12063.fb2
Наступила неловкая пауза, оба замолчали. Беатрис перестала делать уборку в его кабинете, и пыль лежала повсюду толстым слоем, медленно наползая из углов, постоянно захватывая новую территорию. Симингтон сумел перетащить несколько упаковочных ящиков из спален в погреб, но разболелась спина, и ему стало трудно таскать тяжести. Если Беатрис замечала, что он морщится от боли, она невозмутимо отворачивалась. По ночам же она спала на другой стороне большой кровати из красного дерева, стараясь оставить между ними как можно больше пространства. Симингтон лежал рядом, задремывая время от времени: ему снились покрытые пятнами, мятые манускрипты, он пытался разгладить их, его рука двигалась, касаясь пожелтевших страниц, но они рассыпались, обращаясь в пыль, его горло, рот, глаза — все было забито пылью.
Иногда в самую рань, еще до рассвета, он спускался в свой кабинет и изучал подписи на рукописях Бронте, надеясь, что сумеет наконец их как следует разглядеть. Теперь Симингтон окончательно убедился: Уайз приписал Шарлотте многие из ранних ангрианских рассказов Брэнуэлла, а несколько его стихотворений — Эмили, может быть, их было и больше, но как доказать это миру, если он не сумел сделать этого раньше? И почему он не потребовал от Уайза признания в фальсификациях, позволив ему умереть? Почему не выжал из него больше подробностей и в основном молчал во время их последней случайной встречи? Симингтон на протяжении многих лет неизменно защищал своего бывшего наставника, от которого ему досталось так много рукописей, вошедших в его коллекцию, словно, выгораживая Уайза, он защищал себя и свою библиотеку. В самые мрачные минуты, когда в доме все спали, его охватывала паника: сердце сильно колотилось, кровь шумела в ушах. Симингтон опасался, что после смерти и бесчестья Уайза наступит конец и его карьере. Он не мог найти новую работу после увольнения из университета Лидса в 1938 году: тогда его враги устроили нелепое дознание, частный трибунал, как они его называли, а на самом деле — ничем не заслуженное судилище. И то была не единственная несправедливость, они следовали одна за другой: так его уволили из библиотеки, учрежденной им же для лорда Бротертона, той самой, что Бротертон завещал университету, где она надежно хранилась бы под попечением Симингтона.
Он сумел, по крайней мере, обеспечить безопасность для самых ценных предметов из коллекции Бротертона — в своем доме, где они оставались и по сей день, спрятанные подальше от грязных пальцев беспечных студентов и неловких рук университетских ученых, наряду с теми рукописями, которые он спас от бестактных любителей из Общества Бронте и музея в доме приходского священника. Конечно, он был вынужден продать десять лет назад часть своей коллекции жадному до новых приобретений американскому университету, правда, и заплатили они не скупясь, согласившись на запрошенную им цену десять тысяч фунтов. Это заставило Беатрис прекратить ворчать на какое-то время. Американцы тогда приняли его всерьез: они вели себя очень уважительно, эти представители университета Рутгерса[27].
И все же у Симингтона возникало неприятное ощущение в животе всякий раз, как он вспоминал о брэнуэлловской «Истории Ангрии», отправившейся через океан в Нью-Джерси. То была одна из самых миниатюрных рукописей Брэнуэлла — девять страниц микроскопического, не поддающегося расшифровке текста. В течение двадцати лет Симингтон неизменно терпел неудачу: текст оставался почти совершенно неразборчивым, несмотря на сотни посвященных ему часов, сосредоточенное его изучение с лупой в руках, испортившее его зрение. Может быть, именно по этой причине он уступил эту рукопись, внезапно ощутив, что хочет освободиться от Ангрии, покинуть ее, но вместо того, чтобы спастись от нее бегством, он прогнал ее как можно дальше от себя, словно остров, который можно отдать на волю волн.
