мольберт до самых ножек. Я не мог больше запирать дверь на ключ из боязни паранойи, но позволял себе прятать копию из простой стыдливости.

К полудню я закончил работу. Макс обещал быть в два. Копия получилась идеальная, я остался доволен. Единственное небольшое отличие от оригинала было в общем освещении на картине, но я знал, что и оно исчезнет через несколько дней, когда подсохнет лак. Я лег и крепко уснул.

Разбудил меня звонок в дверь: это пришел Макс. Я пошел открывать, ощущая холодок страха под ложечкой. Я был уверен, что он почуял неладное, и пытливо всматривался в него, силясь уловить в лице и повадке что-то, похожее на тень подозрения. Как часто бывает, когда совесть нечиста, я воображал, что он видит меня насквозь, что обо всем догадывается. Максу между тем было не до меня, он, как и я, был поглощен собственными заботами и в мастерской, пока я маялся, мучительно краснея, даже внимания не обратил на мольберт, таинственно прикрытый большим полотнищем. Он поблагодарил меня за превосходно выполненную реставрацию, упаковал картину и ушел восвояси.

10

После этого события развивались стремительно.

Сначала я пережил — как назвал это впоследствии Эмиль — мистический кризис. Что-то во мне сдвинулось. Взгляды людей, даже незнакомых прохожих на улице, смущали меня. Проходя мимо любой церкви, я всякий раз испытывал мучительный укол совести и невыразимую потребность войти. Между тем я отнюдь не был воспитан в христианской вере, и крестили меня скорее по привычке и для порядка. Но необоримая тяга овладевала всем моим существом, и ноги сами несли меня, стоило замаячить поблизости шпилю церковной колокольни или фасаду, благочестиво украшенному фигурами апостолов и святых, появиться в поле моего зрения. Я, однако, противился изо всех сил. Я истолковывал эту новую странность как признак безумия и не хотел поддаваться, как не поддался искушению сохранить ключ или сжечь томики “Мертвого Брюгге”.

Я понял, что дело зашло далеко, когда однажды, реставрируя голландский пейзаж XIX века, кстати, анонимный, на котором забытый художник изобразил колоколенку с крестом, вокруг которого парили три темные птицы, меня неодолимо поманило туда, в картину, — пробежать по узким улочкам до этой церкви на заднем плане и войти, как если бы она была настоящей. То же чувство я испытывал давным-давно, в музее, когда мы с дочкой “оживляли” картину Брейгеля. Как наяву, я входил в церковь, шел меж рядов скамеек черного дерева, прилепившихся, точно огромные грибы, к массивным колоннам исповедален, освещенных белым светом, который пробивался сквозь частый переплет окон и ложился слепящими бликами на темную патину больших картин над алтарем; в гулкой тишине сводов, с ледяными, словно погруженными в холодную воду кропильницы, руками, я медленно приближался к клиросу, и тут, откуда ни возьмись, из-за органа возникла согбенная старуха, вся в черном, и, откинув покров с лица, улыбнулась мне широкой улыбкой трупа.

Это был кошмар наяву, первый в моей жизни, и, как ни хотелось мне не придавать ему значения, выбросить из головы, я весь дрожал, дописывая тонкой кистью крошечный крестик на верхушке колоколенки.

Событие такого рода усугубило мои странности, и я понял, что мне надо побыть одному.

Я сказал Изабелле, что уезжаю на неделю, наплел что-то о необходимости побывать в музеях Амстердама. Сам же снял номер в гостинице на другом конце Брюсселя, дабы провести эти семь дней в одиночестве.

Чтобы изгнать свой нелепый кошмар, я должен был войти в церковь. И после четырех дней колебаний — в пятницу — наконец вошел. Церковь была пуста. Она ничуть не походила на ту, из моей грезы, и, одновременно с разочарованием, я ощутил облегчение. Я снова твердо стоял на земле, а глаза мои видели вещи в измерении обыденном, конкретном, практическом. Не было больше той бесконечности между мною и окружающим миром, и в Бога я, к счастью, снова не верил.

