12063.fb2
— Это жилище просто разваливается на куски, — говорила она с отчаянием. — Нет денег, чтобы починить крышу, дождь всю зиму заливает чердак, вода стекает по стенам в твой кабинет, сырость проникает повсюду. — Алекс! Да ты слушаешь меня?
Симингтон открыл глаза, посмотрел на нее и тут же закрыл их снова. Он знал о протекающей крыше и распространяющейся сырости, о том, что плесень, подобно проклятию, расползается по его ящикам, папкам и картонкам. Пару недель назад, когда Симингтон еще был в состоянии подниматься и спускаться по ступенькам, он осмотрел самые ценные рукописи и обнаружил, что они покрылись зеленой плесенью. Страницы тетради стихов Эмили были влажными и липкими, как его руки, пальцы дрожали, когда он пытался стереть плесень с бумаги, а чернила от его прикосновений исчезали, растворялись, и слова, принадлежащие перу Эмили, становились невидимыми, как и строчки Брэнуэлла. Увы, очень многое из того, что сочинил Брэнуэлл, было невидимым: в нем просто невозможно что-либо понять, даже прожив столько лет рядом с его рукописями, пытаясь чуть ли не на ощупь угадать написанные им слова.
Симингтон чувствовал, как плесень поднимается со страниц рукописей, заползает ему в рот, проникает дальше — в легкие, разрушая их, овладевает его телом, запускает свои щупальца все глубже и глубже, захватывая новую территорию внутри него и в его доме. Беатрис послала за доктором, который сказал, что у Симингтона пневмония и его необходимо положить в больницу, но тот отказался.
— Я никуда не поеду, — сказал он.
Он давно ничего не писал. Его последнее письмо Дафне было отправлено несколько недель назад, когда он вдруг решил, что надо объяснить ей: лорд Бротертон никогда не интересовался рукописями Бронте из своей коллекции, даже не видел их ни разу. «Мне приходилось все делать самому, — писал он Дафне, охваченный внезапным раздражением. — Лорд Бротертон лишь финансировал мою работу». Вчера пришел наконец ответ от Дафны: Беатрис принесла письмо в его спальню вместе с чашкой слабого чая.
— Прочитать вслух? — спросила она, но Симингтон сказал, что сделает это сам; Беатрис лишь раздраженно щелкнула языком.
«Дорогой мистер Симингтон! — читал он. — Я так долго не сообщала Вам никаких новостей, но теперь счастлива уведомить, что близка к завершению книги о Брэнуэлле. Должна, однако, сказать, что крайне разочарована рукописями, расшифрованными для меня в Британском музее. Я надеялась, что они наконец продемонстрируют нам нечто, способное поставить Брэнуэлла вровень с Шарлоттой и Эмили, по крайней мере с Энн, но увы: написанное им крайне незрело даже для молодого человека, рассказы утомительно скучны, многословны, трудно ухватить нить повествования, и, прокорпев над ними все это время, я вынуждена была прийти к заключению, что его писательские способности уступали таланту сестер. Если он чем и замечателен, так главным образом разработкой концепции Ангрии — ее истории, политики, географии и т. д. Все это страшно меня разочаровало: я-то надеялась привести пространные цитаты из его рукописей, но не нашла ничего подходящего, если не считать страницу или две, и, откровенно говоря, решила не тратить времени напрасно. Иными словами, Брэнуэлл не оправдал моих надежд…»
Читая, Симингтон испытывал ужасное ощущение постигшего его несчастья. Ему хотелось прервать чтение, швырнуть письмо на пол, разорвать на мелкие кусочки, изгнать из памяти ее слова, но он не мог: ему надо было добраться до конца. «Тем не менее, — бежала дальше машинописная строчка письма, — мне кажется, я тщательно и нелицеприятно проследила развитие Брэнуэлла с самого детства, с его мальчишеских лет, до зрелости и упадка, привела цитаты из его прозы и поэзии, там, где это было необходимо (обычного читателя, наверно, приведет в некоторое замешательство Ангрия, но тут ничего не поделаешь: помимо ангрианских хроник после него мало что осталось). Я пришла к выводу, что и никакого романа с миссис Робинсон не было, совершенно уверена — Брэнуэлл все это выдумал…»
Прервав чтение, он отложил письмо. Итак, Дафна, как и все другие, махнула рукой на Брэнуэлла, несмотря на все былые обещания защищать его, присоединилась к его хулителям, причислила к фантазерам, тешащим себя несбыточными иллюзиями, назвала бесталанным писакой, придумавшим себе несчастную любовь, которая стала якобы причиной его заката и смерти. Да будет так.
— Как постелешь, так и поспишь, — проворчала ему на ухо мать.
— Это не поможет, да и когда ты вообще помогала мне?
— Я помогу тебе, Алекс, — сказала Беатрис. — Всегда лезла из кожи вон ради тебя и твоих мальчиков.
«Мальчики, — подумал Симингтон, беззвучно двигая губами. — Мальчики». Теперь они рассеяны по миру, за морями и океанами, далеко от дома, они потеряны для него, потеряны, как строчки Эмили.
— Попросить Дугласа, чтобы он приехал навестить тебя?
Но Симингтон не услышал ее: он погружался в темноту, обволакивавшую его сознание.
— Брэнуэлл, — прошептал он едва шевелящимися губами.
— Кого бранить? — спросила Беатрис. — Не понимаю, что ты мне хочешь сказать, Алекс. Попытайся произнести это более отчетливо…
— Брэнуэлл Бронте, — пробормотал Симингтон, но тот по-прежнему хранил молчание.
Хэмпстед, сентябрь
Я сижу в моей комнате, собственной комнате на самом верху дома. Это маленький чердак с видом на крыши и дымоходы, и, если высунуться в окно, увидишь пустошь и грачей, кружащихся по вечерам над деревьями. Я сняла это жилище у супружеской пары, искавшей помощи по уходу за детьми. Слышно, как мальчики играют в футбол в саду — их трое, всем меньше десяти; в условия сделки входит обязанность присматривать за ними пару вечеров в неделю. Мне это не в тягость: я люблю детей, люблю даже шум, который они поднимают, их голоса, звучащие в доме; кажется, и они меня любят. Я бесконечно играю с ними в «монополию» и карты, а это значит, что за жилье с меня берут меньше и я могу позволить себе жить достаточно близко от книжного магазина и по-прежнему ходить на работу пешком. Думаю, Пол предпочел бы, чтобы я переехала подальше, на другой конец Лондона, но я не вижу в этом необходимости. Не он держит меня здесь, в Хэмпстеде, и не близость к местам детства Дафны, совсем нет, хотя они и стали привычной для меня частью ландшафта. Здесь я выросла, и мне нравится тут жить, не важно, столкнусь я еще с Полом или нет.
Впрочем, я не встречала ни Пола, ни Рейчел с тех пор, как она приходила в книжный магазин в начале месяца. Правда, я позвонила ей пару дней назад и узнала адрес — не очень далеко, по ту сторону пустоши, в Хайгейте.
— Придете навестить меня? — спросила она, но я отказалась, добавив, что пришлю копии писем Симингтона и Дюморье по почте.
— Очень великодушно с вашей стороны, — сказала она.
Но я вовсе не чувствовала, что совершаю самоотверженный поступок. Наоборот, ощутила облегчение, что избавляюсь от этих писем. У меня по-прежнему оставался собственный набор копий, которые я сложила в папку и запрятала на самое дно ящика в письменном столе. Я не собираюсь ничего с ними делать, по крайней мере сейчас. Не планирую писать диссертацию о Дюморье и Бронте или возвращаться в колледж. Не знаю точно, чем буду заниматься, но в настоящий момент я счастлива. Никогда раньше не чувствовала себя такой свободной — может быть, только тогда, когда бежала месяц назад вдоль скал из Менабилли, но теперь нет затаенного страха. Не могу объяснить причины этого, хотя, наверно, они как-то связаны с тем, что я ушла наконец от Пола и начала самостоятельно зарабатывать себе на жизнь. Я только что возобновила контакты со своей живущей в Америке подругой Джесс, чему она очень обрадовалась, пригласив навестить ее этой зимой.
Что будет дальше, я не знаю, и в этом тоже есть нечто раскрепощающее. Может быть, именно поэтому мне Не хочется писать диссертацию — пытаться подвести убедительную научную теорию под свои чувства к Дафне Дюморье, хотя, конечно, иногда я думаю о ней, стараюсь понять, что она для меня значит. Однако я уже не верю, что ее истории как-то влияют на мою жизнь: у меня нет ощущения, что я живу в некоей повторяющейся эхом версии «Ребекки» или «Моей кузины Рейчел». Когда смотрю в зеркало, не вижу никого, кроме себя.
— Не оглядывайся, — сказал мне Пол, когда мы расставались.
Не знаю, что он имел в виду: или не хотел, чтобы я, уходя, оборачивалась и махала рукой, или предлагал мне двигаться дальше и не зацикливаться на прошлом. Если именно это, то увы — он хотел невозможного. На днях я побывала там, где жила с родителями, просто хотела взглянуть на дом, и заметила знакомую пожилую пару, занимавшую квартиру под нами; они стояли у входа, узнали меня и помахали в знак приветствия. Они только что вернулись из магазина и пригласили меня на чашку чая, я согласилась, и мы в конце концов заговорили о моих родителях: эта пара долгие годы владела их квартирой, еще до женитьбы отца, когда он жил там один. Не понимаю, почему не догадалась расспросить их об отце раньше, это было так легко сделать, наверно, у меня в какой-то мере суженное поле зрения: как будто никто другой не мог ничего помнить о моем отце только из-за того, что я его не знала.
Так вот, оказалось, что отец и мистер Миллер из квартиры внизу — оба интересовались местной историей, а отец будто бы еще и биографией викторианца-библиофила сэра Уильяма Робертсона Николла, владевшего Лавровой Сторожкой, позднее перестроенной, квартиру в которой мы занимали.
— Насколько я помню, — сказал мистер Миллер, — ваш отец был разочарован тем, что никто больше не разделял его интереса к Николлу. Он обращался в несколько издательств, предлагая написать его биографию, но везде ему отвечали, что тема слишком неактуальная и книгу никто не станет покупать. Таковы требования современного рынка…
Честно говоря, Николл и мне представлялся неясной фигурой, но его имя почему-то показалось знакомым: может быть, мама упоминала его в пору моего детства, хотя точно я не помнила. И вдруг словно что-то щелкнуло у меня в голове.
— Удивительное дело! — воскликнула я, чуть не опрокинув чашку от волнения. — Ведь сэр Робертсон Николл — бывший президент Общества Бронте! Я купила его биографию меньше года назад в букинистическом магазине в Хоуорте.
Миллеров это совпадение удивило меньше, чем меня, они отнеслись к нему спокойно и продолжали разглагольствовать о том, что Робертсон Николл был большим другом Дж. М. Барри, что родители водили меня смотреть «Питера Пэна», когда я была совсем маленькой, и как я тогда испугалась и не могла всю ночь уснуть: боялась, что Питер придет и утащит меня через окно.
— Полагаю, ты тогда была слишком мала для театра, — сказала миссис Миллер. — Чуть больше трех лет, совсем крошка.
— Помню это очень смутно, — сказала я. — Театр вообще не остался в памяти, только слабый свет, пляшущий во тьме, то была Динь-дон, и всем пришлось кричать, что они верят в фей, только бы она не умирала. А потом я испугалась в своей спальне, и это слилось с другим более поздним воспоминанием, когда я читала «Грозовой перевал», а мама уже уснула, и мне показалось, что призрак Кэти стучит в окно, но то был всего лишь отросток плюща, касавшийся оконного стекла.
— Ты была таким милым, серьезным ребенком, — сказала миссис Миллер. — Одни книги в голове.
— Не так уж это плохо, — отозвался ее муж. — Детские книги дают пищу воображению, впрочем, оно рождает и весьма мрачные картины. Достаточно просто открыть «Питера Пэна»!
— Все это очень странно, — сказала я. — Мне довелось заниматься Дафной Дюморье, и у меня создалось впечатление, что ее отец также был весьма близок с Барри: Джеральд первым сыграл капитана Крюка и мистера Дарлинга в сценической версии «Питера Пэна».
— О да, раздвоение образа, — сказал мистер Миллер. — Хороший отец и плохой. Теневая сторона вещей, которой страшится каждый ребенок…
— Можно сказать, он заработал ученую степень по психологии, разве нет? — заметила миссис Миллер, и они оба рассмеялись, довольные собой.
Я посмотрела на них и поняла, как они счастливы вместе, и где-то в глубине сердца мне даже захотелось стать своей в их семье: пусть они будут моими бабушкой и дедушкой. Нельзя было назвать это нестерпимой сердечной болью, лишь коротким, хоть и острым, ее приступом, и я напомнила себе о недавно принятом обете: приобретать новых друзей, но стараться не привязываться к людям слишком быстро, как это было у меня с Полом и Рейчел, не повторять подобных ошибок.
Я сказала, что должна идти домой: сегодня вечером предстояло присматривать за детьми, но, когда я уходила, Миллеры пригласили меня на обед через неделю и обещали представить своему племяннику, который очень внимателен к ним, примерно моего возраста и недавно переехал в Лондон. По пути домой я шла по Черч-роу: закатное солнце бросало косые лучи на могилу родственников Дафны — надгробные камни Дюморье, сгрудившиеся словно на семейном сборище: Джордж и Эмма — ее дед и бабушка; Джеральд и Мюриел — ее родители; Сильвия, сестра Джеральда, умершая рано, как и ее муж Артур, и их дети — пятеро потерянных мальчиков, усыновленных Барри. И мне пришло в голову: а не думал ли о них и мой отец, когда шел той же дорогой, по которой ходили Дюморье и по которой сейчас иду я?
А может быть, отец всего лишь только интересовался Робертсоном Николлом? Связывал ли он как-то Николла с Дж. М. Барри, который, возможно, приезжал сюда навестить Николла? Думал ли о них отец, прогуливаясь по Черч-роу или по дорожкам, скрытым от посторонних глаз к северу от кладбища, там, где стоит красивая маленькая часовня, которая до сих пор кажется столь же далекой от города, как в те времена, когда отец впервые появился в Хэмпстеде, и задолго до этого, когда Николл и Барри бродили вместе по этим тихим улочкам, беседуя о Шарлотте Бронте. Мне хотелось, чтобы все это обрело смысл, встало на свои места, как недостающие части головоломки, но ничего не получалось. Было бы замечательно, если бы все наполнилось содержанием, но, по правде говоря, я видела лишь цепочку странно резонирующих случайностей: я покупаю в Хоуорте книгу о Николле, не зная, что выросла в принадлежавшем ему доме, не имея ни малейшего понятия об интересе отца к нему, привожу книгу домой, в Хэмпстед, но она остается непрочитанной, поскольку мои мысли в гораздо большей степени занимает Симингтон.
Вернувшись домой, я нашла биографию Николла и изучила ее более внимательно. На фронтисписе была надпись, о которой я помнила: «Рождество 1925. Дж. А. Симингтону». А ниже стояли не замеченные мною ранее инициалы, написанные чернилами ржавого цвета, настолько выцветшими, что их почти не было видно: «Т. Дж. У.». Значит, биография подарена Уайзом, так оно, вероятно, и было, и я держу сейчас в руках книгу, которую брал с полки Уайз, страницы которой перелистывал Симингтон. Я просмотрела главы более тщательно, чем раньше, и обнаружила несколько фотографий: Лавровая Сторожка в конце девятнадцатого века, ряды книжных полок в домашней библиотеке. Мне пришло в голову: а может быть, и мой отец рассматривал те же фотографии и страстно желал, как и я, совершить путешествие во времени — очутиться на старой фотокарточке или пробраться между строчек печатного текста, стать свидетелем прошлого, увидеть, как все было на самом деле, а не так, как видится в ретроспективе.
А потом я попробовала читать биографию Николла, но, честно говоря, она довольно скучная. Да, он знал немало интересных людей — Барри, Джорджа Дюморье, Роберта Льюиса Стивенсона, основал успешный еженедельник «Бритиш уикли», написал целую серию книг под названием «Литературные анекдоты девятнадцатого века» совместно не с кем иным, как с Т. Дж. Уайзом, тогда еще видным библиофилом, не покрытым позором за свои фальсификации и кражи. Выяснилось, что во второй том, появившийся в 1895 году, была включена сказка, по слухам написанная Шарлоттой Бронте в четырнадцатилетием возрасте, рукопись которой входила в коллекцию Уайза. Я обнаружила также историю путешествия Николла в Ирландию со своим другом Уайзом. Целью поездки были поиски рукописей и других относящихся к Бронте реликвий, увезенных туда овдовевшим мужем Шарлотты. Я поняла наконец, почему мой отец интересовался Николлом, но при этом мне стало ясно, почему так мало людей разделяло с ним этот интерес. Пожалуй, было бы больше смысла написать биографию Уайза, жившего на Хит-драйв, недалеко от Робертсона Николла, буквально за углом, тем более что работа отца в Британском музее, по-видимому, давала ему доступ к некоторым подробностям скандальных фальсификаций и краж Уайза. Впрочем, чужие страсти и навязчивые идеи, наверно, и должны казаться непостижимыми.
Я откопала также переплетенные в кожу записные книжки отца и попыталась расшифровать их содержание, поскольку знала теперь, что он изучал деятельность Николла. Там оказалась только что обнаруженная мною цитата из романа Дж. М. Барри, которую отец воспроизвел на первой странице одной из записных книжек профессионально аккуратным, каллиграфическим почерком: «Жизнь каждого человека — это дневник, в который он намеревается записать одну историю, а пишет другую, и самый унизительный час в его жизни — когда он сравнивает фактический объем сделанного с тем, что он давал обет сделать». Помимо этих строчек я сумела распознать еще несколько имен в других записных книжках — Дж. М. Барри, Клемент Шортер, Т. Дж. Уайз — и несколько случайных адресов, таких как Хит-драйв и Лавровая Сторожка, но в основном записи по-прежнему нечитаемы: похоже, отец пользовался какой-то стенографией собственного изобретения, а может быть, и нет — я просто не могу разобрать мельчайшие торопливые росчерки его пера. Пытаясь расшифровать папины иероглифы с помощью лупы, можно и с ума сойти, но я не собираюсь этого делать. Мне достались записные книжки отца, и мне этого довольно. Однако, как ни странно, сегодня я купила черную записную книжку, почти точную копию отцовских, и написала свое имя на внутренней стороне обложки, а когда начала заполнять пустые страницы, подумала, что мой собственный почерк будет вполне разборчивым.
И еще в одном записные книжки отца сослужили мне добрую службу. Я только что смотрела на них, прежде чем убрать в ящик письменного стола, и, сама не знаю почему, мельком взглянула в окно, на крыши домов и на небо, такое высокое и ясное сегодня вечером, и подумала о том дне в Фоуи, когда мы стояли с мамой на утесе у замка Святой Катерины, и тут мне наконец вспомнилось, что я тогда от нее услышала, — само пришло в голову, без всяких усилий.
Я держала руку матери, и она сказала:
— Не подходи близко к краю.
Но мне хотелось видеть волны, разбивающиеся о скалы внизу. Мы стояли там вместе, рука в руке, и мама добавила: