119883.fb2
Мерси!
* * *
Говорили о грехопадении Анны Ахматовой.
- Разрешите, друзья, несколько осовременить афоризм Горького, - сказал детский писатель со скептическим носом, слишком тонким и острым для рядового человека.
- Ну, осовременивай.
И воспитатель молодого поколения отчеканил:
- Летать рожденный могет и ползать.
- Прелестно!
* * *
- Терпеть не могу чудес! - говорю всякий раз, когда ищу свои очки, только что снятые с носа.
Бывает, что даже умоляю, как в детстве:
- Черт, черт, поиграй и отдай.
* * *
Смерть - это неизбежный трюизм, неизбежная банальность. Так к ней и надо относиться.
Пытаюсь.
* * *
До чего преувеличен Маяковский! Не любим, но из чиновничьего, из рабского послушания преувеличен. Сталин распорядился: "Самый лучший!.." Ну, и пошла писать губерния - попал Владимир Владимирович в Пушкины нашей эпохи. "Баня" стала "Борисом Годуновым" XX века, "Облако в штанах" - "Евгением Онегиным".
Смех и слезы.
Какая же литературная "компашка" меня устраивает?
Извольте: Шекспир, Пушкин, Лев Толстой, Чехов.
Больше всего на свете я ненавижу ханжей. Но тому, кто написал "Дьявола", и это, по мне, простительно.
"... Астрову нужно взять Алену, а дяде Ване Матрену", - скрипит он.
А подальше и того пуще: "... приставать к Серебряковой нехорошо и безнравственно".
Ханжи на здоровье, ханжи, Лев Николаевич!..
А тому, кто написал "Дядю Ваню", и пококетничать не грех. Господь Бог ему все простит.
- Я же не драматург, послушайте, я - доктор.
Это он Станиславскому. И похулиганить горазд:
"На Страстной неделе у меня приключилось геморроидальное кровотечение, от которого я до сих пор не могу прийти в себя. На Святой неделе в Ялте был Художественный театр, от которого я тоже никак не могу прийти в себя..."
Вот хулиган! Вот прелесть!
* * *
- Стихов-то у меня... лирики... про любовь нет... Хоть шаром покати... сказал Есенин. - Плохо это... Влюбиться надо... Лирически бы... Только вот не знаю в кого.
Он никогда не умел писать и не писал без жизненной подкладки.
На его счастье, в тот же день Никритина вернулась домой после вечерней репетиции с приятельницей своей Гутей Миклашевской, первой красавицей Камерного театра.
Большая, статная. Мягко покачивались бедра на длинных ногах.
Не полная, не тонкая. Античная, я бы сказал. Ну, Афродита, что ли. Голова, нос, рот, уши - точеные. Волосы цвета воробьиного крыла. Впоследствии Есенин в стихах позолотил их. Глаза, поражающие в своем широком и свободном разрезе, безукоризненном по рисунку. Негромко говорила, негромко смеялась. Да нет, пожалуй, только пленительно улыбалась.
Пушкин, казалось, угадал ее:
Стыдливо холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему,
И разгораешься потом все боле, боле
И делишь, наконец, мой пламень поневоле.
Александр Сергеевич не счел приличным напечатать эти свои отличные стихи, так как написал их о собственной жене.
У Сергея Александровича были другие этические правила.
Излюбили тебя, измызгали.
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Или в морду хошь?
Эти стихи, тоже написанные о жене законной, зарегистрированной, об Айседоре Дункан, Есенин, разумеется, напечатал. И слава Богу! У каждого века своя повадка.
На другой же день после знакомства с Миклашевской Есенин читал мне:
В первый раз я запел о любви...