Но и теперь Симингтон не чувствовал себя освобожденным, скорее человеком, понесшим утрату, чьи надежды разрушены. Ведь еще задолго до того, как появилась Дафна с ее личными литературными амбициями, он надеялся доказать, что Брэнуэлл написал значительную часть «Грозового перевала», но не смог найти даже свидетельств того, что рукописи лучших стихов Брэнуэлла были проданы Уайзом с фальсифицированной подписью Эмили на них или что Уайз скопировал подпись Шарлотты на ангрианские рукописи, чтобы продать их по более высокой цене.
Что касается другой рукописи — блокнота стихотворений Эмили, позаимствованного им у этого напыщенного осла сэра Альфреда Лоу (человека, называвшего себя коллекционером, использовавшего свое немалое состояние, чтобы скупить рукописи Бронте там, где это было возможно, предлагая более высокую цену), что ж, Симингтон хранил его в целости и сохранности почти четверть века как подлинный образец для сравнения с почерком Брэнуэлла. Никто не посмел бы обвинить его в краже блокнота со стихами: он просто взял его во временное пользование из коллекции Лоу, чтобы сделать факсимильную копию для издания в «Шекспир-хед», а потом, в 1939 году, Лоу умер. Кому, спрашивается, должен был возвращать блокнот Симингтон после этого?
С тех пор другие коллекционеры так долго искали блокнот Эмили и столь громко оплакивали его потерю, что Симингтон просто не мог признаться, что блокнот у него. Были и другие сложности. Если ему суждено доказывать свою правоту в отношении Брэнуэлла, понадобятся деньги — заплатить за химический анализ чернил и бумаги, чтобы установить, когда и как были подделаны подписи. А если допустить, что он каким-то образом разыщет такие средства и путем научных изысканий будет безоговорочно доказано, что Уайз подделал подписи Шарлотты и Эмили на бумагах Брэнуэлла, с чем тогда останется Симингтон? Ему будет приклеен ярлык владельца библиотеки, приобретенной у мошенника и фальсификатора Уайза, с которым он сотрудничал, — вот что получится, если все это будет сказано и сделано. Нет, так дело не пойдет, совсем не пойдет.
Итак, размышлял Симингтон, то и дело возвращаясь в мыслях к одному и тому же, словно описывал круги, выхода из этого тупика нет — он заперт вместе с оставшимися у него рукописями в созданной им самим темнице, окруженный бумажными призраками и тенями, таящимися в углах его кабинета.
Хэмпстед, февраль
До недавнего времени я не представляла себе, какое колоссальное количество исписанной бумаги хранится в архивах и библиотеках страны. Большая часть ее остается невостребованной долгие годы — многие миллионы листов, некоторые из них пронумерованы, другие — нет, сложены в коробки, но не каталогизированы, заброшены, как древние пожелтевшие кости в недрах городских катакомб.
Полагаю, мне давно следовало бы знать это как дочери библиотекарей: ведь одно из немногих воспоминаний, которые сохранились у меня об отце, — это как я прихожу к нему на работу в читальный зал Британского музея и он показывает мне то, что, очевидно, было картотекой. Я никогда не видела такого неисчислимого количества бумаги, и все-таки для меня осталось загадкой, что такое картотека. Помню только, как отец сказал: «Посмотри, вот карточки на букву „А“». Потом он написал для меня на листочке алфавит: «А» — абрикос и так далее, но я ничего не поняла; буква «А» не была похожа на абрикос, скорее на одну из стремянок в читальном зале, по которой взбирался папа, чтобы добраться до верхних полок. Когда я пыталась последовать за ним, он сказал: «Ты слишком мала, чтобы лазать по лестнице», — и это как-то отложилось в моей памяти, именно стремянка, а не абрикос. Он умер, по-видимому, вскоре после этого, и алфавиту меня учила мама: просто читала мне каждый вечер, а я, сидя рядом, рассматривала картинки. И вот настал день, когда слова и изображения стали сливаться в одно целое: мама показала мне картинку с Питером Пэном, а затем обратила мое внимание на его имя на странице, и я смогла прочитать его. Я поняла, что мальчик, изображенный на картинке, летал, и чувство, испытанное мною, было сродни полету, и под ложечкой у меня сладко заныло.
Я думала, когда засыпала прошлой ночью, о своих родителях — как бы они отнеслись к тому, что я лазаю по этим катакомбам, выискивая документы, относящиеся к почти полностью забытому мистеру Дж. А. Симингтону. Подобные разыскания были бы вполне естественными для них, но мне по-прежнему удивительно обнаружить, что существуют тысячи страниц, прошедших через руки мистера Симингтона, стоит только начать искать, а я как раз и занималась этим, пытаясь обнаружить их слабый след в библиотечных каталогах и архивах. Я отправляла десятки мейлов многочисленным библиотекарям, звонила некоторым из них, всячески им докучала, и все они охотно высказывали предположения о возможном местонахождении писем Симингтона. Часть его бумаг, по-видимому, осела в Рутгерсовском университете штата Нью-Джерси, но, насколько я могу судить, эти приобретения были сделаны еще в конце 1940-х годов, несомненно, до того, как началась его переписка с Дафной Дюморье. И вот пару дней назад я открыла еще один запрятанный в дальнем уголке муниципального архива Западного Йоркшира тайник с бумагами Симингтона, подаренными его вдовой вскоре после смерти мужа. Подробный каталог этого дара отсутствует, если не считать упоминания о входящей в его состав коллекции клише (более 3000 штук), огромном количестве, по-видимому, случайных газет и журналов 1920-х и 1930-х годов и о «разнообразной корреспонденции», как, не мудрствуя лукаво, назвали эту часть архива Симингтона. Было очевидно: мне необходимо садиться на поезд, отправляться в Йоркшир и рыться в архиве самой.
Казалось невероятным, что никто, кроме меня, не вспомнил о коллекции Симингтона и не пожелал с ней ознакомиться. Но все это, по существу, ничего не значило: я словно отправлялась в путешествие, когда вышла из дома в то утро одновременно с Полом. Я испытывала радость оттого, что у меня есть цель, что не только он едет на работу, когда мы ступили на эскалатор станции метро «Хэмпстед» и начали спускаться под землю. В метро уже было полно народу, в вагоне Северной линии меня притиснули вплотную к нему, и Пол взял меня за руку, а затем слегка коснулся губами моих губ, когда я выходила на «Кингз-Кросс» раньше его.
— Удачи! — шепнул он в мое ухо и улыбнулся.
Пол не стал бы улыбаться, если бы я призналась ему, что разыскиваю письма Дафны Дюморье, но я не углублялась в детали, сказав лишь, что собираюсь провести день в архиве Западного Йоркшира и у меня есть предчувствие, что удастся найти что-нибудь ценное для моих изысканий по диссертации.
— Очень романтично, — сказал он, — и надеюсь, это будет по-настоящему романтично, если тебе посчастливится найти интересный материал, касающийся семейства Бронте…
Но я-то знала: на том, что я ищу в архивах, будет стоять имя Дафны Дюморье.
Однако коллекция Симингтона не имела толкового указателя, так что было трудно решить, с чего начать. Отсутствовали какие-либо документы, объяснения относительно клише, и было непонятно, почему они включены в коллекцию, но вот они лежат передо мной в упаковочном ящике вместе с кипой старых периодических изданий — «Пикчер пост», «Радио таймс», журналов, о которых я никогда не слышала, вроде «Джона Булля». Значительная часть коллекции обернута в коричневую бумагу и перевязана бечевкой, все покрылось пылью, выцвело и буквально рассыпалось — похоже, никто не дотрагивался до архива с самой смерти Симингтона, словно никого не заинтересовало, что же там внутри. Больше всего меня огорчало, что не хватает времени просмотреть всю корреспонденцию Симингтона — там были многие сотни страниц, а путешествие уже заняло большую часть утра: сначала поезд до Лидса, затем неторопливый автобус, доставивший меня на северную окраину города, и еще пятнадцатиминутная пешая прогулка до казенного здания из красного кирпича, где располагался местный архив. Внутри я обнаружила лишь одного исследователя помимо меня — пожилого человека, изучающего семейную генеалогию, о чем я догадалась из его вопросов шепотом, обращенных к одинокому архивисту. Лица их казались торжественными в свете флюоресцентных ламп, голоса звучали негромко, как будто они находились в церкви, а не в лишенном окон помещении, где, казалось, никогда не проветривали со времен постройки этого здания в 1950-х годах. Я не имела ни малейшего понятия, почему вдова Симингтона решила хранить его переписку в этом месте, хотя было ясно, что в Йоркшире она, возможно, принесла бы больше пользы, чем та часть рукописей и редких книг из коллекции Симингтона, которая была продана в университетскую библиотеку штата Нью-Джерси еще при его жизни.
Что действительно важно: Симингтон сохранил письма Дафны, и я нашла их в местном архиве, а может быть, это они нашли меня… Внезапно из огромной кучи скоросшивателей возник адрес — ее адрес, отпечатанный на пишущей машинке: Менабилли, Пар, Корнуолл. Мне хотелось крикнуть кому-нибудь: «Смотрите, только взгляните, что я нашла!» — но вместо этого я тихо взвизгнула, не переставая перебирать страницы писем. Было нечто поразительное в самом их физическом существовании: пометках чернилами на желтеющей бумаге, очертаниях слов на странице, неровной машинописной строчке, изредка сползающей вниз. Я хотела сказать все это архивисту, когда просила у него разрешения сделать фотокопии писем, но потом подумала, что это может показаться навязчивым, непрофессиональным, поэтому лишь предъявила свою карточку аспиранта Лондонского университета. Он кивнул в ответ и дал мне заполнить бланк.
Даже фотокопии писем представлялись мне сокровищем, я ощущала как привилегию возможность везти их с собой на медленном лондонском поезде. Я не задремала ни на минуту, снова и снова перечитывая их. Другие пассажиры начали засыпать, убаюканные раскачиванием вагона, духотой внутри и дождем, струящимся по окнам. Когда я добралась до дома, Пол уже спал, так что не с кем было обсудить мое открытие, но в этом была и положительная сторона: я все равно не смогла бы ему рассказать, что раскопала письма Дюморье. Он впал бы в ярость, и весь день оказался бы испорчен, а так я могла затаить свою радость.
Конечно, я не располагала ответами Симингтона Дафне, но радостный трепет обладания не проходил: я никак не могла насмотреться на письма, не хотела убирать их в стол, хотя было очень поздно и мне давно уже пора лежать рядом с Полом. И я положила их возле компьютера. Знаю, что это кажется ребячеством, но я все еще испытывала волнение просто оттого, что вижу ее адрес. Эти страницы были написаны в доме, ставшем Ребеккиным Мандерли, они вышли из стен имения, которое я так часто рисовала в своем воображении, проскальзывая тайком в Менабилли, мысленно исследуя его комнаты, — вот почему ее письма стали для меня цепью разгадок, своего рода ключом к закрытому убежищу, которое Дафна называла своим домом секретов.
Правда, она не высказала ничего определенного в своих письмах мистеру Симингтону. Ее первое письмо весьма живое и касается самой сути дела, в подробности она вдается в меру, да и то чтобы показать, что уже проделала немалые разыскания по Бронте и поэтому у нее есть основания верить в талант Брэнуэлла. Чрезвычайно любопытно читать эти письма, пытаясь воспроизвести ход мыслей Дафны: ведь я, конечно, уже успела ознакомиться с написанной ею биографией Брэнуэлла, книгой, которая в пору переписки с Симингтоном лишь обретала форму в ее голове, книгой, где она, помимо всего прочего, исследует, что Брэнуэлл мог бы написать, а что не мог и где проходила размытая граница между фантазиями и реальностью его такой короткой жизни.
