12063.fb2
В дневные часы кошмары немного отступали, но не исчезали полностью: Дафна чувствовала, как в ней клокочет ярость, которую она не позволяла себе выплеснуть наружу: доктора твердили, что Томми необходим покой, чтобы оправиться от нервных срывов. Дафна пыталась улыбаться, говорить с ним ласково, как мать, ухаживающая за больным ребенком. Но когда она выходила из-за обеденного стола и уединялась в своей писательской хибаре, то вся кипела от гнева: Томми продолжал пить, пряча спиртное в шкафчике старой ванной комнаты или в отдаленной части дома, так же как прятал от нее письма Снежной Королевы и свою предательскую любовь к ней. И когда Дафна думала об этом, к ярости примешивался страх: ее мучило подозрение, что Снежная Королева получила лучшее, что было в Томми, — его очаровательную учтивость, ум и острословие, Дафне же приходилось довольствоваться жалкими остатками, осколками и обрывками, которые он приносил домой, чтобы она склеила их снова. Но Дафна не знала, как собрать воедино своего мужа из отдельных фрагментов: он оказался для нее столь же неразрешимой проблемой, как Брэнуэлл. Когда они сидели сегодня за обедом, Дафна испытывала к нему холодное презрение, ощущая, что ее душа пуста, впала в оцепенение, а сама она уже не способна больше заботиться о нем, прощать его слабости — она истратила весь остаток сочувствия к нему.
— Собираюсь взять лодку и выйти сегодня в море, если погода позволит, — сказал Томми, когда служанка убрала тарелки со стола. — Полагаю, ты едва ли хочешь присоединиться ко мне?
Она посмотрела, как Томми прикладывает салфетку к губам, — он сохранил утонченность манер, хотя в его повадке появилась какая-то почти собачья скрытность. Ей хотелось ответить: «Не вижу смысла находиться рядом с тобой, зная, что все твои мысли — о выпивке: твои руки не смогут крепко держать румпель, пока ты не опрокинешь стаканчик, а потом тебя развезет и ты станешь агрессивным». Но она лишь улыбнулась и сказала:
— Звучит заманчиво, дорогой, но мне нужно работать.
А что до Брэнуэлла — он был таким же глупцом, как и Томми: много пил и метался, передвигаясь нетвердой походкой от кризиса к кризису, плакал, как маленький мальчик, когда ему становилось совсем невмоготу. Дафна уже почти оставила идею доказать, что он непризнанный гений, по крайней мере в отношении его юношеских произведений: не столь уж и важно, насколько справедливы обвинения Симингтона по поводу подделки подписи Шарлотты на ангрианских рукописях Брэнуэлла. Этот вопрос утратил всякое значение: слишком инфантильными были эти истории, чтобы кого-то всерьез волновало, кто их написал. И расшифровки рукописей прозы Брэнуэлла из Британского музея оказались столь же ненужными: их едва ли стоит цитировать в биографии, потому что они способны лишь сбить с толку читателя и не вызовут у него никаких чувств, кроме скуки.
«Так зачем же вообще беспокоиться о Брэнуэлле?» — спрашивала она себя каждое утро в своей писательской хибаре. И отвечала, что слишком поздно поворачивать назад, — эти слова она вписала в свой блокнот как послание себе самой. Она не должна уступать своей сопернице Уинифред Герин: это было бы слишком унизительно, да и не все секреты, быть может, еще раскрыты. И она принуждала себя двигаться дальше: составляла хронологию жизни Брэнуэлла, рассылала письма всем, кто мог бы обладать хоть крупицей сведений о нем.
Но увы, слишком часто выбивали Дафну из колеи новости, что мисс Герин опережает ее: наносит визиты потомкам друзей Брэнуэлла или исследует архивы дома-музея Бронте, в то время как Дафна обречена безвылазно сидеть у себя в Корнуолле нянькой при Томми. В самые черные часы (а их было в избытке) Дафна рисовала в воображении картины торжества мисс Герин, которой уже удалось добыть лучшее из написанного Брэнуэллом, отыскать ранее не известную рукопись — некий неопубликованный шедевр, сравнимый с «Грозовым перевалом» и «Джейн Эйр». Она изводила себя, воображая, как мисс Герин провозглашают величайшим литературным детективом и превосходным писателем, а ее, Дафну, отодвигают в сторону и предают забвению.
Но она не может сдаться, она должна идти дальше: мысль отказаться от книги была для нее куда горше перспективы писать ее. Отойти сейчас в сторону было бы окончательным признанием собственного поражения, а что ей потом делать с самой собой? Итак, не оставалось ничего иного, кроме как напрячь каждый нерв, призвать на помощь глубинные резервы решимости и амбиций и надеяться, что история жизни Брэнуэлла материализуется из бумаг, окружающих ее в писательской хибаре, из этих белых сугробов, которые шуршат на сквозных ветрах, проникающих в открытое окно.
«Не смотри в окно!» — приказала себе Дафна, но не могла справиться с собой: ее глаза снова и снова возвращались к почти скрытому деревьями пейзажу — серебристому морскому простору за мысом, темнеющему по мере приближения к тонкой серой линии горизонта, где вода сливается с небом, с далеким парусником на его фоне.
Конечно, то было пространство Ребекки — леса и море, размытые контуры листвы, песка и воды, но однажды днем, когда осенняя дымка переходила в сумерки и глаза Дафны разболелись от чтения рукописей, она взглянула в окно и увидела — не Ребекку, впрочем, а другую, гораздо более юную, почти скрытую подлеском. Дафна напряженно вглядывалась, вытирала выступившую на стекле влагу, мешавшую ей смотреть, пытаясь угадать, кто эта нарушительница, но призрачная фигура исчезла, растворилась в воздухе, словно ее и не было. Дафна недоумевала: то ли она ей привиделась, то ли была еще одним призраком, мелькающим вокруг Менабилли и слившимся с остальными, перед тем как исчезнуть, подобно перелетным птицам.
Но призрак Ребекки оставался здесь, вздыхал рядом с ухом Дафны или стучал в окна хижины и, казалось, приводил с собой других, безымянных призраков, утраченные мотивы, безнадежные чаяния.
— Уходи! — говорила Дафна Ребекке, пытаясь продолжать работу, стараясь заглушить стук в оконное стекло лязгом пишущей машинки. — Оставь меня в покое.
Но Ребекка лишь смеялась в ответ.
— Оставить тебя в покое? — шептала она. — Это все равно что отказаться от себя самой.
Менабилли,
Пар,
Корнуолл
10 ноября 1959
Уважаемый мистер Симингтон!
Посылаю чек на расходы в Хоуорте. Большое спасибо за весточку. Надеюсь, Вы вскоре поправитесь — ничто так не портит настроение, как плохое самочувствие.
Я проверила утверждение миссис Гаскелл, что, мол, когда Брэнуэлл умер, карманы его были набиты письмами от миссис Робинсон. Оно полностью опровергается Лиландом, который — как свидетельствует Марта Браун, прислуга в пасторском доме, — сказал: «Было найдено много писем, но все они — от джентльмена, знакомого Брэнуэлла, жившего по соседству с Робинсонами, у которых некогда работал Брэнуэлл».
Как было бы замечательно, если бы мы смогли установить личность этого джентльмена! Но ни слова мисс Г.! Как это ни досадно, вынуждена сообщить Вам, что она опередила нас с Робинсонами. На прошлой неделе я отправила уже второе письмо, пытаясь разыскать ныне живущих членов этой семьи, и два дня назад получила довольно холодный ответ от одного из них, преподобного Катберта, который сообщил, что мисс Герин посетила их месяц назад! Я вне себя от ярости. Если бы мой муж не чувствовал себя так плохо все лето, я нанесла бы этот визит уже в сентябре. Было бы забавно столкнуться с мисс Г. на пороге! Тем не менее я напишу весьма учтивое письмо его преподобию, хотя и сомневаюсь, что удастся получить от него какие-нибудь сведения. Наверняка он все уже выложил мисс Г.
Однако и мне удалось добиться определенного успеха. Медленно и очень внимательно изучая старые «Труды Общества Бронте», я натолкнулась на весьма интересную статью о викарии, служившем в Хоуорте с 1837 по 1839 год и квартировавшем в хоуортском доме с привидениями. Он очень хорошо знал семью Бронте, но особенно дружил с Брэнуэллом и однажды уговорил Б. провести с ним ночь в его комнате, чтобы убедиться в присутствии призраков. Брэнуэлл прежде насмехался над подобными россказнями, но, проведя ночь на ходившей ходуном вверх и вниз кровати, поверил в привидения. Без сомнения, он на следующий день живописал эту историю сестрам, и она в дальнейшем трансформировалась в сцену явления призрака мистеру Локвуду, проведшему ночь в Грозовом перевале, в старой комнате Кэти!
