119517.fb2
Растерянные Керн, Фишер и Техов стояли среди плачущих людей на Александерплатц; они не ждали такой реакции н е м ц е в; Керн потянул Фишера за рукав, кивнув на Техова: <Идем, он развалится, на грани истерики>. На следующий день они приехали на побережье, в Варнемюнде, чтобы на пароме отправиться в Швецию; паром, однако, не работал - траур; здесь же они прочитали объявление: <Миллион марок за голову убийц министра Ратенау>. Купив мотоциклы, они рванулись на юг, по направлению к Тюрингии. Техов, выбравшись из города, пришел в деревню, на ферму к дяде; тот вызвал полицию; через час имена всех участников заговора стали известны прусской криминальной службе.
Портреты Керна, Фишера, фон Саломона были развешены на всех досках для объявлений; полиция блокировала дороги, в стране было объявлено чрезвычайное положение: о х о т а! Ратенау лежал в зале рейхстага; два дня от гроба не отходила его мать, ставшая седой за эти часы; голова ее мелко тряслась; когда к ней подошел президент Эберт, женщина сказала:
- Когда я спросила мальчика, зачем он согласился на то, чтобы занять пост министра, он ответил: <А кто еще захочет расчистить авгиевы конюшни?>
Десять миллионов немцев прошли по городам в скорбном молчании; было внесено предложение объявить день убийства Ратенау Днем скорби; в <Стальном шлеме> началась паника: покушение привело к обратному результату, позиции правых <ультра> обрушились, их сторонились, презрительно называя <психами>, - не может быть ничего страшнее для тех, кто претендовал на национальное представительство и защиту немцев...
Керна и Фишера нашли в заброшенном замке возле Кезена, в ста пятидесяти километрах южнее Берлина; сюда были стянуты наиболее опытные агенты уголовной полиции; среди тех, кто шел по лестнице, чтобы захватить м е р з а в ц е в, был Генрих Мюллер; он не смог этого сделать, потому что Керн и Фишер застрелились; зато он арестовал фон Саломона и провел его первый допрос.
...Через одиннадцать лет, в год прихода Гитлера к власти, в день убийства Ратенау, семнадцатого июля тридцать третьего года, в Берлине состоялся парад частей СС и СА; официальное торжество открыл Гиммлер:
- Сегодня мы чествуем героев тысячелетнего рейха великой римской империи германской нации, двух подвижников национального духа, отдавших свои молодые жизни в борьбе против мирового большевизма и еврейства, что есть две стороны одной и той же медали, лицемерно именуемой <демократией> и <социализмом>. Они бесстрашно поднялись на борьбу с сионскими мудрецами, этими спрутами международного коммунизма и американской финансовой олигархии. Они приняли на себя первый удар прогнившей Веймарской республики, но они зажгли в сердцах немцев ненависть - то качество, которое ныне ведет народ от победы к победе.
Эрнст Рэм сказал всего три фразы:
- Керн и Фишер! Ваш дух, дух патриотов и героев, вошел в души черных солдат СС, верной гвардии фюрера. Хайль Гитлер!
Теперь день гибели Керна и Фишера был объявлен Днем национальной скорби; это произошло на п а м я т и одного поколения: миллионы людей, скорбно прощавшихся с Ратенау, теперь шли в скорбном молчании, отдавая долг сердца его убийцам; ах, память, память, кто же так умело играет с тобою в прятки?! Не ты ли сама?! Воистину, дьявол внутри нас!
- Факты соответствуют правде, - Мюллер, напряженно слушавший Штирлица, удовлетворенно кивну;!. - Действительно, я был брошен продажным веймарским режимом на захват наших героев... Окажись я там первым, Керн и Фишер ушли бы от веймарской полиции...
Штирлиц усмехнулся:
- Такого рода признание не устроит американцев, группенфюрер...
- В данном конкретном случае я говорю о немцах, Штирлиц. О тех немцах, которые окружают меня. Человек не может жить в безвоздушном пространстве, он становится силой только в том случае, если его окружают единомышленники...
- Тогда прочитайте вот это, - сказал Штирлиц, - а потом отправимся ужинать, если у вас не испортится аппетит...
Мюллер взял два листка, водрузил на крупный нос свои тоненькие очки и углубился в чтение; по тому, как изменилось его лицо, Штирлиц понял - в яблочко!
<Я, Эрнст фон Саломон, был арестован на второй день после того,
как погибли Керн и Фишер. Первый допрос проводил неизвестный мне
агент полиции, ограничившийся выяснением общих сведений. Я был так
растерян, что не пытался скрыть что-либо. Второй допрос проводил
агент баварской уголовной полиции Генрих Мюллер. Сказав мне, что я
<грязная свинья, поднявшая руку на подвижника германской нации>, он
избил меня, потребовав подробностей, которые бы представили Керна и
Фишера в том смысле, что они были садистами. Я ответил, что они не
были садистами, хотя Керн и говорил, что мы служим вагнеровскому духу
разрушения: террор должен раскачать общество, посеять в людях страх и
неуверенность, особенно в тех, которые, по его словам, позволяли себе
слишком много думать и отклоняться от единственного верного
национального сознания, которое не терпит никаких <фокусов>: <одна
мысль, одно слово, один поступок!> А уж потом придет мессия.
Избиения, которым меня подверг Мюллер, были столь ужасающи, что
я был вынужден сочинить много лишнего, повторяя те слова, которые он,
Мюллер, мне диктовал.
На суде я отказался от этих показаний, хотя он посетил меня в
камере и сказал, что если я посмею хоть что-то сказать о наших
<собеседованиях>, то мне головы не сносить.
Естественно, я молчал на суде, не говорил ни слова о тех
издевательствах, которым он меня подвергал.
Техов и я были приговорены к пятнадцати годам каторги, но через
четыре года мы были освобождены, Техов поступил на юридический
факультет университета, стал адвокатом, я же начал работать в
киноиндустрии. После победы Гитлера директор кинофабрики вызвал меня
и сказал, что я должен уйти, поскольку моя фамилия несет на себе
отпечаток еврейства.
Я, немец, самый настоящий немец, отправился к Геббельсу и
сказал, что, если бы мы знали про подобное свинство, мы бы никогда не
стали убивать Ратенау. Геббельс успокоил меня, позволил мне сделать
свое имя фамилией, я работал как <господин Эрвин>, а с переводом
Мюллера в Берлин, опасаясь его мести, - он должен был уничтожить