12063.fb2
Однако добро никогда не остается безнаказанным — так говорила ему мать, и она была права. Может быть, поэтому она отписала ему так мало в своем завещании, когда умерла десять лет назад? Всего лишь отслуживший свой срок типографский шрифт и клише от отцовского печатного пресса. Пыталась ли она придать этому какой-то смысл? Симингтон потянулся за бутылкой виски и, к своему удивлению, обнаружил, что она уже пуста.
— За дело, Симингтон, — сказал он себе. — Тебе лучше приняться за работу.
Он закрыл глаза и подумал, а не выпить ли ему немного чернил, раз закончилось виски. В конце концов, чернила у него в крови: его отец — книжный торговец, мать — дочь владельца типографии, — такова уж его наследственность. Симингтон представил себе, как потягивает черно-синие чернила и, когда он глотает их, слова заполняют его рот: поэтические строфы проскальзывают между его губ, чудесные сонеты рождаются легко, как песня у птиц. Но рот его был сух, как и его руки, как желтеющие, выцветшие манускрипты на письменном столе. Внезапно он почувствовал злость на всех их: на Элси и сыновей, которым не было дела до Брэнуэлла; на Беатрис, думающую только о себе; на Бротертона, Уайза и Шортера, присвоивших всю славу; на его врагов из Общества Бронте и из университета в Лидсе, унижавших его, а больше всего — на самого Брэнуэлла. Он представил себе, как берет лупу и вновь исследует текст, написанный непостижимым, неразборчивым почерком Брэнуэлла, но он знал, что все там осталось без изменений, что Брэнуэлл по-прежнему неуловим, насмешлив, способен довести до бешенства. Было время, вскоре после того, как рукописи впервые попали к нему, когда он верил, что Брэнуэлл сойдет со страниц, так долго скрытых от мира, — белый как бумага призрак, извлеченный из тьмы на свет божий, но с ясным голосом, преисполненный благодарности к Симингтону за свое спасение, счастливый оттого, что восстал из гроба и вышел из небытия. Но Брэнуэлл был упрям, неблагодарен, издевательски невразумителен… и ничего не отдавал взамен. «Ровным счетом ничего», — подумал Симингтон.
Хэмпстед, 15 января
Когда я проснулась сегодня утром, Пол уже ушел: его сторона постели была холодной, как и футболка, в которой он спал и оставил на кровати рядом со мной. Тяжелые бархатные шторы все еще были опущены: по-видимому, он не хотел будить меня, хотя было довольно темно, когда он проснулся. На работу он всегда уходит рано, чтобы не попасть в час пик, да и со мной поменьше общаться. Будильник ему не нужен, правда, с его стороны постели на маленьком столике стоят часы старого типа, их надо заводить, и они тикают очень тихо. Иногда я просыпаюсь среди ночи, слышу их тиканье и думаю, что, должно быть, это часы Рейчел, и они ждут ее, отмеряя время, пока она отсутствует, но собирается вернуться.
Стены спальни красные, темно-красные, я никогда не выбрала бы этот цвет: слишком уж он напоминает о кошмарной красной комнате, в которой была заперта Джейн Эйр в пору ее детства. Шторы в спальне еще темнее, чем стены, — черно-синие, как чернила. Иногда я представляю себе, как говорю Полу: «Давай перекрасим спальню, начнем все сначала…» Но всегда кажется, что сейчас неподходящее время, чтобы произнести эти слова. В последний месяц мы так много молчим, когда вместе, что мне становится ужасно неловко: начинает казаться, будто это я виновата в затянувшемся молчании — наверно, я не умею как следует поддержать разговор. И тогда Пол вновь заводит речь о Генри Джеймсе, по-видимому, чтобы как-то заполнить пустоту, но я при этом окончательно отключаюсь, хотя знаю: мне следует проявлять заинтересованность — ведь он такой умный, — я имею в виду Пола, хотя и Джеймс, конечно, гений, о чем Пол не устает мне напоминать. Хочу сказать: позвольте своему мужу читать вам бесконечные лекции о Генри Джеймсе, и вы неминуемо проникнетесь отвращением к ним обоим.
Так или иначе, в то утро я лежала в большой викторианской кровати из красного дерева и чувствовала себя покинутой, как ребенок, чьи родители исчезли, словно я сама потеряла нечто важное, промелькнувшее в моей голове и поглощенное этими кроваво-красными стенами, пропавшее в них без следа. Не знаю, что это было, — по-видимому, часть моего разочарования, сознания того, что я уже забываю об этом, как забываю саму себя.
Но, возможно, ощущение утраты из-за того, что мой муж выскользнул из дома в серый рассвет, не было подлинным: ведь если быть честной, иногда я спрашиваю себя, принадлежал ли он мне когда-нибудь по-настоящему или я позаимствовала его на время. Похожие ощущения связаны у меня и с моим отцом, но когда я пыталась поговорить об этом с Полом прошлой ночью, он был раздражен:
— Ты все время что-то выдумываешь. Не кажется ли тебе, что пора сосредоточиться на твоей диссертации?
Мы лежали тогда в постели, не касаясь друг друга, и меня поразила испытанная мною ярость, когда он заговорил, словно красный цвет стен просачивался в меня и пачкал изнутри, как краска.
— Знаешь, что я думаю? — спросила я его. — Было бы хорошо, если бы я смогла поговорить с тобой о Рейчел. А то получается, будто она — запретная тема, которая мешает нам говорить друг с другом, — стоит между нами, хоть ты никогда не упоминаешь ее имя.
Он ничего не ответил, лишь мышца на его щеке слегка дернулась, а рот сжался.
— Ну? — спросила я.
— Что — ну?
— Расскажи мне о Рейчел.
— Я не хочу говорить с тобой… о ней, — сказал он, и, когда сделал паузу на какое-то мгновение, прежде чем сказать «о ней», я поняла, что ему тяжело даже произносить ее имя в моем присутствии. — Мне кажется… это было бы… неуместно.
— В каком смысле неуместно?
— Нелояльно… Ну, не знаю. Вероломно, что ли…
— Очень странные слова ты употребляешь, — сказала я, — Что ты в действительности имеешь в виду? Ты предаешь свою бывшую жену, разговаривая о ней со мной?
— Я не это имел в виду, — сказал он, стараясь не смотреть мне в глаза и делая вид, что изучает свои ногти, хотя его рука была по сути сжата в кулак. — Просто думаю, что она не имеет никакого отношения к тому, что происходит между нами.
— Как это не имеет отношения? Она ведь жила здесь, ты спал с ней в этой постели. Она везде.
Он мельком взглянул на меня, словно был сильно удивлен взрывом моих эмоций.
— Что же мне с этим делать? О чем ты хочешь меня спросить?
Я с трудом сдерживала накопившиеся у меня вопросы: почему они с Рейчел расстались, любит ли он ее до сих пор, любил ли он ее больше, чем меня, — но теперь, когда он дал мне возможность задать их, я не знала, с чего начать, они застряли у меня в глотке.
— Когда вы переехали в этот дом? — спросила я, хотя ответ был мне известен.
— Лет десять назад, — ответил он с легким вздохом. — Как ты знаешь, это случилось после смерти моего отца. Мать к тому времени уже умерла, и отец жил здесь один довольно долго.
— Вы что-то изменили в убранстве дома? Сделали его таким, каким хотели видеть?
— Да, меняли, но медленно. В таких случаях нельзя спешить…
Он закрыл глаза и отвернулся к стене. Через минуту-другую я поняла по его дыханию, что он почти заснул. Это показалось мне удивительным: я-то спать совсем не хотела.
— Пол! — позвала я, но он не ответил.
Я изобразила на его спине пальцем свое имя, но он лишь вздохнул еще раз.
Нынешнее утро оказалось хуже всех предыдущих на этой неделе: я ощущаю их металлический вкус во рту — они безрадостные, как химикаты или вирусы, — совсем не так я себя чувствовала год назад, когда просыпалась рано утром, и руки Пола охватывали меня, и он говорил: «Привет, дорогая! — проводя по моему лицу кончиками пальцев. — Ты как лепесток!» — и целовал меня снова и снова, словно никак не мог насытиться.
Несколько минут я лежала, размышляя обо всем этом, а потом, не в силах больше оставаться в этой постели, где у меня начиналась клаустрофобия, встала, выпила наскоро приготовленную чашку чая и решила пойти прогуляться на Пустошь, чтобы освежить голову, перед тем как садиться за работу. Было уже примерно половина десятого, начинался тусклый январский день, когда постоянно не хватает света и все в дымке. На Пустоши, кроме меня, почти никого не было: только пара-тройка человек с собаками удалялись в противоположном направлении, да бродяга сидел на скамейке под моросящим дождем, потягивая пиво из банки. Я не думала о том, куда иду, просто брела, размышляя, почему так темно, хотя на деревьях нет листьев. Небо густой тенью нависало над землей, и я закончила прогулку на одной из грязных дорожек, вьющихся змеями через лесистую местность за пределами Кенвуда[17]. Это не самая моя любимая часть Пустоши: очень уж промозгло здесь в зимний дождливый день, поэтому я стараюсь ее избегать, хотя частенько плутала по этим лесам в подростковом возрасте, пребывая в мрачнейшем настроении, свойственном юности, или воображая, что нашла ту единственную, тайную, волшебную тропку, что ведет из Хэмпстеда в Хоуорт и к Грозовому перевалу. Внезапно у самых моих ног пробежала большая крыса, волоча хвост по земле, и поспешно скрылась в подлеске. А я остановилась, потому что не знала, где нахожусь, полностью потеряв ориентировку.
Я пошла быстрее, почти побежала, испугавшись зловещей крысы, но это казалось бегом по кругу: по обеим сторонам тропинки шла ограда, однако выхода наружу не было. Я прошла мимо упавшего дерева, которое, кажется, уже видела раза два этим утром, а затем услышала в отдалении звук детского голоса. Ребенок звал кого-то, а потом расплакался — слабые далекие стенания. Лес, однако, не становился реже: я шла словно по туннелю и не могла разыскать тропку, которая вывела бы меня на открытое место.
В конце концов я вышла на полянку и поняла, где нахожусь, чувствуя себя полной дурой и в то же время испытывая облегчение. Но прежде чем свернуть на дорогу, ведущую к нашему дому, остановилась на несколько мгновений у Кэннон-Холла и заглянула через щель в запертых воротах во двор перед особняком. Никаких следов жизни: ставни затворены, и кажется, что владелец закрыл дом на зиму и уехал на край света, удрал туда, где солнце и синее небо. А я чувствовала себя так, словно иду в никуда, голова была тяжелой, она нисколько не прояснилась за время прогулки, а наоборот, была как в тумане. Совсем другое состояние, чем вчера, когда меня волновала мысль, что удастся разыскать утерянные письма Дафны Симингтону и те, которые он писал ей, и обнаружить что-то новое.
В том, что остаток утра прошел плохо, виновата я сама. Вернувшись, я взяла на столике в прихожей газету, оставленную раньше, но Полом еще не прочитанную. Я спустилась в кухню, решив, что быстро просмотрю ее, пока ем тост. Однако, открыв газету, я испугалась не меньше, чем увидев крысу. Там была статья о Рейчел, в самом центре — пропустить невозможно, — с большой фотографией: оказывается, выходит новая книга ее стихов. Я перечитала статью несколько раз, зная, что мне никто не помешает, что я в доме одна. Там утверждалось, что Рейчел — самый талантливый поэт своего поколения, что она столь же умна, сколь и красива, да к тому же еще уважаемый ученый, «вдохновенный педагог для своих студентов». Британской академической науке был нанесен серьезный удар, когда Рейчел согласилась занять вакансию в американском университете.
На фотографии Рейчел выглядела замечательно, хотя лица не очень хорошо видно: она отвернулась от камеры, а лицо в тени и частично закрыто темными волосами. Она таинственная, элегантная и очень взрослая. Впрочем, как она может выглядеть иначе? Ведь Рейчел — ровесница Пола. В статье говорилось, что они чудесная пара, и все их друзья очень удивились, когда их брак распался. Никто не мог понять, в чем причина, казалось, они идеально подходили друг другу.
Итак, я впервые увидела изображение Рейчел. Странно, ведь ею полон дом. Она многократно запечатлена антикварным зеркалом в прихожей, в котором отражалось ее лицо, всякий раз когда она входила и выходила. Она и в резких цветах, выбранных ею для стен, — красная спальня, сиреневая ванная, желтая кухня, — и в желтом ван-гоговском подсолнухе — Пол тут ни при чем, я абсолютно в этом уверена. Может быть, именно поэтому я устроила себе кабинет на чердаке — он белый и кажется свободным от Рейчел, словно эта комната была не занята, когда она жила в этом доме, и мало ее интересовала.
Так или иначе, я сидела за покрытым бледной известковой краской кухонным столом — ее столом из грубо обструганной сосны, а может быть, то была лишь игра моего воображения, а на самом деле стол принадлежал когда-то родителям Пола — и рассматривала фотографию Рейчел так пристально, что очертания ее лица остались запечатленными в моем сознании, даже когда я на мгновение закрыла глаза. А когда я вновь открыла их и увидела на полке кулинарные книги Рейчел со следами стряпни — отпечатками ее пальцев (книги подпирала банка, заполненная камешками и раковинами, должно быть собранными Рейчел и Полом на морском берегу), я поняла, что должна как-то утверждать себя перед нею и собственным мужем, а единственный способ, который я могла придумать, чтобы сделать это, — разыскать переписку между Симингтоном и Дюморье и использовать ее как основу для поистине выдающейся диссертации. Я воображала, как спасу Дафну от непонимания и равнодушных критиков, которые скрыли ее подлинную ценность, как заставлю людей понять, что она была не просто популярным, а великим писателем, представила себе, как у меня берут интервью и фотографируют для той самой газеты, где написали о Рейчел, и Пол говорит, что он гордится мной. И Рейчел тоже увидит мою фотографию, будет поражена и заинтригована. Может быть, она и не сочтет меня красавицей, но захочет узнать обо мне побольше, как я о ней.
Нелепо, конечно, рассчитывать, что газеты ухватятся за незначительное научное исследование, но вопреки этому меня увлекла собственная фантазия — и вот уже моя диссертация превращается в книгу, не хуже чем у Рейчел. И заглавие приготовлено, как мне кажется, по-настоящему хорошее — «Вопросы к самой себе», как у стихотворения Эмили Бронте, вдохновившего Дюморье на ее первый роман.
И тогда я отправилась в свой кабинет, полная решимости написать еще один мейл тому библиотекарю в Лидс и продолжить тем самым поиски переписки между Симингтоном и Дюморье. Но, не успев еще подняться по лестнице, я ощутила, что веду себя глупо, как полная дура, и дело даже не в дурацких мечтах о публичном признании: я просто не была в состоянии и дальше четко мыслить, испытывая такую сумятицу чувств. Идея проследить взаимосвязь между Дюморье и Бронте казалась мне теперь столь же невыполнимой, как заставить работать механизм моего брака, столь же невероятной, как убедить Пола, что Дафна заслуживает интереса, — будто эти два обстоятельства как-то взаимно переплетены и его презрение к писаниям Дафны свидетельствует и о его чувствах ко мне.
И в этот момент, в тот самый миг, когда я физически ощутила собственное несовершенство, я споткнулась, ноги в носках заскользили по деревянным ступенькам, и, не сумев остановить свое падение, я с грохотом скатилась с лестницы, ударившись о нее головой. В течение нескольких секунд все плыло у меня перед глазами, я никак не могла обрести равновесие, хотела плакать и звать кого-то, чтобы пришел и поднял меня с пола. А лучше всего, чтобы это была моя мать, чтобы она оказалась тут и я могла прижаться лицом к ее груди, как, бывало, делала маленькой девочкой. И хотя она была мертва, память о ней казалась мне более реальной, чем Пол.
— Что я здесь делаю? — прошептала я.
Ответа, конечно, не последовало, я слышала лишь едва заметный гул дома и никак не могла взять в толк, почему оказалась в этом месте — не просто свалилась с лестницы, а вообще, как я здесь очутилась — замужем за человеком, который потерял уверенность, что я ему необходима. Звучит старомодно, не правда ли? Почему же я не взяла в свои руки инициативу в наших отношениях и не выяснила для себя: что мне нужно? Но нас обоих словно заморозили: мы не в состоянии сделать движение навстречу друг другу даже в постели ночью, но при этом притворяемся, что все в порядке. А когда он все же тянется ко мне, кажется, что им руководит желание, которому он больше не доверяет: оно влекло его какое-то время, охватив попутно и меня, но теперь он выглядит покинутым и несчастным, словно человек, которого вынесло приливом в совершенно чужое, незнакомое ему место. Но мы этого не обсуждаем, как и не говорим никогда о том, почему Рейчел его бросила.
Я встала, стараясь не делать резких движений, потому что ноги мои все еще тряслись, и пробормотала слова, которые обычно слышала от мамы, когда падала: «Не пугайся, ничего не сломано». Сделала несколько шагов по прихожей, чтобы проверить, не растянута ли лодыжка, и, убедившись, что все в порядке, взглянула на себя в зеркало. Секунду-другую мне чудилось, что я вижу во сне какую-то девушку и не знаю, я это или нет, словно наблюдаю за собой со стороны, как чужая. Во всяком случае, бесспорно, то было мое отражение, пусть и несколько бледное. Я почувствовала облегчение, потому что начинала сомневаться: не привиделось ли мне все это, может быть, я только вообразила себе, что нахожусь здесь, в этом доме, и если взгляну в зеркало — принадлежащее Рейчел зеркало из дымчатого венецианского стекла, — там никого не окажется. Я протянула руку и коснулась стакана, постучав по его отражению в зеркале кончиками пальцев, поскольку не хотела, чтобы мне снова лезли в голову мысли, будто я лишилась телесной оболочки и превратилась в призрака, невнятно шепчущего, забывшего, что это такое — быть живым, а может быть, он никогда и не был живым, этот призрак утраченных людских надежд и желаний.
Мысль эта показалась мне ужасной — сентиментальной и невротической, и все же она пришла мне в голову, и я впустила ее в дом, где она может спрятаться или получить дальнейшее развитие. Я отвернулась от зеркала и сделала несколько глубоких вдохов, как бывало когда-то в школе перед стартом в забеге. Всегда хорошо бегала, не лучше всех, но была весьма приличным спринтером и теперь понимала, что нужно успокоиться, перестать паниковать.
Думаю, именно тогда я начала осознавать, что слишком обособилась здесь, чересчур часто стала разговаривать сама с собой, отъединилась от всего мира и потеряла связь с реальностью. Не то чтобы меня всегда окружали толпы друзей, но я вовсе не обреченное на одиночество создание. Я училась в частной школе для девочек в Хэмпстеде, всего в какой-то миле отсюда вниз по холму в сторону Швейцарского домика[18]. Большинство других девочек жили совсем не так, как я. Даже если их родители находились в разводе (что случалось весьма нередко), они все же оставались частью больших разветвленных семей с родными и двоюродными братьями и сестрами, дядюшками и тетушками, мачехами и отчимами. В их домах было полно народу, чего никогда не могло быть в квартире моей матери — единственного ребенка в семье, как и мой отец, а все мои бабушки и дедушки умерли еще до моего рождения. У меня была одна двоюродная бабушка, умершая, когда мне исполнилось десять лет; она жила в Челси вместе с запертой в клетке канарейкой. Других родственников, кроме нее, как бы неправдоподобно это ни звучало, в моей жизни не было. Когда я родилась, моей матери было уже слегка за сорок, а отцу на пятнадцать лет больше. Я оказалась для своих родителей настоящим сюрпризом, ребенком нежно любимым, но тем не менее непредвиденным. «Я уже почти потеряла надежду, — рассказывала мне мать, — и тут случилось чудо: появилась ты, моя дочь».
Если ее и удивляло, почему я так редко привожу домой друзей, она никогда об этом не спрашивала. Мама была очень тактична, не выведывала моих секретов, в результате и я приучилась не задавать ей лишних вопросов. Мы жили с ней счастливо, придерживаясь спокойной рутины, заведенного порядка, в подробности которого я предпочитала не посвящать своих друзей, пока не достигла подросткового возраста. Я не стыдилась ни своей матери, ни квартиры, в которой мы жили, но она так отличалась от других матерей: была старше их, не столь модно одета. То же можно было сказать и о квартире: мебель не менялась с тех пор, как я появилась на свет, стены закрыты книжными полками, а портативный телевизор в углу был намного меньше тех, что стояли в гостиных других девочек. Мои друзья принимали как должное, что мне нравится бывать у них в пятницу и субботу вечером, смотреть телевизор, растянувшись на диване, есть доставленную на дом пиццу, хотя в течение недели я была счастлива проводить время с мамой: мы читали, играли в слова или слушали «Лучников»[19] (любимое произведение мамы, я притворялась, что оно кажется мне скучным, но она-то знала, что я получаю от него не меньшее удовольствие, чем она сама).
В школе у меня было несколько подруг, ни одна из них не пыталась корчить из себя первую даму, эдакую блондинку с длинными волосами и издевательским смехом, мы не любили себя выпячивать и, хотя следили за повседневным театром подростковых драм, не участвовали в нем. Нас нельзя было назвать законченными зубрилами — мы слушали поп-музыку, читали журналы, но что-то все же делало нас невидимыми для мальчиков. «Не расстраивайся, — сказала мне одна из подруг матери. — Когда станешь старше, мужчины начнут замечать тебя и поймут, что ты красива, да ты и сама это поймешь». Тогда это казалось невероятным, но меня, по крайней мере, утешало сознание, что я хорошо сдала экзамены и в этом, возможно, мое спасение.