Так или иначе, письма отправлялись в течение примерно месяца, и, когда читаешь их, становится ясно, что Симингтон с энтузиазмом откликнулся на интерес Дафны к этой теме, даже продал ей несколько редких книг и документов из своей библиотеки Бронте. А затем этот всплеск корреспонденции, по-видимому, прекратился до начала 1959 года, прошло полтора года с лета 1957-го, когда они впервые вступили в переписку.
Интересно, что в своем последнем из этих ранних писем Симингтону Дафна сообщает, что ей надо съездить в Лондон примерно на неделю и, возможно, они смогли бы договориться там встретиться. А дальше наступает тишина, и мне остается только гадать, что произошло в этот длительный период безмолвия. Встретились ли они? Влюбились ли друг в друга, а потом разлюбили, поссорились или их постигло взаимное разочарование? И это молчание странным образом приободрило меня. Я чувствую себя менее одинокой, зная, что в их судьбах, как и в их письмах, есть белые пятна, пространства, которые я могла бы заполнить, если бы только удалось найти к ним дорогу.
Менабилли, октябрь 1957
Дафне не хотелось ни писать, ни думать о том, что с ней происходит. «Тебе нужна хорошая встряска», — тихо, так, что никому не было слышно, бормотала она, но это не помогало, потому что она и без того тряслась, как Томми. «Возьми себя в руки», — говорила она, но ничего не менялось: тело и душу словно кто-то сжал мертвой хваткой, и не в ее силах было освободиться. Было бы легче, если бы она понимала механизм действия сдавивших ее тисков: может быть, это ее собственные пороки овладели ею так крепко, что мешают дышать.
В моменты просветления она боялась, что сходит с ума — из-за Брэнуэлла в той же мере, что из-за Томми, — от своего знания и незнания одновременно, вернее, от недостаточного знания. Вот почему она кляла себя: надо же было поверить, что Брэнуэлл спасет ее от Ребекки, что он достаточно могуществен для этого. Теперь-то Дафна понимала, что он ничуть не лучше Ребекки, и вдвоем они уничтожат ее — нельзя было извлекать их из могил.
Иногда, когда ей бывало особенно плохо, она подозревала, что вокруг нее плетутся заговоры, а если их и не существовало в действительности, кто-то, наверно, незаметно всунул осколки льда в ее глаза, так что она потеряла способность видеть вещи в истинном свете. Или, наоборот, только она могла все видеть правильно, а остальные утратили эту способность. Правда, она так и не сумела разобрать почерк Брэнуэлла в его рукописях, этих непостижимых манускриптах, губящих, наряду со всем прочим, ее зрение.
Неприятности начались во время ее двухнедельного сентябрьского визита в Лондон: Томми отказался возвращаться в частную клинику, чтобы пройти новый курс лечения. «Ты не заставишь меня вернуться в эту камеру пыток», — сказал он Дафне, когда она предложила ему проконсультироваться с врачами, прежде чем пытаться вернуться к работе. Однако после четырех недель, проведенных в Менабилли, местный доктор из Фоуи счел, что Томми достаточно здоров, дабы вновь приступить к исполнению своих обязанностей в Букингемском дворце, хотя Дафна и не была убеждена, что Томми действительно поправился. Конечно, лицо ее мужа теперь не казалось таким серым, как в пору его возвращения домой из больницы, он уже не рыдал, как раньше, и перестал напиваться. Однако после отъезда из Менабилли детей и внуков он по-прежнему молчал в присутствии Дафны. Она подозревала, что он убедил доктора разрешить ему вернуться к работе, использовав это как уловку, чтобы возобновить связь со Снежной Королевой. Дафна была почти уверена, что он по-прежнему разговаривает по телефону со своей любовницей всякий раз, когда жена находится на безопасном расстоянии в писательской хибаре, хотя ей была ненавистна сама мысль мучить его своими подозрениями, это представлялось ей слишком унизительным, слишком напоминающим вспышки ревности отца по отношению к ней. Когда настало время, она решила ехать с Томми на его квартиру, чтобы помочь ему там обосноваться. Так Дафна, во всяком случае, говорила ему, прекрасно при этом понимая: он знает, что она собирается не спускать с него глаз.
Они не разговаривали почти всю дорогу от Корнуолла до Лондона, сидя друг против друга в душном купе первого класса. Томми спрятался за газетой, как за крепостной стеной, Дафна глядела в окно на медленно проплывающие мимо леса и болота, на начавшую опадать листву и поблекший папоротник-орляк. Когда поезд в Плимуте пересекал реку Теймар по высокому мосту, сердце Дафны упало, заныло от ощущения, что она покидает свой край, лишается надежного пристанища. Весь путь был ей прекрасно знаком, но движение в этом направлении страшило ее, не радовал даже ее любимый участок маршрута, когда железнодорожная линия, извиваясь вдоль побережья Девона, почти парила над волнами.
— Только взгляни, дорогой, — сказала она Томми, когда они огибали широкий морской рукав в Долише, где отлив оставил на берегу целую флотилию лодок.
Томми на мгновение отложил в сторону «Таймс» и сказал:
— Довольно унылое зрелище в такой серый денек — бесконечные пространства грязи до самого горизонта…
— А мне кажется, это всегда красиво, — заметила Дафна.
— Неужели? Наверно, я слишком часто наблюдал этот вид, таскаясь в Лондон и обратно неделю за неделей все эти годы.
Он вновь взял газету, закрыв ею лицо, а Дафна подавила тяжелый вздох. Она хотела сказать ему, что проделывает тот же путь последние тридцать лет, но знала, что бессмысленно напоминать ему об этом. Как бы то ни было, вполне естественно, что они с Томми ощущают все по-разному, слишком уж непохожи они друг на друга по сути своей.
К тому времени, когда поезд остановился у перрона Паддингтонского вокзала, повисшая между ними тишина, казалось, обрела собственный звук, напряженность готова была вот-вот разразиться скрежетом, похожим на тот, что издает во сне человек, крепко сжимая зубы. Они встали в очередь на стоянке такси, а затем каждый забился в свой угол на заднем сиденье. Томми сжимал ручку чемодана, костяшки пальцев побелели, руки слегка тряслись. Дафна гадала, вызвано дрожание его рук вибрацией мотора или это последствия лечения в частной клинике. Охваченная внезапным приступом жалости к мужу, она положила руку поверх его ладони.
— Похоже на контузию, верно? — спросила она.
— О чем ты?
— Обо всем, что мы пережили за это лето. Словно навалилась страшная усталость после битвы, и теперь мы должны отдыхать и восстанавливаться…
Но и в Лондоне их не ждал ни отдых, ни покой, лишь печаль и уныние. Дафна не могла работать в мрачной квартире в Челси, где все было пропитано слабым запахом газа, а из окон открывался гнетущий вид на закопченные дымовые трубы, глухие стены и на голубя с искривленными, деформированными когтями, нашедшего случайную смерть на подоконнике. Она не могла здесь дышать среди транспорта и толп людей с серыми лицами, тягостное впечатление производили на нее глубокие ущелья между зданиями из красного кирпича, угнетало отсутствие открытого пространства, если не считать площади Слоун-Сквер с пыльным кустарником, — и все это в обволакивающем город густом тумане мыслей миллионов незнакомых людей. Сосредоточиться она умела только в тиши Менабилли, на своем острове, своем Гондале, вдали от бессмысленного городского гомона. Ее бесило, что она оторвана от создающего ощущение безопасности дома, и хибары в саду, и тропинки, ведущей к морю, что она вдали от своей привычной рутины, от прогулок, от всего, что позволяет ей сохранять душевное здоровье… Она вдали и от Ребекки, ведь Ребекка — часть Менабилли, совсем не безопасная, но, по крайней мере, это знакомая опасность, и Дафна владеет искусством держать ее, если потребуется, на расстоянии, в бухте, рядом с обломками погибшего корабля: пусть Ребекку поглотило море, но отлив может вновь открыть, и тогда уж от нее не удастся отделаться, но, во всяком случае, будешь к этому готов.