Все это побуждает меня нанести давно откладываемый визит в Хоуорт, который, надеюсь, я смогу наконец осуществить во время моей поездки в Йоркшир в конце ноября или в самом начале декабря. Собираюсь провести некоторое время, изучая коллекцию Бротертона в Лидсе, и, если это Вам будет удобно, посетить Вас и посмотреть на чудеса Вашей библиотеки. А может быть, Вам также удастся приехать в Лидс, чтобы пообедать вместе со мной? Потом я отправлюсь в Хоуорт, встречусь с мистером Митчеллом и ознакомлюсь с рукописями Брэнуэлла, хранящимися в пасторском доме. Я совершенно уверена, что там припрятаны многие написанные им замечательные манускрипты, к которым никто не проявлял ни малейшего интереса (кроме, конечно, нас с Вами). Всегда ведь считалось, что старая рукавичка Шарлотты представляет большую ценность и интерес для публики, чем полдюжины рисунков или заметок Брэнуэлла.
А теперь entre nous[37] — когда я доберусь до Хоуорта, где, по Вашему мнению, лучше всего остановиться? Возможно ли обосноваться в «Черном быке»? Несколько лет назад я останавливалась в гостевом доме Бронте, и хотя там было очень приятно, но несколько прохладно и довольно тесно: крошечная гостиная, где постояльцы сидят чуть ли не друг на друге. Возможно, в «Черном быке» не придется испытывать подобную стесненность, к тому же возникают весьма красочные ассоциации с Брэнуэллом, поскольку здесь место его кутежей. С другой стороны, персонал гостевого дома был исключительно любезен и крайне ненавязчив, когда же я отправилась пропустить рюмочку в «Черном быке» во время моего последнего визита, об этом сразу же узнали, и я оказалась в центре внимания, хоть и благосклонного, но весьма меня смутившего. Как и всякий исследователь, я предпочитаю анонимность, когда работаю, чтобы меня не беспокоили и дали заниматься своим делом.
Возможно, мистер Митчелл мог бы дать совет по этому поводу? Если Вы его увидите или будете писать ему, передайте, пожалуйста, что я непременно вознагражу его содействие, если он сможет показать мне некоторые музейные экспонаты, которые обычно не выставляются.
Искренне Ваша,
Ньюлей-Гроув, ноябрь 1959
Симингтон ощущал, что его положение делается все более затруднительным: он разрывался между желанием, чтобы его оставили в покое, и жаждой общения с теми, чьи попытки завязать дружбу он до сих пор отвергал. Несколько писем пришло в этом месяце от Дафны: она подтверждала, что приедет наконец в Йоркшир в начале декабря и мечтает встретиться с ним в его доме, где, несомненно, станет бомбардировать его новой серией вопросов, не имеющих ответа. Мысли об этой встрече изнуряли Симингтона: она представлялась ему такой же утомительной, как визит одного из сыновей или внуков, которых он привык держать на расстоянии. Но предотвратить приезд Дафны было невозможно. Он понял: она во многом напоминает Беатрис, во всяком случае столь же неукротима, если что-то вбила себе в голову.
А тут еще возник некий мистер Маттхайзен из Америки, молодой аспирант университета Рутгерса, в настоящее время обучающийся в Лидсе, который от имени своей alma mater добивался доступа к тому, что он деликатно назвал «остатком вашей коллекции». Мистер Маттхайзен, когда звонил, был неизменно вежлив, но также и настойчив, впрочем, до нынешнего утра Симингтон полагал, что сумеет совладать с юным американцем. За прошлый месяц Маттхайзен дважды приходил к нему домой, но Симингтон не разрешил ему ознакомиться со своей коллекцией, лишь показал самые соблазнительные рукописи из сорока непомеченных коробок, выстроившихся в ряд вдоль стены кабинета, и тут же благоразумно убрал их назад.
Но на прошлой неделе американец внезапно стал проявлять нетерпение. Он заявил: или Симингтон продаст ему свою коллекцию за семьсот пятьдесят фунтов, или сделка не состоится, тем более что университет Рутгерса уже уплатил Симингтону десять тысяч долларов за то, что, как они полагали, составляет всю коллекцию.
— Видите ли, молодой человек, — ответил Симингтон, — это лишь демонстрирует, что умелый библиофил, такой как я, способен собрать новую полную сокровищ коллекцию за какое-то десятилетие.
Впрочем, в конце разговора вмешалась Беатрис:
— Тебе придется избавиться от этих коробок, прежде чем мы переедем в новый дом в следующем году, и уж если кто-нибудь заплатит тебе за них приличную сумму, не отказывайся. Нет ничего хорошего в том, что приходится уезжать из этого дома, поскольку мы не можем оплатить счета, но, по крайней мере, у нас будет небольшая сумма, чтобы продержаться первое время, да и в любом случае для твоих коробок не найдется места в доме меньше этого.
Симингтону с трудом верилось, что она действительно заставит его продать дом — его дом, его крепость; она не имеет права требовать, чтобы он покинул свою территорию, — но, как он надеялся, выгодная сделка с Рутгерсом может заставить Беатрис замолчать, по крайней мере на время. У него, конечно же, не было намерения продавать всю коллекцию: тетрадь стихотворений Эмили, например, ни при каких обстоятельствах не должна отправляться в Рутгерс — слишком много вопросов возникнет насчет того, как она у него оказалась и где он ее приобрел. А вот если он позволит американцам купить у него менее значительные материалы — брошюры, газетные публикации и не Слишком ценные манускрипты, не имеющие никакого отношения к Бронте, — вреда не будет. Все остальное: рукописи Брэнуэлла, стихотворения Эмили, — надежно запрятано в укромных уголках чердака.
И вот сегодня утром мистер Маттхайзен появился в его доме вместе с еще одним молодым человеком из университета Лидса — студентом, который должен был помочь ему загрузить коробки в машину. Симингтон наблюдал, как они снимают эти картонные коробки с полок в его кабинете и складывают в прихожей, чтобы потом перетащить в машину, и тут его внезапно охватила паника. А что если он ошибся и какие-то рукописи Брэнуэлла все-таки попали в одну из этих коробок? Разве он может быть полностью уверен, что там внутри? Хотя он и просмотрел их содержимое на прошлой неделе, возможно, эта проверка была недостаточно тщательной: малейшая невнимательность могла привести к катастрофическим последствиям. Может ли он по-настоящему доверять себе?
— Подождите минутку, — сказал он Маттхайзену, открывая одну из коробок и стараясь не выдать волнения ни голосом, ни дрожанием рук. — Возможно, в этой коробке одни дубликаты и фотокопии. Я тогда мог бы оставить их себе: вам они не нужны и не представляют собой никакой ценности.
Маттхайзен сделал шаг вперед, чтобы остановить его, и попытался забрать коробку из рук Симингтона, так что между ними возникла неприличная толкотня. Симингтон почувствовал, как в ходе этой борьбы к его лицу приливает кровь.
— Это полный абсурд, — сказал Маттхайзен через минуту с внезапно появившимся на лице гадливым выражением, отстранился и поднял вверх руки, словно признавая свое поражение. — Вы собираетесь продавать свою коллекцию или нет? А может быть, она совсем не ваша и вы не вправе ее продавать? Из того, что я слышал в университетской комнате отдыха, вашу репутацию в библиотеке Бротертона трудно назвать безукоризненной.
— Да как вы смеете?! — воскликнул Симингтон и приказал молодым людям убираться из его дома.
Он был взбешен настолько, что вытолкал бы их за дверь, если бы по-прежнему судорожно не сжимал коробку. Когда они в замешательстве удалились с пустыми руками, Симингтон так ликовал, словно защитил свой дом от грабителей. Но уже днем, ожидая неминуемого возвращения Беатрис с собрания Женского института, он испытывал растущую неуверенность: как объяснить Беатрис события сегодняшнего утра? Горы коробок оставались в прихожей — он чувствовал, что не в силах тащить их обратно, — а чек на семьсот пятьдесят фунтов, который должен был находиться сейчас у него в руках, по-прежнему лежал в кармане Маттхайзена. Он боялся, что, когда Беатрис узнает подробности утреннего происшествия, гнев ее будет неописуем.
И вот, сидя теперь в своем кабинете и прислушиваясь, не раздается ли скрежет ее ключа в двери, Симингтон отчаянно пытался сочинить историю, которая удовлетворила бы Беатрис. Он раздумывал, не сказать ли ей, что Маттхайзен так и не появился. Ну а если кто-нибудь из соседей заметил незнакомую машину и двух молодых людей, приехавших в ней? Наверно, будет лучше рассказать все как есть: Маттхайзен вел себя оскорбительно, и Симингтон прогнал его прочь. Он вновь и вновь прокручивал в уме оба разговора — тот, что случился у них с Маттхайзеном, и предстоящее объяснение с Беатрис. Через некоторое время (а сколько часов прошло? Казалось, этот проклятый день тянется бесконечно…) он почувствовал, что начинает путать, кто, что и кому сказал. Все это перемешалось с гневом и сожалением, и в конце концов Симингтон обнаружил, что сидит в сгустившихся сумерках и плачет, — свет не включен, в камине осталась лишь холодная зола. Он не мог толком понять причину этих рыданий, не помнил, когда плакал в последний раз, даже когда умерла Элси, он не проронил ни слезинки — словно оледенел, онемел от шока и ярости из-за несправедливости случившегося. Внезапно Симингтон услышал голос своей умершей матери, резкий и холодный, такой же, каким он был при ее жизни: «Ты ни на что не годен, Алекс, ты нытик и плут».
Ошеломленный, он поднял глаза, почти ожидая увидеть ее в темном углу кабинета.
— Но ты ведь была довольна, когда я пригласил тебя на открытие библиотеки Бротертона в университете, — пробормотал он. — Сказала, как гордишься мной в этот день, когда здесь и архиепископ, и старшая дочь короля, и герцогиня Девонширская, и другие знатные леди.
Голос матери ничего не ответил, хотя в тишине, наступившей после ее смерти, как и при жизни, Симингтон постоянно ощущал ее неодобрительное присутствие. Он потянулся, чтобы взять с письменного стола фотографию в серебряной рамке. Там они стояли все втроем, взявшись за руки, — он в центре, его мать и Беатрис — по обе стороны от него. Дата и место были указаны в углу снимка — октябрь 1936 года, официальное открытие библиотеки Бротертона. Симингтону нужно было напомнить себе об этой высшей точке своей карьеры, когда его назначили хранителем коллекции Бротертона и взяли интервью для «Дейли экспресс». Они так гордились им тогда — Беатрис и его мать, наконец-то были им довольны. Архиепископ Кентерберийский произнес речь, которую потом транслировали по Би-би-си, и Симингтон записал фразу, тогда его поразившую и запомнившуюся навсегда: «Сокровища коллекции Бротертона постоянно напоминают нам, что существуют вещи, чью ценность нельзя измерить их практической полезностью, — не поддающиеся точной оценке предметы истины и красоты».
«Не поддающиеся точной оценке предметы истины и красоты», — Симингтон вновь повторил про себя эти слова, как молитву. Увы, они не помогали ему все прошедшие годы: его уволили буквально через несколько месяцев после открытия библиотеки. Замки на дверях поменяли за одну ночь, и, приехав на работу, он обнаружил, что библиотека заперта от него — ее создателя, и он лишен доступа к предметам истины и красоты, которые столь усердно собирал. После этого перед ним закрывалась одна дверь за другой: он обращался в дюжину мест, где хотел занять должность библиотекаря, но его претензии отклоняли одну за другой, отвергали даже без всякого собеседования, пока наконец он не оставил эти попытки, стараясь не думать об угасании истины и красоты.
Когда началась война, Симингтон какое-то время ощущал свою полезность, помогая в региональном офисе министерства продовольствия, но это тоже закончилось, и он все чаще и чаще оставался дома, Беатрис же была поглощена хлопотами, связанными с благотворительностью и разнообразными комитетами. Когда его спрашивали (а это случалось весьма редко), над чем он сейчас трудится, Симингтон объяснял, что пишет книгу о Брэнуэлле Бронте. Впрочем, когда он предложил эту идею Блэкуэллу, опубликовавшему подготовленное им для «Шекспир-хед» собрание произведений Бронте, то получил в ответ письмо с обескураживающим отказом. В нем говорилось, что они не видят рынка продажи для того, кого окрестили «самым маргинальным из писателей». Симингтона ошеломила эта фраза, и он долго размышлял, к кому она относится — к нему, к Брэнуэллу или к ним обоим.
«Ты всегда считал, что заниматься семейным бизнесом ниже твоего достоинства», — говорила ему мать, и в этот раз ему показалось, что голос ее слышится не из глубин его памяти, а она шепчет ему эти слова в правое ухо, которое сейчас разболелось не меньше, чем в детстве, когда она драла его за уши.