120012.fb2
И Уриель медленно ступил на поле, держа масляную лампу близко к земле и четко шагая по моим следам.
— Так. Очень осторожно. — Он снова засмеялся.
— Брось. Оставайся там.
— Я услышал выстрелы и сразу узнал, где ты. Будь покоен. Уриель идет к тебе. Не бойся.
Шаг за шагом он приближался. Если он подорвется на мине, фосген разлетится за миллисекунды, мы вдохнем его, электрические поля в мозгу ослабнут, все погаснет. Я цеплялся за жизнь, я не хотел умирать. Фавр была там, хиндустанцы, Бражинский и его сатори, о котором она говорила, такое состояние, ощущение настоящего, новый язык, война, эта ужасная жизнь, нет, я еще не хотел умирать, не сейчас, может быть, через полчаса, но не сейчас.
Дойдя до меня по моим же следам, Уриель остановился и обхватил руками мои ноги.
— А вот и мы, — сказал он и выдохнул.
— Уриель, уходи.
— Ты ничего не сможешь со мной сделать. Я вот он. Других ты убил. Это помогло? — Он начал что-то напевать, поставил масляную лампу в снег и вытащил из своей куртки металлическую пластину величиной не больше книги. Я видел пятна супа на его одежде, шишки и замерзшую кровавую корку на лбу, там, где я стукнул его кастрюлей.
— Тебе следовало бы сдерживаться. Стой спокойно, господин. Вот это я просуну тебе под ноги. Тебе нельзя поворачиваться и нельзя поднимать сапоги, ты меня понимаешь? — Он серьезно и внимательно посмотрел на меня своими маленькими темными глазами. — Скажи да, если понял, как будешь действовать.
— Уриель…
— Говори шепотом, если не можешь по-другому.
— …Да.
Он наклонился и медленно стал подсовывать металлическую пластинку между спрятанной в снегу миной и моим сапогом, высунув от напряжения язык и прикусив его своими острыми зубами. Я приподнял пятку, и в то время как тяжесть моего тела переместилась на икры, почувствовал, как Уриель поначалу еле заметно просунул свой сапог под мой на металлическую пластинку, и затем, громко напевая, встал на нее всем своим весом, а меня, все еще держа за ноги, оттолкнул в сторону. Я не мог сопротивляться и оказался свободно стоящим на снегу, в то время как он стоял на мине.
— Возвращайся по моим следам к своей лошади, — сказал он, сел на корточки и натянул на себя свою куртку. — Иди, господин.
— Почему ты это сделал?
— Уриель это хорошо знает. А ты этого не знаешь. Я читал книгу на твоем языке, человек с юга, годами читал. Так оно и было. Так я выучил язык чичева. Ты должен найти того, кого ищешь, дышащего паром мужчину. Он так говорит. Будь ко мне снисходительным. У меня шумит в голове, чива. Я не боюсь. Иди же.
— Но почему, Уриель?
— Слышишь, как звенят колокольчики, господин?
— Нет.
— Как они чудесно звенят!
Продолжать разговор было бессмысленно. Мое тело — это мое тело. Или я опять встаю на мину, или бегу назад, к своему коню. Уриель начал в темноте говорить на языке чичева, его монотонный голос тихо разносился по полю:
— Maria ojera amaji a mulungu mutipemferere ife tsopano ndi pa ntawi sosata, Amen…
На горизонте, на востоке забрезжил свет нового дня, вероятно, было уже шесть часов утра. Безумно усталый, я скакал навстречу робко показавшемуся дню и горному Редуту. Вдали, позади себя, я услышал глухой взрыв, мой конь прижал уши, остановился и прислушался, но слышно было только ужасное эхо, которое отражалось от тихих, покрытых снегом склонов гор.
Наконец передо мной показались горы. Вершина Шрекхорна была затянута облаками, далеко за ней, невидимый, располагался пик Ленина и те горные цепи, что скрывали в своем чреве Редут. Я проскакал десятки верст через вытянутую в длину долину, простиравшуюся между грядами предгорий, и добрался в полдень до скромного местечка под названием Майринген. Несколько солдат стояли неподалеку от здания фабрики, в торце и крыше которого зияла огромная дыра; они заняли позиции за мешками с песком на выходе из деревни; солнце время от времени пробивалось сквозь облака.
