12060.fb2
Когда юная жрица Терпсихоры, балерина Императорского Мариинского театра Ксения Светозарова узнала, что графиня Екатерина Тучкова, единственная наследница богатейшего русского рода, приняла монашеский постриг в Шамординской женской Казанской пустыни[57], ее охватили самые противоречивые чувства — и огорчение, что внезапно лишилась лучшей подруги, и обида, что та ни словом ей не обмолвилась, и радость, что, вот, та смогла, решилась на такой нелегкий шаг — отказ от мира, надежда, что не забудет в своей новой монастырской жизни поминать ее, Ксению, в молитвах, которые, конечно, доходчивее ко Господу, чем немощные молитвы, приносимые в суете и попечениях о мирском и преходящем, и страх за подругу — вдруг не выдержит, покинет монастырь, вернется в мир, тем сломав свою судьбу? Променять комфортную петербургскую жизнь вблизи Императорского двора, можно сказать, в самой гуще новых культурных веяний цивилизации на жертвенное «растворение» в глуши — это Ксению как раз не удивляло: сколько раз и она чувствовала эту тягу прочь, желание всю свою жизнь принести к стопам Творца. Но иной раз, видя матерей с детками, ей хотелось вложить свою душу в воспитание такой же нежной неиспорченной души. «Оставить лицемерный, полный интриг свет — вот в чем проявляется сила духа! Но добровольно лишить себя женского счастья, заповеданного Самим Господом, — супружества и материнства, нет, я бы не смогла … А путь назад для монаха страшнее, чем прежняя, обычная жизнь в миру; он вообще недопустим».
Размышляя о подруге, Ксения, конечно, задумывалась и о своей судьбе: в очередной раз думала о своем давнем выборе — о сцене, карьере артистки балета. Когда-то, еще в детстве, она, воспитанная в семье строгих православных устоев, в патриархальной традиции, под крылом истовой единоверки бабушки и вполне религиозных родителей, тайком мечтала об иноческом житии. Маленькая Ксюша, зачарованная огоньками разноцветных лампадок перед иконами в моленной просторного, еще екатерининских времен усадебного дома, привыкшая к семейному чтению древних «Миней» митрополита Макария[58] в гостиной после вечернего чая за длинным, мореного дуба, столом предков; девочка, хранившая среди кукол и прочих своих «драгоценностей» расписные пасхальные яички, «Псалтирь» и молитвослов с ладошку размером в шитом бисером чехольчике — священные дары родных и близких, почему-то непременно видела себя в будущем мученицей за веру. Взрослые относились к этому с доброй иронией. На первой странице сокровенного девичьего альбома красовался непреходящий христианский девиз, мудрый в своей простоте: «Вера, Надежда, Любовь». У Ксюши все было так же, как и у других девочек из родовитых и самых простых русских семей, маленьких дворянок, поповен, мещанок, как было в больших городах и малых весях….
Но прошло детство, наступило дышащее романтическими мечтами отрочество, и, попав однажды в балет (это была «Спящая красавица» в постановке Петипа на петербургской сцене), Ксения как-то сразу вообразила себя Авророй и твердила с тех пор повсюду, что ничего нет прекраснее воздушного парения среди сказочных картин. Словом, в тот самый вечер Ксюша полудетским своим существом поняла — взрослая ее жизнь будет связана с этими почти бесплотными, но прекрасными образами, именно с Императорским балетом. Какая девочка, особенно в возрасте, когда так хочется нравиться всем и вся, не мечтает, чтобы на ее танец из золоченой, сверкающей ложи хоть иногда взирало само Августейшее семейство, выше которого только святые и Господь? Тогда же в своих утренних и вечерних молитвах, одержимая мечтой, Ксюша стала просить Ангела-Хранителя, Божью Матерь «Скоропослушницу», доброго седобородого старца — Николу Угодника об утверждении в намерении стать балериной. Она уже знала: твердая Вера — залог исполнения желания. Жертвенные порывы детства теперь устремились в другое русло, а сердце Ксении по-прежнему жарко горело.
В те сокровенные минуты, когда никто не мог ее видеть, она то и дело крутилась на цыпочках, что-то сама себе напевая вместо аккомпанемента, повторяла и другие запомнившиеся балетные движения и целые фигуры, а если удавалось еще раздобыть какой-нибудь шарф, шаль матери из легкого газа или воздушного шелка, это доставляло девочке особенную радость.
Родители приняли решение единственной дочери «в штыки». Особенно возмущался отец, генерал, в молодости сражавшийся добровольцем в Черногории и Сербии за свободу братьев-славян под началом храброго Черняева. «Что за каприз такой легкомысленный?.. — возмущался он. — Возмечтать о дрыгоножестве! Знакомы мне, mon enfant[59], эти „гурии рая, девы, подобные ветру“[60]. Ох уж эта богема. Думаешь, я человек прошлого века? Ничего не изменилось с тех пор, по крайней мере к лучшему! Порядочная девушка должна задумываться об одной „карьере“ — как стать достойной матерью семейства. Артисты — они ведь безобразно живут, у них… сплошь гражданские браки!». Отец краснел, на лбу набухали вены, а подвижные кончики усов праведно топорщились: «Нет и нет — запрещаю!» «C’est mauvais ton»[61], — вынужденно подтверждала матушка, в душе же ей был близок восторг дочери. А дочь не унималась, говорила, что такова, видно, ее судьба, что она чувствует призвание к танцу и ни о чем больше не хочет слышать. Сказывался отцовский характер. Наконец, вычитала где-то в житиях притчу о скоморохе, который, не ведая молитв, в религиозном порыве прошелся колесом перед образом Богоматери, и Пречистая приняла «моление» его души. Домашних такой довод поразил — из Священного Предания, но все же не разубедил. Своенравной дочери пришлось бежать в Петербург без родительского согласия и существовать на те скромные средства, которые тайно иногда пересылала ей мать.
В столице у Ксении собственным знакомым взяться было неоткуда, а за милостыней к многочисленным родительским, даже к близким родственникам, как и отец, «людям прошлого века», она и не думала обращаться. Нашлись, правда, несколько подруг детства — питомиц закрытых благородных пансионов, но чего, кроме сочувствия, можно было ожидать от неоперившихся, ограниченных в действиях институток? Чем их положение отличалось от того, которое выбрала своевольная Ксюша, — те же чужие люди вокруг, неуютные классы и дортуары с казенными табличками на дверях. Она не любила потом вспоминать время обучения в Хореографическом училище, куда все-таки поступила, не без некоторых ухищрений.
Вступительные испытания пришлось проходить под чужой фамилией (собственная, слишком громкая, могла бы в тот момент только помешать — аристократок неохотно брали в балет). Самое главное, однако, что Ксении не пришлось прибегать к протекции сердобольных тетушек — фрейлин двора. Дальше была пора поистине мученического постижения азов классического танца, годы строгой муштры. Сама Ксения так утешала себя: «И Мария Тальони каждый день делала по 32 battement tendu[62]. Хотела стать мученицей, чему же теперь удивляться? Выходит, в этом Промысл Божий!» И при всех неизбежных терниях на пути к заветной цели она искренне считала себя счастливой.
Иногда Ксении удавалось пообщаться с подругами. Особенно близка она была с Катериной Тучковой, «смолянкой» из графского рода, чье имение находилось по соседству с Дивным — поместьем Ксюшиного отца, домом ее детства. С Катериной они были крестными сестрами, их приняли в один час от одной купели в старой деревенской церкви. Встречаясь в огромном чужом для обеих городе, девушки вместе шли к вечерне. Больше любили нарядную купеческую церковь Воскресения Христова в Апраксином дворе (бывали здесь чаще на Светлой седмице), еще величественную Владимирскую, а порой (в память о бабушке, уже покойной) Ксения приводила задушевную подругу в единоверческий античного вида храм на Николаевской — очень уж по душе была «благородным девицам» строгая древняя служба. После, прогуливаясь по вечерним улицам столицы, они откровенничали, доверяли друг другу свои маленькие тайны, говорили о том, что волновало душу. Тучкова жаловалась на светские премудрости, которым обучали в Смольном: «Неискренность! Чувствую, все это пустое, пустое! Не выйдет из меня придворная дама, Ксеньюшка». Ксения слушала с пониманием — молча, но ей не хотелось ни на что жаловаться: выбрав сцену, она выбрала сладкие слезы творчества.
В труппу Императорского театра ее приняли без препятствий и протекций; видно, и в самом деле сказался талант от Бога. Следивший за успехом юной балерины еще в училище, известный хореограф рискнул дать ей сразу главную партию в балете господина Черепнина «Павильон Армиды» в декорациях модного художника круга «Мира искусства». Балет был одноактный, но стильный, полный средневековой французской романтики. Ксения только и жила репетициями, ожиданием премьеры. Дебют не просто удался — это было блестящее зрелище, многообещающее будущее открылось! Взыскательные столичные балетоманы бисировали, юную танцовщицу вызывали несколько раз. К ногам ее сыпались лучшие букеты от Эйлерса[63]. Все получилось в духе царственной галантности самого балета. Потом одна за другой последовали роли в новых постановках — и снова удачи, восторженные отзывы в прессе. Даже строгий отец, скупой на похвалы, телеграфировал из дома: «Поразила зпт гурия рая тчк побежден тчк не теряй головы воскл зн храни Господь воскл зн». Ксения боялась одного — триумф даст ей повод расслабиться, но словно Ангел-Хранитель оберегал ее от звездного зазнайства, от искушения переоценить свой дар. Она решительно углубилась в черновую работу, видя в этом спасение.
И все же скоро стало понятно: бороться со славой тяжелее, чем кажется поначалу. Почитатели уже узнавали ее на улице, не давали прохода. Тогда-то, вспомнив детство и родное Дивное, Ксения отправилась в Тихвин, в Успенский Богородичный монастырь. На богомолье смиренно просила Чудотворную об укреплении в творческом подвиге. Исповедовалась у преклонных лет иеросхимонаха Михаила. Прозорливый старец долго вызнавал, откуда в «артистке» такая вера, испытывал сугубо, а однажды неожиданно легко благословил: «Вижу — чисты твои помыслы. Театр — Крест твой — и там можно делать добро ближнему, души огрубевшие смягчать, сердца окамененные. Достойно неси Крест сей. Аз, грешный, молиться за тебя буду, и ты, доченька, не забывай сюда дорогу — накрепко запомни! Ну, а там уж посмотрим, как Господь управит…» Все расставила по местам мудрость монашеская: стала Ксения духовным чадом тихвинского старца. С тех пор изо дня в день, так и жила балерина Императорской сцены: репетиции и выступления, до обмороков, поездки в Тихвин в редкие воскресенья, свободные от спектаклей. Даже на чтение времени едва хватало, не говоря уже о делах сердечных.
Была, правда, одна трогательная история личного свойства. Как-то поступил на службу в театр молодой человек из мастеровых, но не просто «пролетарий» подмостков, а настоящий виртуоз своего дела. Тимофей — так его звали — был родом с Ярославщины. Его отец, известный в округе краснодеревец, промышлял тем, что делал по городским заказам мебель «под Гамбса»[64], чему научился в рекрутчине, резал иконостасы для сельских приходов. С детства Тимоша наблюдал за этим ремеслом, приноровился мастерить деревянные игрушки всей окрестной детворе, а потом и отцу стал помогать в работе по усадьбам и церквам. Пришло время, и знакомый барин взял его в Петербург, пристроил в хорошую мебельную мастерскую, женил на горничной из порядочного дома. Неплохо зажили молодые: сначала сняли угол, потом квартирку, в срок родился наследник. На досуге Тимофей все иконки вырезал, да так тонко и искусно, что просто загляденье, а иных подробностей без лупы и не рассмотришь. Так бы и шло все ладно, да неожиданные обстоятельства переменили всю жизнь столяра-искусника. Попав однажды в театр, он был просто околдован увиденным. Так его пробрало, что вскоре решил: «Чего бы мне это ни стоило, устроюсь сюда на службу!» Со своей безумной идеей бросился в ноги к помещику-благодетелю, умолял, чтобы тот посодействовал определиться «хоть на подхват, но непременно в театр». Барин назвал его затею дурью, а самого парня, соответственно, дурнем и бабой, но по доброте душевной использовал свои знакомства, дал нужную рекомендацию, и стал-таки молодой краснодеревец рабочим сцены в самом Мариинском театре.
Сначала со всей закулисной артелью поднимал огромный занавес, монтировал громоздкие декорации — дворцы и замки, зато мог теперь смотреть любой спектакль, любую репетицию. Скоро все вокруг заметили, что парень — дока по столярной части: не то что колченогий стул починить, но и ветхое вольтеровское кресло, и даже буфет из старинного гарнитура может из руин поднять. Назначили тогда Тимофея старшим по реставрации бутафории, отдали ему во владение небольшое помещение под мастерскую и пару плотников в подчинение. В общем, выбился деревенский парень в «рабочую интеллигенцию». И пошло все вроде бы гладко: жалованье повысили, сам господин директор при встрече нет-нет да и поприветствует, но Тимофея новая служба захватила не на шутку: с утра до ночи пропадал он в театре, домой не являлся по нескольку дней. В доме начался разлад, жена была уверена, что он завел дамочку на стороне, встречала его со скалкой, а отец семейства насмотрелся к тому времени на свободные нравы богемы и совсем одурел: открыто заявил жене, что выбирает «жертвенное служение искусству и социальную независимость». Жена не била посуды, решила, что мужик повредился в уме: храня гордое молчание, собрала кое-какой скарб, взяла сына-малолетку и уехала в деревню к родным. С тех пор Тимофей стал исправно отсылать семье большую часть заработка, а сам стоически трудился «на ниве искусства».
Ксения иногда замечала молодого человека, выделявшегося среди других рабочих сцены своим опрятным видом: всегда выглаженная шелковая косоворотка чиста, сапоги блестят от ваксы. Чувствовалась в нем природная аккуратность. И еще — он никогда не сидел без дела, возился с декорациями, что-то непрерывно чинил, строгал, что-то мастерил, часто у всех на виду. Весь в делах, Тимофей выделил Ксению из балетной труппы не сразу, но с некоторых пор она обратила внимание, что «столяр» стал едва заметно склонять голову при встрече с ней и смешно краснел, замечая любопытный взгляд артистки. Да и после сценических репетиций, когда балерина в одиночестве методично и подолгу отрабатывала сложные pas, он не раз как бы невзначай оказывался в глубине кулис. Все это было тем более странно, что его Ксении, естественно, никто и не думал представлять. Однажды на Пасху (повод придавал смелости) рабочий поздравил ее со Светлым Христовым воскресением и протянул ей расписное деревянное яичко:
— Сам выточил и раскрасил. Нарочно для вас, барышня. Примите по обычаю — Христос сегодня воскрес!
Растроганная Ксения бесхитростно расцеловала дарителя:
— Воистину воскресе!
Тот осмелел, расплылся в улыбке:
— Не представился ж я! Тимофей Степанович, бутафорию ремонтирую и по разным деревянным делам. Прощения просим, если что не так.
Балерина тоже улыбнулась:
— Вот что, деревянных дел мастер, — я вас буду называть просто Тимофей. Вы ведь не обидитесь?
Он молча кивнул в ответ, дескать, пожалуйста, да и как можно обижаться в Святой день.
Так и завязалось это невинное знакомство. Невинное для Ксении, а Тимоша увлекся красавицей-балериной. То букетик фиалок невзначай поднесет, то коробку монпансье. Ксении неудобно было отказываться, но ее уже беспокоило такое положение: «Вдруг он за мной всерьез ухаживает?! Влюбился — трогательно как… И неудобно в то же время — на что-то надеется! А такой ведь славный юноша…» Балерина боялась выдать свою жалость — любой ее неосторожный поступок кавалер мог истолковать в свою пользу.
В этой курьезной ситуации помогла советом костюмерша Ксении Серафима — женщина уже весьма пожилая и мудрая, давно, с молодых лет, служившая в славном Мариинском театре. Личная жизнь ее сложилась драматично: с любимым мужем, подручным художника, тоже при театре, и года вместе не прожили — рухнула декорация, придавило, умер тут же у нее на руках, а детей Бог им не дал. Серафима так и жила вдовой, в верности своему суженому.
— Столяр этот наверняка порядочный человек, но неужели непонятно, что мы совсем разные люди? Для меня он простодушный крестьянский парень, Тимоша, которому можно доверять, и больше ничего! Взрослый ребенок с добрым сердцем… И только! Какие между нами могут быть серьезные отношения? — Ксения словно оправдывалась.
— Ксюшенька, милая, этот Тимоша женат давно!
— Как женат?!!!
— Венчан в церкви по всем правилам. У него жена и чадо!
— Неужели женат… Я думала, одинокий чудак… Но тогда я не понимаю: это только пошлый флирт и все?!
Серафима вздохнула:
— Мужчина-то может и не любя жениться… А то, кажется, полюбил, женился, да там, смотришь, и разлюбил уж. Любовь-то ведь как: придет — уйдет… Любовь прихотлива и переменчива, Ксюшенька! А раз женился, так понимать должен, что в семье верность да терпение паче всего, «даже до смерти». Здесь, в столице, да особенно если кто богемной жизни отведал — из них, из простых, особенно! — свободы иллюзорной испытал — пыль театральная мигом глаза запорошила, и тут уж все с ног на голову переворачивается, все кувырком пошло…
— Но мне казалось, что он истинно верует, православный! Вот даже с Пасхой меня поздравил.
— Ты, Ксюшенька, сама дитя… А об этом Тимоша совсем не думает — не осуждай и не оправдывай, это дело совести каждого. А главное, не жалей его: женатый мужчина сам должен знать, что к чему! И разговоры тебе лишние не нужны — стоит только нашим театральным кумушкам на язычок попасть, а там сама знаешь… Может, не хочешь меня, старую, слушать?! Спроси у Марии из миманса. Тимофея бывший хозяин был ее верный поклонник: она мне и рассказывала про этого «самородка», про то, как его город и театр ума лишили… Мария — вот уж действительно чуткая душа, вот кого пожалеть нужно, да только осторожно, деликатно, не обидеть чтоб! Хотя, может, ты и не знаешь: раньше она такой певицей была, каких на свете мало. Во всех спектаклях, на главных ролях, такие партии доверяли, и так пела. Да-а! Непревзойденная была… Но постигло ее материнское горе — первого же ребеночка мертвым на свет родила, и так это ее потрясло, что не только деток больше не имела, но и голос свой роскошный потеряла, бедняжка. Начальство-то ее из-за прежних заслуг в театре оставили. Грех ей, мученице, не верить — кто такое перенес, лгать уже не станет.
Теперь ситуация представлялась Ксении в ином свете. Когда же в день ее Ангела в дверь гримерки вежливо постучали и балерина услышала голос «реставратора бутафории», она решила наконец все расставить на свои места. В новом костюме, при галстуке и в лаковых штиблетах, с подвитым пшеничным чубом, Тимоша выглядел почти комически. Руки его были заняты: он держал букет хризантем и обернутый в «золотую» бумагу неизвестный предмет.
— Вот, мадемуазель Ксения, пришел вас с Днем Ангела поздравить. Всех благ желаю, храни Господь, как говорится!
В ответ прозвучало сдержанно-вежливое:
— Благодарю, но подарки — совсем лишнее.
Визитер опустил голову, тяжело вздохнул:
— Вы, барышня, наверное, думаете: возомнил о себе хам невесть что? Увидел вашу красоту, невинную душу вашу и решил, дескать, приударить. Знаю, какие по театру сплетни пускают. А у меня, Бог свидетель, ничего дурного на уме нет!
— Выражайтесь яснее. Что вам угодно?
— Я как умею выражаюсь: в гимназиях не учился. Сами видите, что полюбил вас. Носом не вышел знатной даме руку и сердце предлагать — знаю, не дурак-с! Да я, мадемуазель Ксения, и надежды не питаю: хоть иногда глянете на меня, словом добрым подарите, и того с лихвой хватит. А видеть не желаете — гоните прочь хама. Только уж подарок назад не возьму, я ведь от чистого сердца. Может, когда и вспомните: есть на свете человек, для которого вы жизни дороже.
Ксения долго в растерянности смотрела на Тимошу, но не находила ни слова, ни нотки фальши в его признании: «Оттолкнуть человека за то, что он открыл тебе душу?»
— Не мучайте себя, Тимоша, зла на вас я не могу держать. Подумайте лучше о семье. У вас ведь есть дети, каково им без отца?
У Тимофея едва заметно дернулось веко.
— Долга своего отцовского я не забывал. Не обидел я ни сынка, ни жену: за все про все каждый месяц тридцать целковых им отсылаю, к тому ж в деревне земля кормит. Жена хозяйка справная, дай Бог каждому, живут. Да и не жена она мне — что было, быльем поросло. Я мужчина свободный.
Про себя Ксения подумала: «Брак и не расторгнут — они перед Богом до сих пор законные муж и жена! Как он может спокойно жить с таким грехом на душе? Разлюбил, но ведь есть долг!» — а вслух пришлось мучительно подбирать выражения:
— Послушайте! Но как же так? Вы же Господа прогневляете и не боитесь! Вы рассуждаете как легкомысленные студенты, ну, в конце концов, как люди, испорченные цивилизацией, а ведь… Может, вы и не веруете вовсе?
— Неправда ваша, — гость перекрестился, — православный я! Намедни Святых Тайн приобщался. А как же — без этого нельзя-с! Про «вилизацию» эту я, конечно, не понимаю ничего, но знаю зато — много культурных людей, всяко поумнее меня будут, по-новому живут. Сходятся свободно, без венца даже, и расходятся полюбовно. Такая теперь жизнь: Господь допускает, значит, Ему так угодно-с! Я, значит, тоже волю свою могу проявить — жизнь новая пошла, выходит, нету здесь, барышня, большого греха.
«Барышня» стояла на своем:
— Семья — подобие Святой Церкви, а вы ее разрушаете — разве можно Церковь разрушать? Вспомните, ведь точно для вас сказано: «Что Бог сочетал, человек да не разлучает!» Вы, по-моему, заблуждаетесь, не чувствуете, где положен предел человеческой свободе и воле.
Мастеровой молча краснел, выдавая душевное смятение. Ксения при всей своей горячей убежденности сомневалась, имеет ли право осуждать того, кто обладает куда большим суровым житейским опытом.
Тимофей поставил перед ней подарок, показывая, что собирается уходить. Ксения, чтобы совсем не обижать его, развернула упаковку. Там оказалась деревянная шкатулка ручной работы, сплошь покрытая затейливым резным узором. В центре крышки славянской вязью значилось: «КСЕНИЯ». Это было так наивно трогательно! Присмотревшись, девушка различила в затейливом узоре вьющиеся цветы, «крины сельные»[65], сказочных птиц и диковинных полувитязей-полулошадей[66]. От шкатулки исходил смолистый дух бора, напоминавший запах ладана. Она посмотрела гостю прямо в глаза:
— Может, я наговорила лишнего сгоряча, но вы. Тимофей, тогда хоть с батюшкой посоветуйтесь. Он вас должен убедить. Спасибо вам за такое внимание и за подарок. Вы первый меня поздравили с Днем Ангела.
Тймоша попятился к выходу, раскланиваясь:
— Благодарствуйте, мадемуазель, выслушали меня, путаника! Буду заглядывать… если позволите-с!.. Счастливо оставаться!
Гость ушел.
Ксения не удержалась: приложилась щекой к шкатулке. Ларчик словно бы еще хранил тепло рук простого русского умельца, вложившего в кусок дерева толику бессмертной души.
И все-таки вне своего внутреннего мира Ксения чувствовала себя неуютно: богема пугала неумеренностью, свободой нравов, аристократический круг — чопорностью, переходящей в высокомерие, и открытой недоброжелательностью. С «народом» она сталкивалась только в церкви да во время редких прогулок по городу. Мир простых людей оказался далек от «сказки» Ксюшиного детства. Ругань, пьянство, стремление урвать лишнюю копейку — всего этого раньше она вроде бы не замечала, а заметив, была удручена. «Господи, Ты всемогущ, — взывало обиженное сердце, — почему так жесток Твой мир? Ты создал его прекрасным, но враг рода человеческого коверкает его, нарушая гармонию на Твоих же глазах!»
Вот почему, узнав, что Катенька Тучкова, может быть, самое близкое для нее «существо» в суровом Петербурге, наперсница детства, навсегда затворилась в Шамордине, по сути одинокая и беззащитная Ксения расстроилась не на шутку. А тут еще близились ответственные выступления за границей — культурно-дипломатическая миссия.
В воскресный день перед отъездом Ксения отправилась в Тихвин к духовному отцу за советом и, как положено, за благословением в дорогу. Духоносный старец встретил, ждал ее приезда: «Знаю, радость моя, знаю. Тяжко в миру-то, да и немощь человеческая ко греху склоняет, но не смущайся нимало: известно тебе, в чем юдоль твоя, вот и исполняй свое служение мирское. А чтобы в обитель удалиться, на то особое призвание нужно». Артистка сбивчиво поведала о предстоящих французских гастролях Императорского балета. Схимник перебирал четки, и за разговором не оставляя внутренней «умной молитвы»: «Много соблазна в Европе. Тяжко тебе там будет, но Господь поможет, ибо сие на добрую славу Державе нашей и миру всему в наущение. Ну езжай с Богом, чадо, коли Государю самому угодно: чего земной Царь желает, то, знать. Царь Небесный велит».