Я не хотел уходить из храма, не закрепив этот успех, не испив чашу до дна; еще не было окончено странное испытание, в которое меня затянуло, как в воронку, и я хотел выговориться, высказаться вслух складными, внятными фразами, чтобы завершить долгое молчание моего помраченного разума. Говорить вслух в пустой церкви казалось мне несуразным, да и мысль о том, что кто-то может войти или прятаться — за колонной, за органом? — смущала. Поэтому я преклонил колена в одной из исповедален, совершенно пустой, и там, между старой занавеской, достигавшей моих икр, и деревянной перегородкой в дырочках перед глазами, прижавшись к ней лбом до боли, я заговорил, отчетливо и ясно, и, как на духу, рассказал то, что сейчас попытался воспроизвести на бумаге.

Часть вторая

1

Я вышел из церкви с чувством, что возвращаюсь в этот мир, и, проведя рукой по лбу, нащупал много маленьких нулей: на коже отпечатались все кружочки решетки исповедальни.

В тот же вечер, в пятницу, я вернулся домой. На два дня раньше, чем собирался. Изабеллы дома не было. Оставаться одному мне не хотелось, и я позвонил Максу, но не застал его. Зато Эмиль оказался дома, делать ему было нечего, и я зазвал его к себе. У меня наверху, в мастерской, мы славно провели вечерок. Эмиль был в превосходном настроении, так же мил и обходителен, как в пору моих субботних походов на Старый рынок, когда мы с ним выпивали по рюмочке в кафе, и я радовался, оттого что кто-то проявляет ко мне интерес и с таким расположением меня выслушивает.

Я поведал ему все: про картину, Николь, мой кошмар и неделю уединения. Как в свое время, когда я рассказал ему о скандале, который учинил, увольняясь из школы, Эмиль хохотал от души. Смеясь, он уверял меня, что всякому художнику, чтобы достичь зрелости, полагается пережить мистический кризис. Я долго говорил о Николь, об оставшихся мне от нее прекрасных воспоминаниях, и он внимательно слушал.

С некоторой торжественностью я снял белое полотнище и открыл свою картину. Эмиль видел оригинал у Макса и просто зашелся от восторга. Впервые кто-то сказал мне — и в устах Эмиля это прозвучало очень убедительно, — что я гений. Гений: каждый художник ждет этого слова, надеясь, что оно вырвется однажды из сердца кого-то, кто не сможет дать его творению иной оценки, кроме этого божественного термина.

Эмиль ушел около полуночи, а я еще посидел, задумавшись, перед моей картиной, в которой я сначала нашел Николь, а потом, благодаря Николь, — себя. Наконец-то мой так долго вызревавший в безвестности гений проявился, и я видел его теперь во всей полноте. Беременная Николь на картине, Николь, родившая Изабеллу, подарила второе рождение и мне. Злые чары рассеялись, все свершилось. Моя судьба была определена.

Я лег в постель с этим распирающим грудь чувством и еще не спал, когда скрипнула, открываясь, входная дверь: Изабелла наконец вернулась. Я встал, чтобы спуститься и обнять ее, но, не дойдя до лестницы, замер: снизу донесся мужской голос. Я было подумал, что в дом забрался непрошенный гость, ночной воришка, но, не успев сообразить, что делать, услышал голос Изабеллы, отвечавшей ему.

Все стало ясно. Я затаился, прислушиваясь. Тишина, голоса, снова тишина. Они переговаривались очень спокойно. Я бесшумно лег, сам толком не понимая, хочу ли предоставить им свободу или узнать, что они будут делать, думая, что меня нет дома.

К снизошедшему на меня сегодня высокому чувству — я обрел себя, пересек важный рубеж — присоединилось другое, столь же высокое: моя Изабелла тоже пересекла рубеж, только в другом, в своем направлении. Наши пути расходились; так два корабля в океане, взяв каждый свой курс, удаляются друг от друга, не встречая иных препятствий, кроме фатально круглого земного шара, вскоре их разделит горизонт, и они потеряют друг друга из виду. В водах этого океана я и уснул.

Назавтра, в субботу, я проснулся с первыми лучами солнца. Мне подумалось, что лучше всего потихоньку выйти и открыть дверь с улицы, как будто я только сейчас вернулся. Это было шито белыми нитками — кто же возвращается из Амстердама на рассвете? — но у меня не было никакого желания прятаться в своей спальне до вечера воскресенья. Я тихонько вышел и вновь вошел, громко хлопнув входной дверью. Стук никого не разбудил, и каково же было мое удивление, когда я увидел в гостиной спящего на диване парня, очевидно, того самого, что пришел вчера с Изабеллой.

Он спал крепко, и я долго его рассматривал. Долговязый, очень худой, с кудрявыми темными волосами, для мужчины слишком пышными при такой длине. В джинсах и джинсовой рубашке. Носок на левой ноге был порван, и в дыру выглядывал палец, на удивление широкий. Его ботинки стояли в изножье дивана, там же валялась пачка сигарет рядом с полной окурков пепельницей. Рассмотрел я и лицо, крупноватый нос, приоткрытый во сне рот. На лице еще алели прыщи; лет ему, надо думать, было столько же, сколько моей Изабелле, — семнадцать.

Мне одинаково хотелось обнять его, сказать “Добро пожаловать, сынок” и схватить за шиворот, вышвырнуть пинком на улицу, запустить вслед его ботинками. Ни того ни другого я, естественно, не сделал и на цыпочках покинул гостиную.

В дальней комнате, на “Бёзендорфере”, мой зоркий глаз заметил черный кожаный саквояж на ремне, и я, недолго думая, расстегнул молнию. Это был футляр со скрипкой. На белом квадратике, пришитом к одному из кармашков, я прочел анкетные данные ночного гостя. Итак, моя Изабелла влюблена — ничего другого мне, разумеется, в голову не пришло — в юного скрипача по имени Жан-Марк Бати, проживающего по адресу улица Фландрии, 18, в Брюсселе.

Я решил, что, в конце концов, этому можно только порадоваться: ведь если Изабелла привела в дом скрипача, стало быть, она сумела соединить свои глубинные устремления с движениями сердца.

В спящем доме я выпил чашку горячего кофе, глядя в окно на запущенный сад. Забытый соседский мячик печально лежал без движения так давно, что уже почти скрылся за высокой травой, блестевшей на влажном утреннем солнце. Птицы порхали с дерева на дерево, из сада в сад.

Мысленно я уже поженил мою Изабеллу с этим Жан-Марком и отпустил их в самостоятельную жизнь; теперь я думал, что надо и мне в это утро взять новый старт и приготовиться к новой жизни, одинокой, независимой, подобной второму взрослению. Изабелла больше не связывала меня; я нашел свой новый путь; так вперед же!

2

Как это всегда бывало в моей жизни, мне очень помогли друзья. Эмиль так загорелся, что у него, против обыкновения, развязался язык, и о моей совершенной копии узнали Макс и Жанна. Жанна, обладавшая деловой хваткой, быстро нашла способ нажиться на моем (она тоже употребила это слово) гении. Речь шла о выполнении легальных копий — я имею в виду написанные красками в разном формате репродукции известных картин, не претендующие на подлинность, — которые ее отец, почуявший выгодное дело, брался продавать. Старик отошел от издательских дел и искал себе занятие.

На сей раз для меня это оказалось заманчиво: я мог внести новую работу в налоговую декларацию и покончить с полулегальным положением, в котором так долго пребывал. Я подписывал контракты, отец Жанны платил мне по счетам, и я, наконец, жил, не таясь.

Эмиль и Макс тоже нашли идею блестящей, а в моих картинах им почти не к чему было придраться. Иногда Макс указывал мне на какую-нибудь мелкую неточность, вроде расхождения в размере и густоте мазка. И я с радостью убедился, что он, хоть и торгаш, глаз имеет зоркий, познания обширные, и, в сущности, не меньше любого другого достоин называться “собратом по цеху”. Он вкладывал в мои работы не меньше труда, чем я, изучал горы материалов, отыскивая техники той или иной эпохи или секреты состава старых красок, и приносил все это мне для пущего совершенства копий. Хотя я уже считал тогда, что достиг вершины в своем искусстве, он порой задумчиво говорил мне: “Нам еще предстоят большие дела”.

Да, я считал, что достиг вершины, потому что никогда еще не добивался такого признания. Мне хорошо платили, что немаловажно, и отец Жанны продавал мои работы все более требовательной и авторитетной клиентуре: дорогим ресторанам, роскошным отелям, знаменитым дизайнерским фирмам. Мои акции росли.

Вдобавок я теперь путешествовал. Поначалу я ставил свой мольберт в залах брюссельских музеев. Но не прошло и года, как прибыль выросла настолько, что отец Жанны стал отправлять меня в величайшие музеи мира за картинами по заказам клиентов. Так я побывал в Мадриде, Толедо, Вене, Флоренции и даже в Нью-Йорке, где скопировал Эль Греко.

Хранители уже знали меня, принимали как важного гостя, пускали в залы, когда музей был закрыт для посетителей, чтобы мне спокойнее работалось. Студенты восхищались качеством моих копий и совершенством техники; у меня появились ученики, целое небольшое сообщество, и нередко кольцо безмолвных зрителей окружало меня, когда я копировал картины в Брюсселе.

Я работал быстро — это было моим козырем. Всего неделя требовалась мне в среднем, чтобы закончить и довести до ума копию. Весьма напряженная неделя, разумеется, и за ней непременно следовала неделя отдыха, в которую я изживал картину, целиком заполонившую мой ум и чувства. После этого я был готов к новой работе.

Я копировал все. Любая эпоха могла возродиться под моей кистью. Эмиль и Макс трудились не покладая рук, чтобы отыскать и прояснить все неуловимые детали, составляющие подлинность времени. У меня, однако, мало-помалу определились личные предпочтения, и, наверно, из-за книг, которых я когда-то прочел так много, и благодаря тому подражателю Рика Ваутерса, что вывел меня на мою стезю, больше всего я любил копировать произведения рубежа веков, где-то между 1870 и 1920 годами. Макс, Жанна и Эмиль сходились на том, что здесь я поистине превосходил себя. Кнопф, Ван Риссельберге, Энсор, Стевенс, Дегув де Нунк, Уистлер[10], каждый в своем неповторимом стиле, не имели от меня секретов. Я даже с несказанным удовлетворением согласился прочесть лекцию в том самом Институте искусств, который двадцать лет назад закончил, всеми презираемый.

Изабелла поступила в Консерваторию. Ее история с Жан-Марком продлилась всего несколько месяцев, до того вечера, когда они вдвоем дали концерт для узкого круга в доме Абрама Кана. Лично мне их исполнение показалось превосходным, но этот подлец Жан-Марк охаял игру Изабеллы, чтобы набить себе цену в глазах влиятельного солиста, который его критиковал. Она пролила много слез в тот вечер, и я тоже, хоть никто их не видел: я плакал, потому что глубокую свою обиду и сердечное горе Изабелла изливала на плече Абрама Кана, который утешал ее так, как хотелось бы утешить мне.

Что ж, моя птичка оперилась, и не мне было указывать ей, куда лететь.

Мы еще жили под одной крышей, но я часто бывал в отъезде и, возвращаясь, чувствовал, что наш дом, доставшийся мне от Николь, все больше становится домом Изабеллы, а я теперь в нем гость. Всегда желанный, конечно, но только гость.

3

Потом умер отец Жанны. Внезапно, от сердечного приступа, в самолете.

Мы попытались вести дела сами, но Жанна не тянула. Кое-какие дизайнерские фирмы заключали со мной отдельные контракты напрямую, но заказы поступали все реже, а Макс не мог, занимаясь еще и своим магазином, тащить все это на себе один. Он был прав — такое дело требовало полной отдачи. Я искал, метался, но отлаженная система дала сбой: мы теперь были не так заметны на рынке, и рынок о нас забыл — словно вода сомкнулась над воронкой. Я подумывал снова заняться реставрацией картин в ожидании лучших времен.

Но чего, собственно, я мог ожидать? Мой час славы миновал. Я хорошо им воспользовался, получил много радостей и почестей, которых и не чаял дождаться, оставаясь при этом самим собой. Я уговаривал себя этим и удовольствоваться, я совсем не хотел быть неблагодарным. Но иные депрессии сильнее всех благих намерений, и безудержная печаль одолела меня. Я проводил долгие дни в одиночестве, и стоило мне теперь присесть перед портретом моей прекрасной беременной Николь, на меня накатывало невыносимое чувство— смесь любви, тоски и отчаяния. Я часто плакал, стал излишне чувствителен. Что бы ни играла Изабелла, при звуках музыки я уходил в кухню и лил слезы у окна, глядя в сад.

Однажды, в пятницу вечером, когда я ужинал у Жанны и, в очередной раз расклеившись, не смог сдержать рыданий, она дала мне хороший совет: когда у нее была депрессия, ее друг психолог порекомендовал ей садовничать. Сада у нее не было, но она стала выращивать цветы в горшках и развела великолепный зимний сад в самой солнечной комнате своей квартиры. В ней мы и сидели в тот вечер, и чистая, естественная красота комнатных роз, дурмана с ангельскими рожками цветов, завитков плюща и зелени вдохновила меня. Назавтра я встал пораньше, взял в подвале ржавый инвентарь, валявшийся там со времен родителей Николь, и пошел косить заросший сад.

Работе не было конца, а я чувствовал себя смешным и неуклюжим, и пришлось запеть, чтобы справиться с подступающими рыданиями. Пение-то и разбудило Изабеллу. Она распахнула окно, высунулась и весело окликнула меня. Всего через несколько минут она появилась в саду, одетая в старые брюки и старую белую рубашку — мою, в разноцветных брызгах краски, — на ногах резиновые сапоги, волосы распущены. Она натянула рабочие рукавицы — они были старые и непарные, это я хорошо помню: ей пришлось надеть две правых, вывернув одну наизнанку, — взяла вилы и принялась мне помогать.

Временами мы запевали вместе, все больше арии из итальянских опер, и соседка, мадам Каньяс, взобравшись на табурет или на лесенку, заглянула через стену в наш садик и завела с нами милую беседу. Она говорила, с глуповатым видом, вообще ей свойственным, как безумно любит музыку и с каким удовольствием, в хорошую погоду, когда Изабеллина игра слышна через открытое окно, слушает ее, сидя на стуле в своем саду.

Субботний денек выдался на диво. Мы закончили работу в сумерках, вышли поужинать пиццей в итальянском ресторане по соседству, и я уснул, едва коснувшись головой подушки.

Садовничать я скоро бросил, но чувствовал себя получше. Я словно очистился и теперь мало-мальски держался. Снова стал читать, а поскольку всегда ставил прочитанные книги одну за другой на полки, легко мог восстановить хронологию моего чтения и перечитывал их, начиная с самой первой, по порядку. Я воспроизводил последовательность десяти-двадцатилетней давности.

Однажды — я точно помню, что в тот день с ностальгическим чувством упивался “Впечатлениями” Верхарна, — трое моих старых друзей, Эмиль, Жанна и Макс, без предупреждения позвонили в мою дверь. Они были уверены, что застанут меня дома: я ведь теперь почти никуда не выходил. Мне было велено одеться и следовать за ними.