В похожей деревне совсем недалеко отсюда много лет назад встретились товарищи Ленин, Гримм и Троцкий и в ходе тайной конференции разработали план нашей коммунистической революции и приняли решение об основании ШСР. Немцы со зверской решимостью огнеметами сравняли деревню с землей. Ничто не должно было напоминать о произошедшем, ни один камень, ни одно дерево не должны были больше питать нашу мифологию.
Увидев меня, солдаты боязливо направили на меня тяжелый пулемет. Это были бравые, очень простые мужики, которые должны были защищать деревню Майринген от немецких партизан и у которых не было ни политической подготовки, ни какого бы то ни было понимания ситуации. Безоружный, я спешился, поднял руку в приветствии Рютли,[25] они узнали мою униформу и опустили дуло пулемета «Максим».
Я выпил с ними глоток мбеге, который один из них предложил мне из своей походной фляги, увидев, что я ничуть не против, и мне даже показалось, будто они рады моему появлению. Солдат, пивший после меня, все же протер рукавом горлышко фляги, прежде чем отпить свой глоток, но это меня не уязвило; я знал, что это всего лишь рефлекс, происходивший от незнания и невежества. Они хлопали себя по ляжкам и рассказывали пошлые анекдоты. Они чувствовали себя так, словно оказались среди швейцарцев, хотя старший по званию офицер, стоявший, улыбаясь, возле своей лошади, и имел другой цвет кожи. Они сообщили, что на фабрике, которую охраняли, до того как она была разрушена прямым попаданием, производили детали двигателей. Теперь здесь, в Майрингене, ничего больше не было; инженеры перебрались в расположенный неподалеку Редут, рабочие разбрелись на все четыре стороны. Один солдат опасливо предложил мне папиросу, я с благодарностью взял и жадно затянулся горячим дымом.
Я спросил, как найти дорогу к каньону Аары, и самый старший из них взял меня за руку. Он был почти старик, шинель его во многих местах была как решето, на голове красовался берет, прихваченный у подбородка узловатым платком грубой шерсти, от виска до переносицы тянулся под глазом отвратительный подковообразный шрам от осколочного ранения. Мы шли по так и не достроенным улицам на окраине Майрингена, затем повернули к полю; увидев, что я невольно вздрогнул, он успокоил меня мягким пожатием руки, мол, мин там нет; мы двинулись направо, вниз по полю, взобрались по крутой тропе, приведшей через четверть часа к маленькой каменистой площадке. Мы стояли молча рядом и смотрели вниз, на заледеневший водопад, и в то время, как я, как мне показалось, будто бы заметил периферийным зрением парящий зонд, старый солдат встал на колени, вытащил из вещмешка бритву и стал скрести белую щетину на щеках и шее.
— Это, сынок, Рейхенбахский водопад, — сказал старик торжественно, приподнял двумя пальцами кончик носа и начисто поскреб бритвой труднодоступные места между ноздрями и верхней губой. — Мы держим здесь позицию, несколько мванов и я. Если они не пьяны, то от страха перед немцами мочатся себе в штаны. А ты, ты тоже обмочился? — Он указал лезвием бритвы на замерзшую спереди на моих штанинах мочу.
— Да. Я боялся умереть от взрыва мины.
— Я уже не боюсь. Я разучился читать, как умел раньше. Война делает нас умственными калеками. Знаешь ли ты, что я не застал мира, даже младенцем? Этим летом мне исполняется семьдесят шесть. После нас больше ничего не будет. Или все будет продолжаться так и дальше.
— Пойдем обратно вниз, солдат.
— Ты извини, что я так неформально к тебе обращаюсь, я знаю, ты офицер в высоком чине, но это потому, что ты черный…
— Все в порядке. Давай, пошли.
Он медленно и бережно засунул бритву в свой мешок и с легким стоном поднялся. Затем с опаской показал мне несколько разноцветных стеклянных шариков, которые, по его словам, носил с собой с самого детства. Он вдруг заплакал, и соль его слез выжигала в тех местах, где прошлась бритва, тонкие красные полосы на щеках. Он весь трясся, его била крупная дрожь, я был вынужден поддерживать его под руку, потому что он едва не соскользнул с выступа в водопад. Обняв его, я спускался вместе с ним по обледенелой каменистой дорожке назад, в деревню. Полудикая овчарка маячила какое-то время неподалеку, но затем почуяла на поле раненую птицу, стрелой бросилась к ней и разорвала в клочья истекающую кровью добычу под громкое улюлюканье и крики «Ура!», издаваемые красногвардейцами из-за мешков с песком. Старый солдат отер рукавом слезы, чтобы его не увидели в таком виде, и направился к ним.
На расстоянии двух верст от Майрингена, там, где берет начало Аара, ниже массива Шрекхорна, располагался один из входов в Редут. Двойные, раскрашенные небольшим швейцарским крестом бетонные опоры обозначали вход в глубокий, временами шириной всего лишь шесть или семь метров каньон Аары, казавшийся словно вырубленным в скалах с помощью топора. Из заледеневших водяных каскадов в ущелье капали капли, в некоторых местах морозные стены были покрыты сине-зеленой плесенью; стволы деревьев, сучья и скалы покрывали землю вокруг ручья, бегущего через каньон в направлении долины. Ржавые, покрытые снегом стальные балки были тут и там уложены и подвешены в каньоне так, что, начиная отсюда, пройти бронемашинам или даже лошадям было невозможно; я оставил коня, не сняв седла, и он, голодный, тут же рванул рысью вперед, в поисках мха и лишайников.
Еле заметные закрепленные в стене бетонные кабины служили наблюдательными постами. За горизонтальной смотровой щелью всегда стоял солдат, практически невидимый отсюда, снизу. И хотя невооруженным взглядом едва ли можно было разглядеть, есть ли кто-нибудь в маленьких бункерах, от них исходило что-то рождавшее ощущение, что за тобой наблюдают. Я сел у ручья на ствол дерева, медленно и степенно съел немного нсимы и чуть-чуть снега, чтобы на постах успели разглядеть меня и мою униформу. Свой «маннлихер» я положил так, чтобы его было хорошо видно, на расстоянии нескольких метров от себя, на расчищенное место. Внезапное появление политического офицера было здесь, внизу, скорее редкостью, а немецкий партизан никогда бы не отважился при свете дня так близко подойти к входу в Редут, но я должен был знать наверняка, не отдал ли случаем Бражинский приказ стрелять в меня.
Наверху, на нижних склонах Шрекхорна орудийные стволы уставились прямо в серое небо. Путь в отвесной скале был выдолблен таким образом, что пройти по нему мог только один человек, дорога вела вверх через открытый проход со стороны ручья. Я шаг за шагом поднимался, не без благоговения и даже тихой робости; за все годы моего офицерства я так и не привык к возвышенному состоянию души, которое наступало у меня во время подъема в горы. Вокруг уже не было живых существ, только журчание белой воды слева от меня, бетонные бункеры, где никого, возможно, не было, а надо мной — гнетущая масса горной породы, заснеженной, ужасной, безжизненной.
Здесь, в этом невзрачном каньоне, начинался Редут — швейцарское изобретение века, ядро, питательная почва и квинтэссенция нашего существования. Я подошел к старым железным воротам, наверняка построенным еще в самом начале работ по прокладке тоннелей, заржавевшая заслонка, оказавшаяся на уровне глаз, сдвинулась, и спустя несколько мгновений ворота распахнулись. На меня были направлены дула винтовок красногвардейцев, а затем ко мне приблизилась капральша, прикрываясь удерживаемым перед собой стальным щитом по форме ее тела (я видел точно такой же в Швейцарском Зальцбурге), этой предосторожности мне показалось явно недостаточно, немецкий смертник уже давно мог бы вырвать чеку газовой гранаты — и опасливо, вытянув вперед руку, потребовала мои документы.
Я осторожно передал их, она пробежала глазами по строчкам и печатному оттиску Ной-Бернского Совета и опустила стальной щит на землю. Солдаты в гроте шумно дышали, вытянувшись по струнке, капральша полезла в висевшую наперевес сумку, достала полную горсть какого-то желтого желеобразного вещества и обмазала ею справа спереди мою униформу.
— Что это?
— Опознавательный знак. Сейчас вы уже можете свободно перемещаться. Добро пожаловать в Редут, комиссар.
— Здесь в полутьме его все равно плохо видно, — ухмыльнулся один из солдат, второй прыснул со смеху.
— Солдат Бодмер! — гаркнула капральша. — Подойдите!
— Слушаюсь!
— Сюда, встаньте передо мной! Стойте прямо! — И она ударила его кулаком прямо в лицо. Бодмер упал навзничь. — Десять суток темного ареста!
— Но…
Из его носа сочилась тонкая струйка крови. Другие солдаты не издали ни звука.