В день отъезда в Париж Ксения встала раньше обычного — поезд отбывал в девять утра с Варшавского вокзала. Хотя вещи были собраны еще накануне, ночью Ксения не спала: все вертелось в голове, волновалась, не забыла ли она что-нибудь. Старалась, конечно, уснуть и в то же время боялась, что заснет под самое утро, да и проспит, не дай Бог, а ведь на ней была ответственность и за гордое имя Мариинского театра, и за честь Отечества. После получасовой молитвы и легкого завтрака Ксения добавила к своему дорожному скарбу резной липовый крест, постоянно висевший в ее гримуборной и неизменно сопровождавший ее во всех поездках — один из скромных подарков театрального столяра. Теперь по обычаю следовало бы присесть на дорожку, но в прихожей зазвенел звонок. «Кто-то совсем некстати явился!» — подумала балерина. Оказалось, однако, что весьма кстати: на пороге стоял шофер, весь в коже, в шлеме и перчатках-крагах, с букетом от неизвестного верного почитателя. Это, как всегда, были свежие розы разных сортов и цветов, но неизменные форма и рисунок букета точно подчеркивали, что их посылает одно и то же лицо: плотная от множества пышных бутонов двухцветная полусфера состояла из двух равных частей различного цвета, только в центре каждой половины выделялось по розе из «противоположной» части. Такой простой прием усложнял композицию букета, а может, и нес в себе какой-то дополнительный смысл. Ксения уже привыкла к подобным невинным «сюрпризам»: сначала противилась всяческим знакам внимания, а потом смирилась, решив, что это лучше, чем если бы воздыхатель домогался личного знакомства. Дорогие причуды праздных вертопрахов до сих пор пугали балерину; ни с чем не сравнимое забытье в таинстве танца, восхитительное слияние с музыкой были для нее высшей платой за искусство, а сегодня она испытала знакомую досаду: «Почему всегда инкогнито? Как сказала бы мама, mauvais ton — хоть бы визитную карточку передали с букетом! Вот уж и горничная куда-то исчезла! Наверняка разнесет по всему дому: „Барыне опять розы от постоянного по-клонника-c!“ Сплетни поползут… Если бы можно было спрятаться от любопытных глаз и ушей!» Тем временем шофер ловко подхватил поклажу — небольшой баул и внушительных размеров чемодан, туго перехваченный ремнями и необычайно тяжелый. «Только, ради Бога, осторожнее!» — волновалась Ксения, ведь там покоилось все самое дорогое, что есть у балерины, — профессиональные принадлежности. Она боялась отправлять их багажом, уже наученная горьким опытом, разными неприятностями при пересылке. Бывало, что пропадут или будут испорчены пуанты или затеряются сценические костюмы. Чтобы не остаться перед спектаклем без самого необходимого, балерина давно уже раз и навсегда решила все это в дороге держать при себе, рядом.
«Не извольте беспокоиться, барышня. — я все как пушинку на ладони донесу!» — шутил усатый шофер, в чьей выправке угадывался отставной фельдфебель, а то и офицер гвардии. Блестящий черным лаком автомотор-ландо с откинутым, сложенным гармошкой верхом стоял возле подворотни. Дворник в фартуке с начищенной бляхой почтительно склонился, распахивая ворота для важных господ. Он испытывал явную симпатию к квартирантке, занявшей недавно просторные апартаменты в бельэтаже. «Обходительная дама, и поведения строгого. Поздоровается завсегда, на чаевые не поскупится. Слыхать, Императорского театру актриса известная! Дома-то ее почти не бывает — поздненько возвращается, но насчет кавалеров — ни-ни! — не замечено. Сурьезная особа», — делился он с жильцами.
Авто вскоре уже оказалось на Вознесенском: шофер время от времени сжимал грушу клаксона, и зазевавшиеся извозчики уступали дорогу ненавистному для них железному коню. Тот перелетел через Садовую, промчался мимо длинного фасада Александровского рынка, минуя ряд букинистов, с достоинством стоявших возле книжных развалов под крытой галереей на чугунных столбах. Вот позади осталась Фонтанка, среди облаков проплыли огромные звездно-голубые купола Измайловского собора. Здесь шофер немного притормозил, снял шлем и, крестясь, объяснил барышне:
— Моего полка Собор во имя Живоначальной Троицы. Говорят, немного меньше Исакия! Десять лет службы, мадемуазель, а память — болезнь неизлечимая.
«Почему болезнь?» — искренне удивилась Ксения, которой недавно исполнился двадцать один год. Возле моста через Обводный уже она сама остановила взгляд на иконе Преподобного Серафима в большом памятном киоте. Ксения знала, что на этом месте социалист убил бомбой министра внутренних дел Плеве: «Так чудовищно нелепо! За какую-то безумную и абстрактную идею — „спасенье народа“. От чего и кого спас? Настоящее язычество с кровавыми жертвоприношениями!» Вдруг она осознала, что через какие-то полчаса поезд умчит ее за границу, далеко от Родины, и кто знает — может, и она станет жертвой такой же нелепой выходки заблудшей души. Ксении стало тоскливо, она вдруг подумала, что не знает ни водителя, ни того, кто позаботился о ней, и громко, пытаясь перекричать ревущий мотор, спросила шофера:
— А чей это автомобиль? Кто вас послал? Ведь я не заказывала авто.
Тот загадочно улыбнулся и тоже прокричал в ответ:
— Это мадемуазель, не моя тайна. Я службу свою исполняю. Давайте-ка поторопимся, время не ждет. И не стоит волноваться, ей-Богу.
Прибыв на место, задержались еще у часовни, устроенной в нише вокзальной стены: Ксения перекрестилась и опустила голову, шофер учтиво отвернулся в сторону…
Когда поезд тронулся, балерина уже заняла места в bénéluxe[67], пользуясь как прима правом на покой в отдельном купе, села к окну (где любила проводить большую часть путешествий) и стала всматриваться в лица. По перрону бежали провожающие: дамы в изящных шляпках, мужчины в строгих пальто и котелках. Они махали руками и что-то кричали, но слов не было слышно. Едва доносились звуки бравурного марша, заглушаемые пронзительным гудком паровоза. Столица медленно удалялась, погружаясь в туман. Вдруг сердце девушки тревожно забилось и необычное волнение охватило ее, будто предчувствие чего-то неведомого объяло все ее существо. Но когда перед глазами открылись плывущие поля, природа родная, Ксения вслушалась в мерный перестук колес и успокоилась, почувствовав тихую радость дальнего пути. Она любила это состояние размышления, воспоминаний — лирикофилософское отступление в ее трудном режиме дня и ночи, паузу между жизненными событиями, которые порой шли одно за другим, не давая опомниться, передохнуть или обдумать прожитое. Эта пауза всегда ассоциировалась у нее с любимым адажио из Второго концерта Рахманинова, настраивающим на молчание души, когда все лишнее отходит и суета, как шелуха осыпается, отпадает…
По очереди проследовали в раме окна остзейские и польские губернии, уже не совсем Россия, но еще не настоящая Европа, с грязноватыми местечковыми станциями и вокзальными вывесками, не везде даже двуязычными. Потом была педантичная германская таможня, офицеры в остроконечных медных касках; один за другим сменились вылизанные немецкие городки, долго проплывал в копоти и смоге Берлин, темнели в поднебесье высоченные башни Кельнского собора, порадовали глаз сочной зеленью бельгийские поля, плавно перешедшие во французские. Состав прибыл на Gare de Nord[68], где, переводя дух, застыл под высоким стеклянным навесом, ажурной конструкцией в стиле L’Art Nouveau[69].
Балетная труппа Мариинского театра готовилась представить французам три большие постановки: уже классические «Лебединое» и «Спящую» и премьеру, новаторский, полный славянского скоморошества и восточной пестроты балет Стравинского «Весна священная» с блистательным Нижинским. С 1908 года Париж буквально потрясали Русские сезоны: сначала Шаляпин «озвучил» Мусорского, затем Фокин «по-русски» «преподнес» Шопена в хореографии, показал невиданные «Половецкие пляски» Бородина, художники-мирискусники буквально покорили искушенных французских эстетов. Варившаяся в своем соку Европа открыла для себя terra incognita — самобытнейшую, веками настоянную русскую культуру. Теперь был май 1913 года. Новый президент республики Анри Пуанкаре, большой ценитель изящных искусств, почитатель Чайковского, обратился с личной просьбой к Императору Всероссийскому об очередных гастролях Петербургского балета. Государь видел в распространении русской культуры предмет особой заботы и дело государственной важности. «Как знать, возможно, именно искусство спасет мир от губительной войны — ведь еще Достоевский где-то писал об умиротворяющем воздействии красоты на умы». Вскоре начальство Императорского Мариинского театра было высочайше уведомлено о предстоящих гастролях. Подготовка прошла спешно, но за репутацию театра можно было не краснеть, благо уже имелся обширный опыт выступлений за границей. Итак, русский балет отправился в Париж за очередным триумфом.
Французский стиль модерн.
С Мариинской труппой в столице республиканской Франции обошлись по-королевски. Гостям отвели для полного комфорта номера в одном из фешенебельных старинных отелей на улице Фобур-Сент-Оноре, совсем недалеко и от русского посольства, и от Елисейского дворца. Париж Ксения наблюдала проездом: из окна гостиницы или с кабриолета. Ритм жизни здешних улиц отличался от петербургского спешкой прохожих, их довольно однообразным выхолощенным «европейским» внешним видом, однако в духе последних веяний моды. Всюду сновали газетные разносчики и рекламные агенты. Бросалось в глаза множество автомоторов (в Петербурге, среди извозчичье-трамвайной массы, они были заметнее, а здесь уже не вызывали интереса у обывателя). Обилие электрической рекламы, то тут, то там мигающих лампочек, утомляло. Поражал выбор всевозможных развлекательных, а точнее, «завлекательных» заведений: ресторанов и ресторанчиков, с канканом и без: шикарных казино, миниатюрных бистро было просто не счесть, и еще целые «кварталы заведений сомнительной репутации» для «одиноких» мужчин. Архитектурой французская столица напоминала русскую, но здесь не было заметно классической стройности, цельности, свойственной Петербургу. Чувствовалась некоторая роскошная небрежность. В центре было явно больше высоких зданий, всюду мансарды и какие-то надстройки. Ксения слышала, что именно в них селится местная богема. Ультрасовременные строения из железа и бетона казались более вычурными, чем в России, даже крикливыми. Дворцы знати постройки прошлых веков тоже выглядели излишне помпезно, лепнина перегружала их. Вообще во всем чувствовался какой-то перебор, всего было «слишком», а самым нелепым сооружением показалась русской ценительнице прекрасного «железная дама» инженера Эйфеля. Ксения была наслышана о том, что это шедевр технической мысли, притом весьма романтичный, даже элегантный, но собственное впечатление надежнее чужого. Знакомые парижане и те не стыдились называть эту достопримечательность уже прошедшего века «канделябром» и «этажеркой», а один из знаменитых литераторов рассказал «воздушной Деве Севера», что перед постройкой трехсотметровой башни сами Гуно, Мопассан и еще некоторые «великие» подали протест министру торговли, чьим любимцем был Эйфель, заявив, что Париж окажется «обесчещенным», но сумасшедший проект был воплощен в жизнь согласно практической логике. «Увы, мадемуазель, — сказал проходящий француз, заметив пристальное внимание Ксении к Эйфелевой „красотке“, разведя руками. — Теперь коммерция превыше всего, а это воздушное чучело привлекает туристов со всего света». Ксения улыбнулась в ответ — дескать, не все так печально, Париж остался общепризнанной столицей искусства, а подумала другое: «Может, это и есть вавилонский столп наших дней? И сам республиканский Париж уж очень похож на новый Вавилон…» Впрочем, она нашла, что здешние предместья с их старинными виллами, утопающими в зелени, и воркованьем горлиц очень милы, да и «коммерческий» дух времени, казалось, не коснулся их. А парижские сады — Jardin du Luxembourg[70] и еще более Bois de Bologne[71] — Ксению просто очаровали. Сюда, под тень каштанов и акаций, труппа пару раз выезжала на пикник. Но это было в редчайшие дни, свободные от репетиций. Возможно, и здесь девушка не чувствовала бы себя столь уютно, знай она, что именно в Булонском лесу некий революционер-поляк дважды стрелял в Царя-Освободителя.
Парижский муниципалитет решил совместить гастроли русского балета с открытием новой сцены только что законченного постройкой театра на авеню Монтень. Ксения была занята в балетах Чайковского — принцесса Аврора, Одетта и Одиллия были ее любимыми партиями. «Спящая красавица» пробуждала у французов не только присущее им чувство изящного, но и ностальгический патриотизм. Они увидели Францию-сказку и как завороженные наблюдали за придворными церемониями Версаля в духе Перро и Ватто. Пространство зала словно бы наполнил аромат галантной эпохи, пышных париков и кринолинов, ушедший безвозвратно вместе с веком Короля-Солнца.
Зал то и дело разражался овациями. Кто-то из старых роялистов, не лишенный чувства юмора, выкрикнул после первого акта: «Vive La Belle France! Vive le Roi Louis XIV!»[72]. Но публика была тронута не только сюжетом: все были очарованы русской Авророй, неизвестной юной примой, творящей на подмостках чудо танца.
И неискушенному зрителю было ясно: эта девушка, будто бы вылепленная из севрского фарфора, являет подлинное savoir vivre[73], переданное языком классического балета, не требующим перевода. Сцена казалась настоящим райским цветником: столько здесь было лилий, целых гирлянд нежнейших соцветий в декорациях, в руках у юношей-танцоров, а под занавес цветы посыпались из зала. Их целыми корзинами уносили за кулисы, но ворох благоухающих букетов, перевязанных атласными лентами, часто трехцветными — в цвет французского и российского флагов — все рос у ног артистов. Ксения даже устала от выходов на бис и реверансов. Она посылала в зал благодарные поклоны, замечая в толпе полные обожания мужские взгляды.
Очередной розовый букет от неизвестного балерина узнала по рисунку и необыкновенно большим размерам: «Неужели господин „Неизвестный“ и в Париж приехал? Ведь это неблизкий путь! И опять же: дорога, отели, рестораны, — богач, наверное…».
А по поводу дорогих букетов ей иногда приходила в голову отчаянная благотворительная идея: после очередного спектакля все цветы, пока не завяли, тайком продать каким-нибудь уличным торговцам, чтобы вырученные деньги пожертвовать нуждающимся ближним или просто раздать нищим на паперти. Туг же эта мысль начинала казаться Ксении полубезумной и даже фарисейской, к тому же такой поступок нарушил бы все мыслимые правила артистической этики: как можно торговать воплощенной благодарностью публики за твой талант? Глядя на цветы, она мечтала: «Как было бы хорошо, если бы когда-нибудь создали такой эликсир, чтобы розы не умирали!» И вдохновленная Ксения относила эти живые дары в ближайший храм, наряжая его земной красотой, возводящей людские сердца и умы от дольнего мира к горнему. «Ведь этой красотой любовался и Сам Спаситель, Сам Творец „кринов сельных“! — думалось девушке. — Разве они менее нарядны, чем те, с которыми сравнивал свою возлюбленную премудрый царь Соломон, менее нарядны „цвета полного“ и „крина дольного“?»[74]
Сегодня был особый день. Сегодня впервые в Париже Ксения должна была исполнить Одетту в «Лебедином озере». За три часа до спектакля она уже была в своей гримерной, расправила головной убор Белого Лебедя, поставила на подобающее место иконочки, в очередной раз разложила все гримерные принадлежности на столике и села перед зеркалом. У нее еще оставалось время подумать о предстоящем спектакле, войти в образ. Внезапно дверь распахнулась, и в гримерку буквально ворвался импресарио. Лицо его было необычайно бледным, веки подергивались, руки тряслись. Он молча осел в ближайшее кресло, закрыл лицо руками и сидел так несколько минут, тянувшихся бесконечно долго. Потом посмотрел на Ксению: в глазах взрослого, солидного мужчины блестели слезы. Опомнившись, импресарио вскочил и пробормотал:
— Простите, Ксения Павловна! — Слова словно застряли у него в горле, он застонал, дикий взгляд забегал по сторонам, будто не зная, на чем остановиться. — Мы пропали. Все пропало! Все, вы понимаете?! Вы, я, весь театр, Петербург, балет, Россия… Мне несдобровать в России: сошлют в глушь, в Сибирь ведь упекут!!
— Да что случилось?! — балерина ничего не понимала.
— Это конец! Это позор… — импресарио Императорского театра забегал по комнате, потом схватил Ксению за руки, сжал их и бешено затряс. — Эта… эта, эта… мерзавка! Она нас бросила!!! Что делать? У меня в Петербурге семья… Через два часа сюда придут люди смотреть «Лебединое озеро», сюда приедет президент Франции! Сам президент! А она, Одиллия, уехала с каким-то французом. Ну что делать, что? Поджечь театр? Вы должны знать, что случилась катастрофа!
Теперь Ксении все стало более-менее ясно: речь тиля об эксцентричной балерине Капитолине Коринфской… Коринфская вообще имела в театре дурную славу — она была известна своей взбалмошностью и непредсказуемостью. Ее постоянно не устраивали костюмы, которые ей приносили, — то не нравился цвет, то форма. Она всегда ругалась с гримерами и парикмахерами, ей никогда не нравились прически, которые ей делали на спектакль, ей всегда приносили не ту корону, которую она хотела видеть, ей всегда не хватало украшений на платьях, из-за чего Капитолина то и дело ругалась с портнихами и заставляла пришивать дополнительные украшения за пятнадцать минут до выхода. Коринфская без конца жаловалась, что ее не ценят, всегда держат на вторых позициях, что совершенно незаслуженно не почитают ее возраста и опыта. Ей всегда казалось (так, по крайней мере, передавали «доброжелатели» и «поклонники» Ксении), что прима Светозарова делает все, дабы отодвинуть «беззащитную» госпожу Коринфскую на задний план, только и стремится тем или иным способом, открыто или завуалированно, строить ей козни. Ксения чувствовала себя крайне неуютно: мстительная особа действительно могла выкинуть что-нибудь непредсказуемое. «Неужели Коринфская специально дожидалась самых ответственных гастролей, чтобы… Неужели это и есть ее месть?! Нет, нет — это невозможно, у нее сейчас есть замена… Да как я могла такое подумать? Избави Боже! Тут что-то другое». Ксения путалась в догадках, но попыталась утешить импресарио:
— Не может быть, успокойтесь! Она вернется, поехала гулять и заблудилась. Все-таки чужой город, чужая страна… Может, она уже здесь, а мы….
— Не говорите мне ничего, не говорите! Мы погибли! Все и так ясно, есть ее записка! Весь театр знает! — Он в ярости топнул ногой и отшвырнул в сторону попавшийся ему на дороге стул. — Страхующая эту… эту сумасбродку балерина М… вчера растянула связки. Все! Никого нет, Одиллии нет! Почему именно сейчас, почему здесь? — Повернувшись к стене, импресарио уткнулся в нее лбом, сжав кулаки и уже не в силах ни говорить, ни сдерживать слезы.
— Погодите-ка. Неужели ничего нельзя придумать? Я хорошо знаю партию Одиллии, я могу станцевать Одиллию, вот только кому-то нужно станцевать вместо меня Одетту.
Импресарио повернулся к ней, смотрел на нее с минуту. Казалось, за последний час он постарел и осунулся.
— Некому танцевать Одетту, кроме вас… Нет никакой надежды! Это фиаско, позор для всего театра и конец моей карьеры…
О чем еще можно было говорить? Теперь оба — антрепренер и актриса — смотрели друг на друга в полном и немом отчаянии.
Внезапно зрачки импресарио расширились, глаза загорелись какой-то безумной надеждой, он покраснел, руки его, крепко сцепленные, оказались воздеты к Ксении в истовой мольбе. Он будто бы увидел в балерине святую избавительницу. Та поняла и в ужасе отшатнулась.
— Спасите нас! — шептал антрепренер.
— Но… Это абсолютно невозможно! Вы же знаете, этого еще никто никогда не делал! И я не смогу!
— Нет, сможете! Вы должны, Ксения, вы должны спасти русский балет! Станцуйте сегодня и Одетту, и Одиллию! Я умоляю вас!.. Впрочем, да, вы правы, это невозможно, просто несовместимо… но… Вы же… замечательная, вы добрая, вы сильны духом, и только вы можете все исправить! Ах, простите… Я, вероятно, слишком доверился своим иллюзиям и ошибаюсь…
Ксения даже выронила кисточку из рук и посмотрела на него своими серыми глазами. После короткой паузы, помолчав, произнесла:
— Постойте! Мне надо подумать… дайте мне, пожалуйста, некоторое время, и я вам пришлю свой ответ.
И тут же балерине подумалось: «А все-таки это ее месть… Как печально! Бедняжка Капитолина… Она, наверное, так мучается оттого, что все ее недолюбливают».
— Решайтесь же, госпожа Светозарова, мадемуазель Ксения! Мне больше некого просить. Я не могу уйти без вашего ответа! В ваших руках судьба всей труппы! — Он продолжал что-то причитать, опять жаловался на загубленную карьеру, грозился кому-то, что покончит с собой, но Ксения его уже не слышала.
Балерина устремила взгляд в зеркало и не узнала своего отражения — что-то бледное, какие-то смутные размытые очертания, разумеется, это она, но она была настолько растеряна! Она сомневалась, возможно ли вообще в одном спектакле, одной артистке соединить в себе две совершенно непохожие друг на друга, более того, диаметрально противоположные роли. А если даже возможно, хватит ли именно у нее сил исполнить подобное? И пуантов приготовлена всего одна пара — для Одетты, вторую готовить уже нет времени. Есть, правда, старые репетиционные туфли… Как ей быть?! Кроме нее некому! В ее голове внутренним жертвенным призывом звучало: «Надо решаться… Надо во всем положиться на помощь Божью и танцевать! Нужно, нужно попробовать, ведь я знаю обе партии, танцевала их, хоть и не одновременно, — я должна!» И снова, безотчетно-тревожное предчувствие, как тогда на вокзале, перед отходом поезда.
Импресарио стоял у окна с закрытыми глазами, прислонившись лицом к стеклу. Она вполголоса окликнула его, и тот, обернувшись, без слов посмотрел на Светозарову — как будто в ожидании смертного приговора. Девушка лишь молча кивнула головой и сказала: «Не волнуйтесь. Я исполню обе партии». Он бросился на колени и принялся целовать ей руки.
— Спасительница, голубушка!
— Знаете, раз все решено, мне сейчас лучше готовиться к спектаклю, — так Ксения мягко попросила его выйти.
Поначалу вихрь мыслей проносился в ее голове, потом волнение сменила апатия. Далее все было как во сне: она разогревалась, делала привычную гимнастику, предварявшую любой спектакль, но уже ничего не чувствовала, все вокруг перестало существовать, кроме Одетты-Одиллии. Она не видела и не слышала никого вокруг себя. Теперь был только спектакль и единственная мысль: «Сделать первый взмах руками, и все — не думать ни о чем, не думать о том, что может не хватить сил, туфель, нервов. Надо слушать музыку, она поможет, она поддержит… Божественная музыка не предаст!»
С гримом Ксения справилась сама. Затем, тихо притворив за собой дверь, вошла Серафима. Ни слова не говоря, уложила волосы Ксении в гладкую прическу, закрепила белые перья с короной и помогла надеть костюм. Балерина, завязав ленточки на пуантах, глянула напоследок в глубину гримерной — в узкое длинное зеркало — и, повернувшись к Серафиме, сказала:
— Я готова.
— Бог тебя благослови, Ксюшенька! — трижды перекрестив свою любимицу, улыбнулась добрая женщина (это было главное и единственное, чем той сейчас можно было помочь).
Кулисы оказались заполнены народом: вся театральная братия, все друзья и коллеги балерины знали о случившемся, все говорили только об Одетте-Одиллии, и все разом умолкли, когда Ксения появилась на сцене, боясь спугнуть ту сосредоточенность, которой было исполнено ее лицо. «Балетные» как никто другой понимали, что Светозаровой сейчас предстоит исполнить невероятное, дотоле небывалое.
С первых тактов вступления через родной для нее язык танца Ксения постепенно освобождалась от тайного, скрытого в сердце страха. Как будто кто-то взял ее на руки и пронес над бурлящей рекой, минуя все опасные повороты и трудности.
Она давно знала, что это за сила, — сама музыка помогала ей. Органичная, одухотворенная, возвышенная музыка заставляла ее быть искренней, диктовала настроение, поддерживала, направляла и вдохновляла ее. В который раз Ксения выпорхнула на сцену белым лебедем, но парижские театралы впервые видели такую постановку великого балета, впервые перед ними священнодействовала такая Одетта и такая Одиллия — одна хрупкая танцовщица в двух ипостасях.
Что это был за спектакль… Выразительный апофеоз вдохновенной женственности Одетты, чистого, идеального существа. Совсем другой предстала перед зрителем после антракта Одиллия: она творила иной миф о женской природе, отражала оборотную ее сторону. Белый лебедь обернулся черным, святая хрупкость девичьей любви превратилась в холодную загадочность светской львицы. На смену животворящему чувству французам был явлен инфернальный рок во плоти, черный лебедь попирал сказку о белом, смерть попирала жизнь. Зал в ожидании финала замер. Само религиозное чувство Ксении, безоговорочно верующей в любовь и бессмертие души, боролось с заклятием черного оперения, превозмогая его. Финальный вальс, названный одним из критиков valse funèbre[75], был исполнен неизреченного смысла, подлинно христианского вечного света. Именно незаконченность этого элегического танца была той соломинкой, держась за которую балерина сохраняла веру в своей непорочной Одетте, укрепляла надежду и прославляла всепобеждающую любовь.
После финального аккорда зал застыл в мертвой тишине, будто ожидая продолжения некого таинства, которое происходило сейчас на сцене, не решаясь прервать это волшебное действо, которое мгновение назад еще вершилось на его глазах. Зато несколькими мгновениями позже он взорвался бешеным ликованием — бурей истинно французских эмоций, — то был не просто успех, то был ошеломляющий триумф! Овации не стихали долгое время, не было ни единого зрителя, который не рукоплескал бы в искреннем благодарном порыве. Только сейчас Ксения будто очнулась ото сна. На поклонах она благодарила Создателя: «Слава Тебе, Господи, я выдержала! У меня получилось. Господи!»
Когда балерина вернулась в гримерную, Серафима по-родственному обняла ее и со словами: «Моя девочка, я знала, ты выдержишь, ты моя умница!» — расцеловала. Та молча опустилась на стул и тут же прикрыла веки. Она чувствовала смертельную усталость: не могла даже поднять рук, чтобы снять корону, даже слова не могла вымолвить. Три акта балета забрали все силы.
Через минуту за дверями гримерной послышался какой-то шум, постучали, внесли корзину белых лилий от самого Пуанкаре (президент после спектакля рукоплескал приме Мариинского балета стоя), затем появились знакомые «русские» розы, которые так напоминали Петербург — здесь, в чужой стране, они даже казались ей родными. Посыпались поздравления, восхищенные и возбужденные посетители сменяли один другого. Праздная суета, шум наполнили гримерную. Ксения ничего не слышала, только благодарно улыбалась, заставила себя произнести несколько фраз, которых сама потом не помнила. Наконец, когда отзвучали поздравления, наступила долгожданная тишина и в гримерной осталась одна Серафима, Ксения вдруг уткнулась лицом в колени своей «театральной няне» и заплакала. «Ничего, ничего. Все уже позади… Все слава Богу, душенька», — бормотала растроганная старушка.
В тот же вечер сам президент давал в Люксембургском дворце торжественный ужин в честь Российского Императорского балета и его Августейшего патрона. Артистам показали великолепные дворцовые интерьеры, с гордостью упомянув, что скоро будет отмечено трехсотлетие закладки здания. Некоторых заинтересовала живопись превосходных образцов, которых имелось здесь множество. Измученная Ксения все же не могла глаз оторвать от полных южной экспрессии ярких росписей Делакруа. Возможно, именно эти впечатления придали ей сил, которых хватило, чтобы присутствовать на приеме. Многие из гостей, впрочем, думали только о предстоящем фуршете (если это можно было скромно назвать фуршетом). Наконец настал «самый торжественный» момент: процессия вошла в зал, где предстояло отужинать. На стенах просторного зала, залитого светом хрустальных многоярусных люстр, висели флаги дружественных держав, но истинным его украшением были столы, изобилующие яствами. Здесь была представлена только французская кухня, зато во всем ее причудливом разнообразии. Отдельно предлагались дары моря: омары в соусе «мадейра», устрицы с лимоном, маринованные миноги, каким-то мудреным способом приготовленные форель и макрель. На соседних столах красовались мясные копчености: свежайшие окорока, пахнущие дымком копченые пулярки, прозрачные пластинки бекона, и все это в окружении листьев салата, спаржи, маслин из Прованса. Перечень названий сыров здесь было бы приводить бесполезно: обо всем говорил исходящий от них характерный «сырный» дух.
Сильный пол, как водится, искал среди яств чего-нибудь такого, чем можно было бы промочить горло и порадовать душу. И настоящий ценитель мог быть вполне удовлетворен выставленными во всевозможных бутылках с пестрыми этикетками и лафитниках знаменитыми дарами французских виноградников, извлеченными из погребов старинных шато и шале. Некоторым мужчинам, однако, не терпелось выпить чего-нибудь «посущественнее», пусть и попроще, но покрепче. Недалеко от себя Ксения услышала чуть приглушенный возглас по-русски одного из подобных «страждущих» типов, обращенный к запотевшему охлажденному графинчику с бесцветной жидкостью: «А вот и она — услада наша, слеза! Я, судари мои. испугался было, поставят или нет? Решили все ж таки уважить русского человека. А без нее беда, кусок в горло не полезет!» Девушку покоробило: «И здесь все то же, как в кабаке! Хоть бы отдохнули от нее: столько всего кругом, изысканные вина, нет, водки ему извольте „поставить“ — в этом-то как раз наша беда! Поистине, слеза народа русского…» Не была Ксения ханжой и, хотя всем прохладительным напиткам предпочитала ситро, не прочь была поднять бокал шампанского в Рождество или на Пасху разговеться рюмочкой сладкой «запеканки». Понимала она и своего отца: тот, войдя в дом с морозу, приказывал подать к обеду «беленькой» и согревался стопочкой под «холодное», но пьянство ради пьянства, ради тупого забытья вызывало у Ксении отвращение: сколько добрых мужиков в Дивном сгубила эта отрава, сколько богемы спилось на ее глазах, и какие таланты!
Сильно пьющих людей она даже боялась: «Избави Бог полюбить такого человека!»
Тем временем Пуанкаре произнес речь во славу нерушимого франко-русского единства, о вечной дружбе Великой республики и Великой империи и их военном союзе с Королевой морей Британией. Под одобрительные возгласы и «ура» президент поднял первый бокал, и церемониальный оркестр загремел «Боже, Царя храни!». Слушали, естественно, стоя. Мощный хор мужских голосов воодушевленно повторял куплет за куплетом, высокие женские голоса подтягивали, как могли. Ксения заметила, что кого-то даже душат слезы, но иные в то же время едва открывали рот. Сама Ксения пела искренне: как она могла не любить своего Государя и все, что с ним связано? Эту любовь она впитала с молоком кормилицы. За «Молитвой русского народа»[76] последовала боевая «Марсельеза». Французы старались вовсю, прижимая руку к сердцу, однако среди них были такие, что демонстративно не пели, зато приметливая балерина услышала, как горланят по-французски ее соотечественники, певшие с неохотой «родной» гимн. «Опять политика… Но как они могут?» — подумала Ксения. У нее были свои ассоциации, воспоминания, связанные с «Марсельезой». Очень впечатлительная и обладавшая подлинно творческим воображением, она словно бы видела катившуюся с гильотины голову Марии-Антуанетты, море невинной крови, пролитой под звуки этой революционной песни. В 1905 году, когда Россия гремела взрывами и полыхала кострами дворянских усадеб, в Дивное однажды прорвался «агитатор» из Москвы, смущал крестьян, зачитывая воззвания каких-то «советов», распевал страшные строки:
Мужики быстро скрутили его и притащили на барский двор, требуя расправы. Отец-генерал брезгливо поморщился, запретил творить беззаконный самосуд и велел отправить «баламута» в уезд, к исправнику. «Это сумасшедший, Ксеничка. Из больницы сбежал, в уезде его успокоят, вылечат», — рассеянно бормотала мама, а девочка смотрела, как дрожат ее руки. Довольно скоро Ксения поняла, что за «сумасшедший» тогда к ним пожаловал. Неприязнь к этой братии осталась у нее навсегда.
Теперь, в парадном зале Люксембургского дворца, при исполнении республиканского гимна она стояла только из приличия, боясь упасть в обморок от усталости и жажды, мучившей ее еще с самого спектакля. Когда «испытание» Марсельезой закончилось, танцовщица поискала глазами стакан воды, но, не заметив нигде даже содовой, взяла с подноса, который держал шоколадный истукан-слуга, дитя природы из какой-нибудь африканской колонии, бокал шампанского. Осушив его до дна, Ксения почувствовала, как у нее пошла кругом голова и стали предательски подкашиваться ноги. «Сколько раз я себе говорила — на пустой желудок ни в коем случае нельзя пить шампанское, тем более на официальных приемах. Теперь вот голова кружится — не хватало еще, чтобы кто-нибудь заметил, как меня повело». Будто бы невзначай балерина облокотилась на стол и посмотрела вокруг: не наблюдают ли за ней?
К счастью, как раз в этот момент подали горячее: свинину-бешамель, фазана, политого мудреным ароматным соусом, и снова вина, теперь уже крепленые — портвейн, мадеру, херес, кагор коллекционных сортов.
Изысканные блюда тут же вызвали самый живой интерес большинства присутствующих. Похоже, никому теперь и дела не было до такого невинного конфуза, как легкое опьянение Ксении Светозаровой, — она и сама вскоре о нем забыла.
Русские гости, не изменяя своей привычке, все еще продолжали «ударять» по водке, тонкие ценители смаковали знаменитые коньяки, сравнивая их с шустовскими[77]. Ксения прислушивалась к разговорам. Избранные говорили об искусстве, спорили о фовистах, Пикассо, о «лучизме» Ларионова и Гончаровой — новейшем явлении в живописи, о Дебюсси, Равеле. Кто-то, отстаивая академический канон, превозносил Энгра, кто-то ниспровергал старое и кричал, что будущее за футуризмом Маринетти, экспериментаторством Аполлинера. Среди приглашенных наверняка были знаменитости, но молодая балерина не знала в лицо никого из тех, кто был вокруг, хотя любила новую французскую поэзию, восхищалась Малларме и нежнейшим Верленом (потом ее представили самому Равелю, который даже поцеловал ей руку и заметил, что Белое и Черное в природе неразделимы, a «mademoiselle» удалось проиллюстрировать этот мистико-философский постулат посредством восхитительной пластики). Большинство присутствовавших все же были заняты непосредственно ужином, разговорами об изменчивой парижской погоде («Будто в Петербурге она отличается постоянством», — подумалось Ксении) и светскими сплетнями. По мере того как горячительное на столах убывало, языки приглашенных все более развязывались.
Заговорили о военной мощи Антанты, кто-то «по секрету» сообщил, что господин Пуанкаре в скором будущем собирается с визитом к своему Августейшему союзнику и другу Императору Nicolai Alexandrovitch, затем и вовсе увлеклись обсуждением женских достоинств… Ксении стало бы, вероятно, совсем скучно, если бы наконец не подали десерт, которым увлеклась и она. Сладкое было одной из немногих ее слабостей. Кажется, сам глава Французской Академии искусств провозгласил тост за взаимообогащение двух великих культур и за блестящий русский балет — оглушительный залп пробок, брызжущая пена шампанского напоминали гостям строки из «Онегина* о «вине кометы». Ксения с музыкальным звоном коснулась своим фужером бокала стоявшей рядом дамы, пригубила искрометное вино и только тут заметила, что важная француженка жаждет знакомства. Это была madame в возрасте бальзаковской героини, поражавшая блеском дорогих украшений, свисавших с нее, как гирлянды с рождественской елки. Уж на что Ксения была далека от страсти к драгоценностям, часто скрывающим истинную сущность их обладательниц, и то не могла оторвать взгляда от колье, усыпанного сверкающими в свете канделябров бриллиантами, с одним крупным солитером[78], равно как и от уникальных серег незнакомки. Дама поймала на себе взгляд юной звезды и, покровительственно улыбаясь, уверенно приблизилась к той:
— Вижу, вам тоже нравится? Я так и знала, хотите точно такой же гарнитур или даже еще импозантнее?
Ксения тотчас смутилась и покраснела, было неловко за то, что она так пристально рассматривала чужие украшения и мадам поймала ее взгляд. Одновременно балерина удивилась манере дамы знакомиться. До сих пор она была убеждена, что во французском свете все предельно галантны и подчеркнуто деликатны в обращении, поэтому особа, которая, даже не удосужившись представиться, ни с того ни с сего стала предлагать ей драгоценности, показалась Ксении даже вульгарной: «Вот вам и „Fêtes galantes“»[79].
Дама увидела, как зарделась русская девушка, и, видимо, решив, что та не поняла сказанного, недовольно обратилась к переводчику. Тот засуетился, залепетал на посредственном, казенном русском. Заволновались и два стройных красавца-телохранителя в строгих одинаковых костюмах, стоявшие по бокам внушительной фигуры своей госпожи.
— Я поняла вас, madame, — произнесла балерина на классическом языке Расина, — у нас в гимназиях преподают француженки, и, вы знаете, неплохо преподают. Простите, но я хотела бы знать, с кем имею честь разговаривать, ведь мы не знакомы, madame, не правда ли?
«Особа» изменилась в лице. Переводчик снова залебезил перед Ксенией. Теперь он уже говорил по-французски, которым владел значительно лучше:
— Pardon!!! Мы думали, что вы знаете о madame Зюскинд. Она, правда, гражданка Соединенных Штатов, но не так давно приобрела здесь ювелирную фирму Пелье. (Это была знаменитая династия французских ювелиров, чьи раритеты ценились по обе стороны океана.)
— Конечно, я слышала фамилию Пелье, но не предполагала…
— Не стоит волноваться. Мы оставили прежнее название как залог безупречной репутации и лучшую рекламу на будущее. Madame хотела бы предложить вам одно дело…
— Вы, кажется, ошиблись, я не занимаюсь коммерцией.
Тут американка заговорила сама, вставляя во французскую речь английские словечки, да так, словно вбивала гвозди в шкатулку ручной работы:
— Это вы меня не так поняли: я не предлагаю торговый business. Про вас сейчас много говорят, ваше имя здесь у всех на устах, я слышала, своим успехом вы обязаны невероятной трудоспособности, почти одержимости, и упорству. Я была на сегодняшнем спектакле — вы very precisely[80], прямо математически просчитываете движения, до мелочей выверяете позы, избегаете импровизаций. Я искренне вами восхищаюсь. Представляете: в Америке ничего похожего пока нет! Мои помощники далее пробовали сделать фотографии во время спектакля, и все оказались засвечены. Милочка, вы просто светитесь, — американка рассмеялась, довольная последней фразой.
— Вам. конечно, будет любопытно взглянуть на одну замечательную вещь, — миссис обратилась к своему чернокожему спутнику, казавшемуся немым, и он встал против балерины, демонстративно раскрыв роскошный большого размера бювар красной кожи. В нем лежало изображение невиданного украшения: целая россыпь сверкающих сердечек из различных драгоценных камней с большим до неприличия алмазом, ограненным также в форме сердца (последняя деталь покоробила Ксению еще и потому, что ей тут же вспомнилось обнаженное Сердце Иисуса из парижского собора Sacre Coeur[81]. В первый день приезда всей труппе показывали этот собор как одну из новых парижских достопримечательностей, экскурсия была официальной. Гид объяснил смущенным русским актерам, что культ Сердца Спасителя распространен в Европе со Средних веков).
— На этом фото вы видите мою гордость. Это настоящий шедевр ювелирного искусства — работа лучших европейских мастеров. Он был специально заказан к юбилею нашей фирмы, и, уверяю вас, второго такого нет ни в одной коллекции, ни один королевский дом не обладает подобным раритетом. Только посмотрите, какая смелая, оригинальная форма колье, какие крупные камни чистейшей воды! А огранка какова — даже на снимке заметна игра света — it’s splendid![82] Не побоюсь сказать, сам царь Соломон не мог мечтать о таком сокровище! Так вот, милочка, я хочу вам сделать предложение: вы нам сделаете рекламу, но какую — super-рекламу, которая станет визитной карточкой нашей фирмы. Вы согласитесь на фотографическую съемку в этих diamond’s[83] — с бокалом хорошего вина, выйдете в них на сцену после очередного балетного show в лебедином обличье и обеспечите себе happiness[84] на всю оставшуюся жизнь. С вашего принципиального согласия, разумеется, мы потом снимем целую рекламную фильму. Super-успех проката гарантирован! Мы обязуемся регулярно выплачивать вам кругленькую сумму в долларах US или золотых рублях, как пожелаете. Открою одну приятную тайну: фирма хотела бы преподнести вам в дар само колье в знак невинного, но, повторяю, очень выгодного business и преклонения перед вашим талантом.
Когда деловая женщина умолкла, Ксения почувствовала, как заколотилось в груди: учащенный пульс отдавался в ушах, во всем теле. Стараясь не выдать волнения, она спокойно произнесла:
— Мадам, истинное искусство не продается и не может служить наживе. Оно вообще стоит несравнимо выше всего этого. Я не могу пойти на подобный шаг. Я — балерина Императорского театра, а не манекен дня ваших украшений. Да и мой духовный отец никогда не дал бы благословения на такое… — последнее откровение вырвалось наружу само, на русском и еле слышно, но переводчик, словно полицейская ищейка, «внюхивался» в каждое слово юной красавицы и постарался перевести эту фразу для «хозяйки».
Мадам Зюскинд по-своему поняла сказанное странной русской девушкой. Осклабившись в дежурной улыбке, но с трудом сдерживая раздражение, американка переспросила:
— Вы, известная балерина, до сих пор зависите от своего отца? Но это же impossible[85], miss! А теперь у вас есть прекрасная возможность получить полную финансовую самостоятельность! И папаше станем ренту выплачивать, если он недостаточно состоятелен. В Америке в таких случаях говорят: no problem! Будьте же практичны и трезвы, детка!
От такой вопиющей бестактности у Ксении перехватило дыхание. Теперь она видела, что дальше церемониться с назойливой «ювелиршей» нет никакой возможности. Пришлось дать ей решительную отповедь:
— Мне ничего не известно о вашем вероисповедании — это вопрос вашей совести, madame, веровать в Бога или нет, но уж поскольку вы живете в христианской стране, следовало бы знать, что у человека верующего есть духовный отец — священник. Так, по крайней мере, принято у нас, православных, я думаю, что и у всех христиан. — Переведя дух, она продолжила: — Да и как вы только могли подумать, что актриса Российского Императорского театра примет столь легкомысленное предложение?! Представьте себе зрелище: со священной сцены в уборе Белого Лебедя я стану выставлять напоказ продукцию вашей навязчивой фирмы?! Да будет вам известно, нам вообще запрещено заключать контракты с дельцами, в особенности от рекламы.
Глаза американки округлились и стали размером с блюдца, совсем как у собаки в известной сказке, а Ксения уверенно продолжала:
— Государь щедр. Актерам нашей труппы не приходится искать унизительные источники дохода на стороне. К тому же должна вас огорчить: я родовая дворянка, и состояния, заслуженного моими предками верой и правдой, хватит для того, чтобы ни в чем не нуждалась ни я, ни мои родственники. «Трезвости» мысли в вашем американском понимании я, к счастью, лишена, и если вы еще когда-нибудь посмеете предлагать мне участие в своих гешефтах, знайте наперед: ответ будет один — решительное «нет»!
Повышенный тон балерины привлек внимание окружающих, и они, почуяв прекрасный повод для сплетен, даже отвлеклись от главного, для чего собрались здесь, — приятного общения за ужином. Неожиданно посрамленная, мадам Зюскинд воспользовалась своим последним шансом получить согласие и пустила в ход довод, по ее мнению обезоруживающий:
— Откуда у вас такое недоверие к моей фирме? Может быть, вас дезинформировали конкуренты? Напрасно вы так несговорчивы: наши драгоценности принимают в дар высокие персоны, и среди них, между прочим, особы королевской крови. Это вам не дешевая бижутерия — это настоящий royal class![86] С вашей стороны просто глупо…
— Честь и слава Русского балета цены не имеют, миссис! А теперь, простите, мне нужно идти.
После этих слов Ксения направилась к выходу, дав тем самым понять, что переговоры закончены. Приглашенные одобряюще рукоплескали. Балерина же чувствовала себя выжатой как лимон, словно только что исполнила сложнейшую партию, колени ее дрожали, лицо горело. Она уже начинала снова корить себя за несдержанность. «Нужно отдохнуть: оказывается, говорить иногда труднее, чем танцевать. Сейчас я уеду, только поставлю в известность импресарио и уеду… Нужно отдохнуть!» Тут Ксения заметила молодца, чья атлетическая мускулатура выдавалась и под фраком, едва сходившимся на груди. Оказывается, молодец все это время стоял у нее за спиной и, видимо, слышал весь напряженный разговор от начала до конца. Она сообразила вдруг, что именно этот субъект так беспокоился о водке перед началом пиршества. Теперь филер с лицом российского простолюдина улыбался хитро, но как-то по-доброму. Глядя на него, Ксения растерянно спросила:
— Что вам угодно? Вы что, следите за мной?
— Служба! — доверительно произнес «добрый молодец» и. уступая дорогу, добавил с легким поклоном: — Поверьте, сударыня, вам ничто не угрожает.
Противоречивые чувства наполнили душу прима-балерины Ксении Светозаровой: впервые она заметила, что подлежит охране — как драгоценность или памятник, как вещь! Позднее, проходя садом, в лунном свете, Ксения встретила беломраморную Марию Стюарт. Несгибаемая шотландка проводила русскую девушку полной королевского достоинства благосклонной улыбкой. Это «напутствие» запомнилось балерине как одно из самых ярких впечатлений бурных гастролей.
Утром следующего дня Ксения наслаждалась ароматным бодрящим кофе в солнечном, расположенном под стеклянной крышей café гостиницы. Остановив гарсона, торопившегося разнести свежую печать по номерам, она попросила все утренние номера парижской прессы. Передовицы утренних газет пестрели броскими заголовками: «Бесценное сокровище русского балета», «Христианская честь против буржуазной рекламы», «Высокомерная звезда или русская Жанна д’Арк?». Журналист одного влиятельного правительственного издания восторженно писал: «Вчера на торжественном ужине в честь блистательной труппы Императорского Мариинского театра из дружественной России был преподан хороший урок той респектабельной части общества, которая готова оценить в презренном металле все, даже подлинное искусство. Восходящая звезда петербургского балета решительно отказалась заключить пожизненный рекламный контракт с известной ювелирной фирмой „Пелье“, недавно приобретенной американской гражданкой (по некоторым сведениям, в основу ее состояния легло содержимое игорных домов в Новом Свете). Артистка отказалась принять и драгоценный подарок фирмы (впрочем, не бескорыстный), объяснив свой поступок запретом духовного отца и морально-патриотическими соображениями. Примечательно, что это был не эффектный жест заносчивой примы, а искренний порыв оскорбленной христианской души». Далее автор ставил «замечательный поступок гениальной танцовщицы из России в пример нашей богеме, не весьма щепетильной в выборе способа заработать на свои, зачастую безрассудные, развлечения на грани разврата». Предсказывая Ксении великое будущее королевы балета, журналист завершал статью эмоциональным комплиментом: «Браво, госпожа „Одетта“!» Пробежав глазами эту статью, Ксения почувствовала, что это только исключение, подтверждающее правило. Раз неприятный разговор с американкой все-таки попал в поле зрения прессы, охочей до скандалов, столь же благожелательных публикаций от других изданий вряд ли можно было ожидать. Предчувствие оправдалось вполне: теперь уже внимательно перебирая кипу толстых газет, почти в каждой Ксения с досадой обнаруживала кричащие заголовки о вчерашнем вечере: «Скандал в Люксембургском дворце! Примадонна петербургского балета показала себя упрямой ортодоксальной фанатичкой. Варварская Россия в ее лице в очередной раз предстала дремучей средневековой деспотией, страной религиозного мракобесия и беспробудного пьянства. Стоит ли углублять дипломатический и военный союз с непредсказуемой страной, где медведя встретить проще, чем болонку на парижской улице, а „девушки“ высокого происхождения публично подрабатывают на театральных подмостках?» — настороженно вопрошала популярная либеральная газета.
Балерина подытожила прочитанное: «Бедный Квазимодо[87] был безобразен лицом, зато в душе — ангел, а эти… Даже в пьянстве умудрились меня уличить! „Блаженны, аще поносят вы“ — так написано в Евангелии. Значит, в грязь лицом я действительно не „ударила“… А куда уж быть „публичнее“ продажного журналиста». Затем она брезгливо собрала газеты и отправила их в корзину для бумаг, твердо решив до самого окончания гастролей не читать ни одной рецензии — ни критической, ни хвалебной.
Только тут Ксения спохватилась, в бурном потоке впечатлений, волнений и тревог она чуть не забыла о том, что всегда было так важно для нее: «Сегодня же воскресенье!» Прихватив лучшие из подаренных букетов — все, что могла унести в руках, балерина уже бежала по парижским улицам: «Сейчас девять часов утра, и недавно началась литургия! Должна же быть в Париже русская церковь, хотя бы небольшая…. Если бы только где-нибудь поближе, тогда я еще успею на службу. Господи, пускай это будет даже маленькая часовня, только бы поближе — я бы успела!» Прохожий, престарелый господин в старомодном цилиндре, у которого девушка попросила помощи, оказался на удивление осведомлен, но, некстати для спешившей Ксении, слишком разговорчив:
— О, вам нужен русский собор? Александра Невского? Это недалеко отсюда! Voilà, сначала все время идите прямо по Фобур-Сент-Оноре. Сначала дойдете до Елисейского дворца, там живет наш президент. Дальше, к западу, будет по правую руку капелла Сен-Филипп-дю-Руль — это приход нашей семьи, там крестили и отпевали еще моего деда! Но вам нужно будет пройти по той же стороне еще дальше, миновать концертный зал Плейель (там, mademoiselle, надпись на фасаде), а вот за ним уже свернете направо по улице Дарю. Voilà, перед вами большой русский собор! О, это очень красивый собор, и я даже был там два раза. Первый раз, когда прощались с нашим писателем-академиком Tourgeneff, второй раз пришел посмотреть на ваших Царя и Царицу (это было, пожалуй, лет пятнадцать назад) — никогда не видел более красивой королевской четы (а я, поверьте, видел и последнего Наполеона[88], и Викторию английскую), дай им Бог благоденствия и счастья России! Россия — наша великодушная союзница….
Ксения с трудом остановила добродушного старика, не стала доказывать ему, что Тургенев писатель-то все-таки русский («Вдруг это так огорчит добряка, что скажется на его здоровье?»), и, поблагодарив коренного парижанина, отправилась указанной дорогой.
Собор действительно выглядел величаво, являя собой неоспоримый факт вселенского размаха Русской идеи. Ксении он напомнил церковь лейб-гвардии Конного полка на Благовещенской площади в Петербурге, поблизости от родного театра, только собор был гораздо больше. Ксения вошла в храм в тот момент, когда закончилось чтение Евангелия и многочисленная паства («Сколько здесь православных, оказывается!») пела вместе с дьяконом и хором «Воскресение Христово видевше…». Девушка, привычная к церковному пению, подхватила знакомый распев, и ей сразу стало так хорошо и легко, будто находится она не в Париже, а далеко на севере, на Родине. Она заметила среди верующих знакомые по сцене лица, но общаться ни с кем из знакомых ей не хотелось и пришлось опустить на лицо вуаль.
После перенесенных душевных бурь, страстей и сумятиц Ксения как никогда нуждалась в исповеди. Хотя ей было неловко, что не приготовилась по всей строгости, но она уже решилась, и священник, слава Богу, еще исповедовал в боковом приделе. Стоя в ожидании своей очереди, балерина тщательно вспоминала, кого и чем обидела, огорчила в эти беспокойные дни, где согрешила подозрительностью и осуждением, где превозношением и несдержанностью… «Сами по себе чувства, конечно, не грех; даже сам апостол Петр обладал порывистой натурой, и все-таки нужно уметь их обуздывать, иначе навредишь и ближним, и себе… Еще кто-то из святых говорил: «Не велико дело творить чудеса, но велико дело — видеть свои грехи». Если бы я могла избавиться хотя бы от тех грехов, которые вижу! Если бы…» — сокрушалась она. Священник был старенький и опытный, и после его ласковых, утешающих наставлений балерине сразу стало легче. Ей даже показалось, будто вернулось почти позабытое, ни с чем не сравнимое ощущение детской радости, когда мир предстает «закутанным в цветной туман»[89] и ничто в нем еще не пугает, ничто не заботит.
По окончании литургии Ксения поставила свечи к храмовому образу — покровителя Петербурга Святого благоверного князя Александра Невского — и Архистратигу Михаилу — за здравие своего главного молитвенника, тихвинского схимника. Потом она еще долго сидела в тихом сумраке в отдалении от иконостаса: ей не хотелось нарушать покой души, наступивший с отпущением грехов и примирением совести. На сердце было так благостно, так светло, однако пора уже было идти. Сотворив на паперти три земных поклона, девушка, все еще бережно сохраняя высокий настрой воскресного богослужения, как стремятся заслонить от ветра огонь пасхальной свечи, медленно пошла по направлению к гостинице. Переходя улицу, она заметила на почтительном расстоянии вчерашнего молодца-охранника. Теперь Ксению не раздражало его присутствие: она вообще готова была признаться в любви ко всему человечеству, такому несчастному, нуждающемуся в опеке, но подчас не сознающему, как опека эта близка и надежна, если в нее искренне веровать.
Вернувшись в свой номер, она с радостью обнаружила в гостиной граммофон, который портье распорядился доставить специально по просьбе «русской примы». Девушка быстро нашла среди вещей заботливо упакованную пластинку с записью ее любимого фрагмента концерта до-минор Рахманинова и ловко опустила иглу на край черного диска. Хотя Ксения, разумеется, знала, что громоздкий аппарат с нелепым воронкообразным раструбом в состоянии только отчасти передать совершенство «живого» оркестрового исполнения, сердце ее уже сладостно заныло в предвкушении встречи с МУЗЫКОЙ. Было в этой встрече и одно бесценное преимущество: никто не мешал ей, балерина и музыка остались наедине! И вот до боли знакомые звуки заполнили пространство комнаты, повелевая всем, что вокруг, подчиняя себе и само пространство, и время. Ксения помнила почти каждую ноту, все нюансы переходов от части к части, но именно это «adagio sostenuto» было настолько близко ее романтической натуре, настолько резонировало с ее гармоническим существом, что танцовщице порой казалось — она сама сочинила эту музыку… Сколько же раз Ксения слушала это рахманиновское чудо? Навсегда остался в памяти день, точнее вечер, когда это случилось впервые. 27 октября 1911 года. Петербург. С самого утра в Мариинском идут репетиции. В паузе между вариациями концертмейстер, аккомпанирующий молодой балерине, протягивает ей конверт. На вопросительный взгляд девушки галантно отвечает: «Мне поручено передать вам это в знак преклонения перед вашим талантом». Удивленная Ксения распечатывает конверт, и из него выпархивает бланк Русского музыкального общества. На листе атласной бумаги короткое послание, написанное каллиграфическим почерком:
«Многоуважаемая госпожа Светозарова!
Сегодня вечером в зале Консерватории наш дорогой Сергей Васильевич Рахманинов в сопровождении симфонического оркестра играет свой знаменитый Второй фортепианный концерт. Выступление это юбилейное, посвящено десятилетию первого исполнения сочинения и обещает быть не менее замечательным. Посему будем чрезвычайно польщены Вашим присутствием в зале. Надеемся, что не откажетесь принять это приглашение.
С нижайшим поклоном, Ваши восторженные почитатели, члены Русского музыкального общества».
А какие известные всей России фамилии стояли под этим приглашением! Это было совершенно неожиданно для Ксении — настоящий подарок! Впечатления остались с ней навсегда: восторг, откровение, потрясение. Девушка влюбилась в эту музыку с первых тактов, ее пленило полное лиризма эпическое полотно, а адажио показалось просто каким-то звуковым воплощением встречающей весну рощи, раскрывающегося бутона, музыкальным символом вечного обновления. Так было в первый раз, те же ощущения балерина испытывала и теперь — она по-прежнему не могла насытить слух рахманиновской поэмой о цветущей сложности жизни, и хотелось вечно творить собственную поэму о мире Божьем доступной ей тайнописью танца.
Последний гастрольный спектакль в Театре Енисейских полей «Одетта-Одиллия» наблюдала из бенуара (хореограф счел, что этот балет «не для нее»). Французам представили свежее творение уже известного им экстравагантного композитора Стравинского — мистически загадочную феерию «Весна священная». Новая постановка была специально отложена на конец гастролей — «на сладкое». Ксению творимое на сцене действо завораживало: сочетание великорусского фольклора, новаторских приемов живописи и танца впечатляло необычайно, в зал извергался мощнейший, стихийный поток энергии. Лапотные мужики и скоморохи в затейливых высоких колпаках, девки в пестрых платьях-рубахах с вышитыми подолами — нечто подобное она видела ребенком на крестьянских свадьбах, в пору гуляний на Семик[90] и Купалу, куда бегала тайком от домашних. Здесь, на фоне диковинных живописных декораций, в буйстве красок и дерзко переплетенных музыкальных тем рождалось новейшее, синтетическое искусство, одновременно манящее и отпугивающее Ксению. Она чувствовала пробуждение древних, языческих глубин души, чего сознательно пугалась. «Как бы не переступить за грань дозволенного человеку, как бы не угодить из Добра во Зло, увлекшись этими новшествами», — рассуждала актриса, приученная переживать душой всякое новое впечатление. Цветущая простота классики была для нее роднее, понятнее, «оправданнее» необузданной страсти новаторства. Новое шло вразрез с канонами, усвоенными Ксенией навсегда в Петербургском хореографическом училище.
Но Бог с ней, со сценой, — сидящей в ложе Ксении все время приходилось отвлекаться на реакцию зала. Там творилось настоящее безумие: парижский бомонд буквально неистовствовал, улюлюкал, свистел; находились крикуны, забиравшиеся на спинки кресел, на верхних ярусах даже дрались! Зная темперамент антрепренера и его творческие устремления, молодая актриса подозревала, что именно на такое восприятие он и рассчитывал. Правда, Ксения чуть было не усомнилась в своем предположении, когда сам знаменитый импресарио выбежал под занавес из-за кулис и, размахивая тяжелой тростью, осыпал публику самыми нелестными эпитетами: «Ретрограды, тупицы! Вашему замшелому вкусу претит великий шедевр русского гения!» В общем, премьера вышла скандальная, но парадокс состоял в том, что скандал всегда граничит с триумфальным успехом, и потому художественные парижские критики выдали на редкость благосклонные рецензии, признав, что французская публика, видимо, еще не готова к восприятию столь агрессивного, полного «новой крови» искусства, однако спектакль действительно неординарен и Париж запомнит его надолго. Ксения готова была согласиться со всем (особенно с последним утверждением), но она не любила намеренного пробуждения в людях диких инстинктов. «Главное, что эксперимент не испортил общее впечатление от гастролей. А в этом балете мне действительно не нашлось бы места», — разумно рассудила девушка.
Актерская братия, конечно, не могла лишить себя невинного удовольствия отпраздновать парадоксальный успех премьеры «Весны священной» в известном гурманам русском ресторане «Одесса». Сам постановщик, упрочивший свою «европейскую» славу, заказал карту блюд, в которой традиционные суточные щи и малороссийский борщ, кулебяки и расстегаи со всевозможными начинками, соленые огурчики и грибки, семужка и балычок, жареные молочные поросята на горячее, ну и, конечно, баснословно дорогая для французов свежая астраханская икорка под рябиновую, анисовую, хинную и прочие разновидности акцизного русского продукта дипломатично соседствовали с винами Шампани и фруктами заморских департаментов республики. Ксения, сидевшая за отдельным столиком, была скорее наблюдателем этого раблезианского пира à la russe[91], чем его участницей. Место рядом пустовало, никто не осмеливался его занять, ибо среди танцовщиц товарок у нее не было, а для мужчин она была «ein Ding an sich»[92]. Зато открывался прекрасный обзор: заполненный театральной богемой зал, небольшая сцена за ним, на которой расположился ресторанный оркестрик — балалайки, домра, баян, скрипка, гитарист, кудрявый брюнет с серьгой в ухе, изображающий цыгана. Оркестрик исполнял народные мелодии: «Камаринского» и «Барыню», а иногда сбивался на «Семь сорок», как и положено в настоящей Одессе. Пел только «цыган» — на плохом русском, грассируя и дико вращая белками карих глаз. Встряхивая кудрями, он с подвыванием периодически затягивал популярные «Две гитары…». Загородные ресторации Петербурга и Москвы, где так любили кутить купеческие и офицерские компании, это место мало напоминало. Слава Богу, здесь не было кокоток. Чувствовалось, что творческой публике не совсем уютно в такой лубочно-местечковой обстановке: артист ведь хоть и любит выпить и вкусно закусить, но при этом ему всегда не хватает изысканности, утонченности, ощущения причастности к высшим материям. Но выбор был уже сделан, и «торжество» понемногу разворачивалось.
Вот за одним столиком завязался спор о художественных пристрастиях, о том, какие перспективы открыл для творчества стремительно набирающий скорость новый век, кому суждено пожинать лавры, а кому предстоят тернии. Дискуссия быстро распространилась по залу, и даже оркестрик сначала оказался заглушен, а потом и вовсе затих. Среди возникшего шума и словопрений на сцену поднялся стареющий юноша с влажными глазами и буйной шевелюрой, в черной бархатной блузе и пышном шейном фуляре. Ксения узнала модного петербургского поэта-мистика: «И этот вечно печальный господин тоже выпасает своего Пегаса на Елисейских полях — служителю муз непременно хочется „отметиться“ в Париже. Здесь таких „жрецов“ — увы! — легион». Его заметили, раздались сдержанные, глухие аплодисменты. Монотонно-напевно и даже с некоторым истерическим надрывом он стал декламировать. Стихи были выразительные, но исполненные тоскливого самоистязания: о фатальной неразделенности любви, болезненности и незащищенности красоты, о поэте, умеющем созерцать лишь гармонию и обреченном на медленное угасание в рассудочно-жестоком обществе «непосвященных». Ксения была неравнодушна к современной поэзии. Мужественные, героические откровения Гумилева, трагичные и гордые ямбы Блока отзывались в ее душе высокой музыкой; на природе она любила перечитывать мудрого старца Тютчева, в ней самой сочетались лирическое и философское начала, но чрезмерная экзальтированность некоторых декадентов повергала Ксению в уныние.
Распинавшегося в табачно-винном угаре перед отупевшими людьми «жреца Аполлона» чуткому сердцу молодой актрисы было просто жалко, словно она сама стояла на ресторанном подиуме, хотя вперемешку с хорошими стихами нес он и отчаянную несуразицу, претенциозно представленную как vers libre[93]:
Публике поэт наскучил очень скоро, тем более что стал вызывающе бросать в зал хлесткие строки «несчастного и проклятого» Артюра Рембо:
Te из присутствующих, кто понимал по-французски, приняли строки Рембо как личное оскорбление, а те, кто языка не знал и понять ничего не мог, желали хоть один вечер отдохнуть от «лягушачьего кваканья». В общем, публика бурно запротестовала: поэта освистали, потом в него полетели фрукты и даже объедки. Настроение у Ксении совсем испортилось: «Почти как было с самим Рембо. Бедный. Может быть, им станет стыдно, когда проспятся, когда вспомнят, как их самих вчера провожали со сцены, а он вряд ли такое забудет…» С молчаливым разочарованием поэт, еще не знавший такого позора, оглядел зал. высыпал на руку между большим и указательным пальцами дозу белого порошка, вдохнул в себя, затем, пошатываясь и хохоча, с гордо запрокинутой головой проследовал мимо зарвавшихся невежд к выходу, напоследок оглушительно хлопнув дверью.
Балерина инстинктивно зажала уши. Кроме нее словно бы никто и не заметил, как только что обидели человека. Да и до того ли было всем этим талантливым и мнящим себя талантами господам: они невозмутимо продолжали пить, закусывать, сплетничать о чужих гонорарах или интимных отношениях. Ксения порой слышала праздные разговоры об однополой любви, присущей богемной среде, особенно мужчинам-танцовщикам, однако тему эту считала закрытой для обсуждения. Она вообще предпочитала не видеть чужих, порой трагических, слабостей: для нее было принципиально важно происходившее на сцене, а не в гримуборных и будуарах. Но в зале как раз произошла ссора на этой сверхинтимной почве: один из артистов приревновал другого к самому антрепренеру! Известный корифей труппы во всеуслышание съязвил:
— Кажется, R… возомнил себя гением танца и претендует теперь на первые партии, а я решительно ничего выдающегося не вижу в этом выскочке, так, калиф на час! И что только нашел в нем… — он отчетливо произнес фамилию импресарио. — Как известно наш принципал[95] равнодушен к низкорослым брюнетам, тем более к бездарным и безнадежно кривоногим.
Тут началась потасовка, переросшая в безобразную свалку. Оскорбленный плеснул в лицо обидчику содержимое бокала, тот не остался в долгу, затем вмешались дружественные «партии» с обеих сторон. Перевернули столы, принялись громить другую мебель, в ход пошли ножки от стульев, слышался звон разбиваемой посуды, крепкая ругань, женский визг. Дело, казалось, близилось к поножовщине. Метрдотель и владелец ресторана бегали по залу, безуспешно пытаясь утихомирить распоясавшихся русских артистов. Ксения в страхе замерла за своим отдельным столиком: «Зачем я сюда поехала? Могла бы спокойно отдыхать в отеле. Настоящий содом! Что делать, что же мне делать?..» Напуганная, она даже не заметила, как vis-à-vis[96] появился ее «личный» охранник и строго произнес:
— Незачем вам, мадемуазель, смотреть на это безобразие, тем более что хозяин, по-моему, успел вызвать полицию. Пойдемте-ка отсюда, я возьму таксомотор, и вас доставят в отель в целости и сохранности. Можете не сомневаться.
— Вы очень любезны, — только и успела вымолвить Ксения.
Через минуту они уже были на улице. Добрый молодец договорился с одним из шоферов, дремавшим в авто возле шикарного подъезда ресторана. Ксении даже показалось, что охранник погрозил ему здоровенным кулачищем. Он усадил «бесценную» артистку в машину со словами:
— Не беспокойтесь. Я ему объяснил что к чему. Домчит мигом.
— А как же вы?
— Не потеряюсь. — усмехнулся загадочный тип. — Мне и так общаться с вами публично не положено — служба!
Авто сорвалось с места, а Ксения заметила, что «охранник» неторопливой, прогуливающейся походкой направился следом.
Наутро Ксения проснулась от бесцеремонных солнечных лучей, заглядывавших прямо ей в лицо: перед сном от расстройства она забыла опустить штору. К тому же в коридоре кто-то упрямо дергал ручку звонка. Еще не успевшая оправиться от вчерашних ресторанных впечатлений. Ксения нервно, наскоро прибрала волосы, на ходу запахнулась в пеньюар и наконец отворила дверь. Запыхавшийся гарсон в картузике с позументом и лаковым козырьком держал перед собой огромную, наполовину заслонявшую его корзину изысканных роз. Ксения сразу сообразила, что мальчик не признается, кто его послал, взяла корзину и со вздохом вынесла ему пятифранковую купюру. Галантно поблагодарив щедрую мадемуазель, гарсон умчался исполнять другие поручения, и актриса собралась затворить дверь но к ней уже направлялся новый визитер: по коридору спешил сам антрепренер, душа труппы. Его слегка покачивало после вчерашней пирушки, шевелюр была стянута шелковой сеточкой, а под глазами синели круги, однако одет он был, как всегда, безупречно: крахмальный воротничок и бабочка заставляли высоко держать голову. Ксения невольно отступила в глубь комнаты, ибо взволнованный патрон прямо с порога кинулся на колени перед восходящей звездой, стал целовать ей руки, ползая в столь неудобной позе по мягкому мавританскому ковру.
Смущенная до предела молодая прима отстранялась, как могла, не знала, что и думать, пока импресарио… не завопил:
— Ксения Павловна, душенька, вы просто не представляете себе, что вы вчера сделали для театра, для труппы, для всего Императорского балета! Я не знаю, что стало бы с нашим реноме в Европе, если бы не вы! Гастроли провалились бы, если бы не ваш всемогущий друг! Вчерашнее непотребство вызвало бы такие толки! Я просто не представляю…. Не сносить бы мне тогда головы, спасительница вы наша!
— Я не знаю, о чем речь. У меня нет и никогда не было никакого «всемогущего» друга. Это недоразумение.
Патрон игриво погрозил Ксении пальцем, подмигнул:
— Право, не скромничайте! Наши буяны не успели успокоиться, как вдруг появился представительный господин, с лихвой возместил ресторатору нанесенный ущерб, умаслил подоспевшую полицию, а главное — дрожа, просматриваю сегодняшние газеты в поисках скандальных статей и — ничего! Понимаете — никаких сплетен!!! А вы, Ксения, зря скрытничаете: спаситель-то оказался нашим соотечественником, представился преданным почитателем вашего таланта. Он и визитную карточку оставил — вот!
Импресарио протянул визитку Ксении: на атласном картоне красовались только две переплетенные литеры — «К» и «Д».
Почти успокоенная, актриса опустилась в кресло:
— Моим почитателем может назваться кто угодно: я с этим господином «КД» не знакома… Будьте так любезны, подайте мне лучше стакан воды.
Наливая дрожащей рукой из стоявшего на маленьком столике хрустального графина воду, антрепренер приговаривал:
— Простите великодушно, если вторгся в вашу личную жизнь. Не афишировать ее ваше право, но заткнуть рот французской прессе под силу только очень могущественному покровителю. Вся труппа просто поражена…
Ксения устало махнула рукой, сделала большой глоток лимонной воды:
— Оставьте — ни слова об этом! Я не терплю сумасшедших поклонников! Просто боюсь, — она уже догадывалась, что за этим стоит все тот же неизвестный воздыхатель. — Скажите только, как он выглядел?
Патрон смущенно потер вспотевший лоб:
— А ведь не помню! Представьте, так переволновался вчера, да и сами видели, был сильно подшофе… Элегантен, представителен, а вот лицо? Ну никак не могу вспомнить! Увы… — Уже собираясь откланяться, он заметил букет: — Боже, розы-то какие! Видимо, из дворцовой оранжереи? Впрочем, не спрашиваю откуда, — он откровенно любовался цветами, разглядывал их вблизи. — А знаете, как это чудо называется? «Noisette»[97], а по-русски просто нуазетовый сорт.
— Действительно, красивые, — согласилась Ксения, — и звучит.
Не преминув еще раз приложиться к руке дамы, растроганный патрон наконец удалился со словами:
— Я теперь ваш должник! В Петербурге за мной веселый ужин в «Вене», а может, и на «Вилле Родэ»! Кстати, знаете последние новости? Не далее как сегодня утром наша беглянка вернулась после своего головокружительного приключения. Ведь ей же вскружил голову какой-то галльский петушок, не так ли? Ну а теперь этот… как бы поделикатнее сказать… кавалер бросил случайную подружку без средств в дальнем предместье Парижа. Вот только что, представьте себе, на коленях умоляла вернуть ее в труппу! Согласитесь, по случаю нашего (разумеется, вашего в первую очередь) триумфа, словом, после такого чуда, грех было бы ее не простить. И я уступил!
Ксения даже обрадовалась такой благородной отходчивости антрепренера, ведь и Господь прощал, а значит, иначе нельзя.
Позднее она сама встретила Капитолину в вестибюле гостиницы. Та сразу кинулась к ней с «дружескими» приветствиями и любезностями:
— Ах, Ксения, я так рада, что мое вынужденное отсутствие не повлекло за собой никаких огорчительных последствий для вас! Прочие, я знаю, только и плетут вокруг меня интриги, но я их презираю, а вот вы… Право, я надеялась, что Одиллия достанется моей замене, что это бремя не ляжет на ваши плечи… Ну ведь все обошлось, и замечательно! А вот ваш отказ от контракта с Зюскинд меня, признаться, удивил. С такими гонорарами можно было бы вообще больше не танцевать! Следует быть расчетливей, милочка…
Ксения прервала ее только после этого совета:
— Я очень рада, что вы снова с нами, вас очень не хватало. — Она старалась убедить себя, что говорит то, что думает, но выходило натянуто и двусмысленно. — А по поводу контракта… пусть каждый решает за себя. Мне жаль, что эта миссис не сделала предложение вам.
Вот тут Коринфская и показала себя в истинном свете, такой, как ее привыкли видеть все. Мгновенно перейдя на «ты», она многозначительно заметила:
— Переживу как-нибудь, а вот ты. Светозарова. не слишком обольщайся. Цветы, что достались тебе в тот вечер, были приготовлены для настоящей Одиллии! Это жертвоприношение мне от поклонников, понимаешь? Настоящая жертва кумиру, как в древности! О-о-о, это мистически бесконечно важно для меня!
«Ну почему это Капитолина, в конце концов, не угомонится, не совладает со своим темпераментом? Так тяжело бывает ее видеть… Казалось бы, все уладилось, зла я на нее не держу (по крайней мере, все в рамках приличия). А после этого безумного признания точно камень на сердце. Придумала какое-то жертвоприношение — мне и в голову ничего подобного не пришло бы! Нет, все же неприятная особа…» — размышляла Ксения, машинально листая последнюю парижскую прессу в пустом купе поезда, мчавшегося в Петербург, что называется, с ветерком. Обратный путь казался балерине короче до тех пор, пока на последней полосе одной из газет ей случайно не попалась на глаза короткая заметка. У Ксении даже в глазах потемнело от неожиданности: это было скупое сообщение о самоубийстве одного известного в России поэта — того самого печального «жреца Аполлона», автора vers libre! Несчастный бросился со смотровой площадки «железной дамы» Эйфеля в поздний час, когда театральный загул в «Одессе» дошел до своей безобразной кульминации. «Вот что значит обидеть поэта, существо без кожи! Пожалуй, его уже никто не в силах был остановить, даже если попытались бы… А ведь я зарекалась больше не открывать эти проклятые газеты!» Остальную часть пути проспала — точно сам Господь послал ей это спасительное забытье.
А тем временем северная российская столица заранее готовилась чествовать возвращающийся в родные стены Императорский балет. Первый же спектакль на сцене Мариинского собиралась почтить своим посещением Августейшая чета. Известный искусствовед, сотрудничавший в «Аполлоне», в экстренной рецензии подвел внушительный итог парижским гастролям: «Это был девятый вал той буйной волны, что бежит из России, навсегда прорвавший плотину западноевропейского самодовольства и принесший с собой победу северных варваров над Римом современности».
Ступив на перрон Варшавского вокзала, утомленная, но довольная гастролями, а может быть, еще больше возвращением, Ксения и не предполагала, что тем же самым поездом в Петербург прибыл человек, который станет одним из главных героев ее «театрализованной» жизни. Зато в его голове давно уже зрел план знакомства с блистательной Ксенией Светозаровой, вот только все никак не представлялось случая для самого знакомства.
Женский Шамординский монастырь неподалеку от Оптиной пустыни в Калужской губернии; основан преп. Амвросием Оптинским в конце XIX в.
«Четьи Минеи», полный свод, собрание житий православных святых, составленное московским митрополитом Макарием (первая половина XVI в.).
Дитя мое (фр.).
Из стихотворения Некрасова «Балет».
Это дурной тон (фр.).
Особый вид па в балете, батман, букв.: напряженное «хлопание, биение».
Сеть известных цветочных магазинов.
Гамбс — известный английский мастер-мебельщик, фабрикант, изготовлявший мебель для Императорского двора и лучших дворянских фамилий с начала XIX в.
«Цветы полевые», распространенное в духовной литературе выражение.
Полувитязи-полулошади — китоврасы (кентавры) северорусской, новгородско-поморской традиции.
Высший класс
Северный вокзал в Париже.
Французский стиль модерн.
Люксембургский сад (фр.).
Булонский лес (фр.).
Да здравствует прекрасная Франция! Да здравствует король Людовик XIV! (фр.)
Умение жить в свете (фр.).
Песнь Песней. 2:1.
Траурный вальс (фр.).
Официальное название имперского гимна.
Шустов был крупнейшим поставщиком и производителем «русского» коньяка.
Большой бриллиант в отдельной оправе.
Знаменитый стихотворный сборник Верлена и цикл пьес Дебюсси «Галантные празднества».
Очень точно (англ.).
Sacre Coeur — Святое Сердце (фр.).
Это великолепно! (англ.).
Бриллианты (англ.).
Счастье (англ.).
Невозможно (англ).
Королевский, высший класс (англ.).
Квазимодо — герой знаменитого романа Гюго «Собор Парижской Богоматери».
Луи Бонапарт III.
Из стихотворения А. Блока «Ты помнишь, в нашей бухте сонной…».
Троицкая неделя.
В русском духе (фр.).
«Вещь в себе» (нем.).
Буквально: свободный стих — верлибр.
Плюется сердце над парашей.Сердечко грустное мое.В него швыряют миски с кашей...Под шуточки лихих апашейВокруг гогочет солдатье(«Украденное сердце», перевод В. Орла).
Начальник, патрон.
Напротив (фр.).
Букв.: «лесной орех», название сорта роз.