В конце концов Дафна оставила попытки работать в замкнутом пространстве маленькой квартиры, решив продолжать свои изыскания в читальном зале Британского музея, ведь именно здесь хранилась коллекция Т. Дж. Уайза — рукописи семьи Бронте и другие редкие письма и книги. Она решила, что будет работать там весь день и, возможно, в обед встретится с Питером — его офис был как раз через дорогу, напротив входа в музей, на Грейт-Рассел-стрит.
Почему же она не позвонила Питеру в тот день? Почему вместо этого набрала номер Снежной Королевы, стоило Томми уйти на работу в то утро? Дафна не планировала этот разговор, но внезапно поймала себя на том, что перелистывает страницы записной книжки Томми, лежавшей рядом с телефоном, а потом крутит диск, надеясь втайне от себя, что никто не ответит. Но трубку на другом конце провода сняли, и Дафна, услышав, как женский голос спросил: «Алло?» — нашла в себе силы заговорить, чтобы заполнить чем-то вопрошающее молчание. Но что она может сказать Снежной Королеве? Дафне хотелось задеть ее за живое, чтобы та испытывала такую же тревогу, как она, хотелось растопить этот лед, превратить ее в реальную женщину взамен некоей фигуры, неясно вырисовывающейся в воображении Дафны. Ей хотелось быть жестокой, довести эту женщину до слез. Но когда Дафна услышала свой голос, оказалось, что она говорит совсем другое, совсем не то, что собиралась сказать.
— Как вы, возможно, слышали, я сейчас в Лондоне и подумала, что было бы неплохо увидеться с Вами.
Она не дала сопернице времени, чтобы отказаться, поспешно предложив ей встретиться сегодня у входа в Британский музей.
И хотя голос Снежной Королевы на другом конце провода оставался холодным, она, к удивлению Дафны, согласилась с ней встретиться. Конечно же, безнадежная затея: разгадать эту женщину было столь же сложно, как прочитать рукописи Бронте в музее, — она не выдала ни одной своей тайны, и Дафна с трудом заставляла себя отводить от нее взгляд, когда они сидели рядом на скамейке, как парочка на первом свидании или тайные любовники. Снежная Королева была сдержанна и изящна, словно балерина или одна из фавориток Джеральда. Казалось, ничто не может заставить ее дрогнуть и оступиться, ее ничуть не тронули слезы, стоявшие в глазах Дафны, по крайней мере она притворилась, что их не заметила, лишь пригладила собранные на затылке волосы, а холодный взгляд синих глаз был так же спокоен. Рядом с ней Дафна ощущала себя неуклюжей, плохо одетой (ей мерещилось, что брюки делают ее мужеподобной, блузка измята, шляпа неловко нахлобучена) — словом, весьма простоватой на фоне бежевого шелкового платья безупречного покроя и дорогого кашемирового пальто Снежной Королевы. Пальцы Дафны были испачканы чернилами, ногти сломаны и обкусаны — не то что выкрашенные блестящей бледно-розовой краской ногти Снежной Королевы, которым скорее следовало быть кроваво-красными когтями.
Это выглядело так, словно Дафна внезапно обернулась злополучной, даже не называемой по имени второй миссис де Уинтер, Дафной де Уинтер, неопытной и неумелой перед лицом своей соперницы. Но женщина, противостоявшая Дафне, была жива, бесспорно жива на этот раз, а не мертва, как Ребекка, хотя в Снежной Королеве что-то было от нее — красота и непобедимость, и голос ее был тверд и взгляд непреклонен, когда она заявила Дафне, что не может ей обещать прекратить встречаться с Томми.
— Я люблю его, — сказала она Дафне, — а он любит меня, и вы должны это понять.
Дафна хотела сказать, что Снежная Королева не может ничего знать о любви, она несет лишь разрушение, но промолчала, глядя в сторону. А ее соперница продолжала: