12096.fb2
Несколько дней назад, часу в десятом вечера, явился ко мне вдруг Андрей Владимирович, давнишний мой приятель и в некотором роде сосед, — из окон нашей квартиры на третьем этаже, если смотреть в сторону парка, принадлежавшего некогда грузинским царевичам, хорошо виден в просветах между редкими липами провинциальный зеленый забор, за которым и стоит среди яблонь и вишен рубленый дом Андрея Владимировича…
Пожалуй, только в современной Москве, окраины которой так быстро застраиваются многоэтажными домами, можно встретить в близком соседстве великолепную перспективу асфальтированных кварталов и проступившую из-под грязного снега смятую травку на обочине булыжной мостовой, уходящие в небо светлые плоскости стен и тяжеловатый узор пряничных уездных наличников, жесткую геометрию кранов и вялый утренний дым из трубы, запутавшийся в мокрых ветвях голого сада. Весной в этом саду пахнет отсыревшим, слежавшимся листом, посреди лета в высокую и горячую траву дождем падают крепкие, незрелые яблоки, а зимними вечерами на снегу между деревьями лежат розовые, фиолетовые и зеленые отсветы неоновых реклам, сияющих на высоких фасадах и крышах окрестных домов.
Когда я бываю у Андрея Владимировича, в этом саду, в темноватых комнатах; просторного дома с их коричневыми бревенчатыми стенами и ослепительно белыми окнами, на которых топорщатся крахмальные занавески, мне всегда чудится, будто я уехал из Москвы в командировку. Такие дома, где избяная простота сочетается с предметами культурного обихода, остались только в небольших старых городах серединной России.
Некрашеные полы здесь по деревенскому обыкновению моют с дресвой. Холщовое вышитое полотенце с домодельным кружевом висит на деревянном тычке. Над письменным столом укреплен большой старомодный барометр с упраздненным теперь определением «Великая сушьж. В застекленных шкафах, кроме русских классиков, множество толстых книг по мелиорации, почвоведению, общему земледелию…
Во всем этом, и в старых фотографиях на стенах, где изображены все больше девушки в маленьких круглых касторовых шапочках и молодые люди в мундирах Корпуса военных топографов и Межевого института, — во всем этом есть что-то от девятнадцатого века, разночинное, земское.
Да и само дело, которым занят Андрей Владимирович, — осушение минеральных и болотных земель, — при всем том, что оно отвечает насущнейшим нуждам нашего сельского хозяйства и, как говорится, не отстает от века, в сравнении с другими современными науками, скажем с той же атомной физикой или кибернетикой, может показаться несколько устаревшим, старомодным, более характерным для того же прошлого столетия.
Профессия ли моего приятеля, вынуждавшая его всю жизнь скитаться по деревням, вставать и ложиться с петухами, или же обычай, установленный еще дедами, сельскими причетниками, послужил тому причиной, но Только и сейчас, в центре нового столичного района, где часов до двух ночи горят фонари, рокочут автомобили, троллейбусы высекают из проводов шипящие искры, Андрей Владимирович держится крестьянского обыкновения чуть ли не засветло укладываться спать. Только чрезвычайные обстоятельства могут побудить его нарушить это правило.
И я не удивился, когда Андрей Владимирович объявил, что зашел на минуту, по весьма неприятному поводу — сегодня с последней почтой он получил из Райгорода известие о тяжелой болезни Натальи Кузьминичны.
Была еще одна причина поехать в Райгород — недавние решения о реорганизации машинно-тракторных станций. Хотелось побывать в деревне в те дни, когда туда как бы снова, уже в ином качестве, пришел трактор.
Около тридцати лет тому назад в нашем языке родилось новое слово, так называемая буквенная аббревиатура — МТС. Это слово вошло в разговорную речь, стало обиходным, подверглось той, я бы сказал, обработке, какую проходят многие слова в мастерской народа-языкотворца. Народ как бы обминал его, приноравливал к повседневным своим нуждам, и вот оно стало тем самым «мэтэсэ», которое легко, без запинки, произносит сегодня любая малограмотная деревенская старуха.
Конечно, прошло еще мало времени, едва ли дело продвинулось дальше некоторых организационных мер, однако было заманчиво посмотреть, какими событиями отмечены первые шаги уже не эмтээсовского, а колхозного трактора. С тех давних дней, когда он впервые появился на советской земле, и по сию пору трактор воспринимается нами не только как «автомашина для буксировки прицепных повозок или для тяги сельскохозяйственных и других орудий», как говорится о нем в словарях. Он как бы символ смычки города и деревни, союза рабочих и крестьян. С нашим трактором связаны все сколько-нибудь значительные события в истории советского крестьянства. Теперь, становясь общественной крестьянской собственностью, трактор снова внесет какие-то новые черты в деревенскую жизнь.
Все это и побудило нас как можно скорее собраться в дорогу.
Мы едем в Райгород…
Я уже и не помню, сколько раз ехал этой дорогой, и не могу сказать, в какое время года она лучше: весной ли, осенью, зимой или летом! Да и весна ведь не во все свои дни одинакова, и лето, и зима, и осень.
Бывало, темный асфальт поблескивает после ночного дождя, чуть желтеет сырой песок на обочинах, внизу, по обеим сторонам дороги, жесткие, с налетом ржавчины болотные травы стоят в воде, повсюду торчат трухлявые, заросшие мхом пни, косматые ели остроконечными вершинами врезаются в серое дымчатое небо. Потом вдруг заболоченный ельник отойдет от дороги, выбравшейся на косогор, откроются черные распаханные поля, зеленые озими, за которыми виднеется начавший облетать сквозной ольшаник в дальнем овраге. Еще выше поднимется дорога, серый влажный воздух начнет как бы светиться от светло-желтой листвы берез, вставших по сторонам, от пожелтевшей уже лещины, красного осинника. Но вот дорога снова пошла под гору, через речную долину со стогами сена, с узколистыми ракитами над темной водой. И снова сырой ельник, откуда тянет грибной прелью и хвойным настоем, вплотную подступил к дороге.
Но бывает осенью и такой день, когда первый морозец высушит асфальт, пожухшие болотные травы чуть искрятся от мелкого инея, как бы темным стеклом накрыта стоячая вода и в облетевших серых лесах под белесым небом только ель да сосна выделяются своим зеленым цветом.
И летом дорога выглядит по-разному.
В знойные дни накатанная до блеска полоса асфальта, идущая в гору, сливается впереди с излучающим свет небом. Пока едешь лесом, застоявшийся воздух пахнет горячим смолистым деревом, а вырвешься на открытое место, откуда видны скошенные луга в низинах и ржаные поля по склонам холмов, ветер донесет слабый запах вянущих злаков и трав.
В ненастье же, когда из-под колес автомобиля летят брызги и стремительное движение его по мокрой дороге рождает быстрый шипящий звук, блестят лужи в колеях черного лесного проселка, чуть краснеют сухие иглы, которыми плотно выстлана земля под широкими нижними ветвями старых елей, оцепеневшее стадо мокнет на лугу возле речки, как бы в дыму стоит открытая дождю деревенька на дальнем косогоре.
Разной бывает дорога и зимой — в метель, в солнечный и слепящий морозный день, в глухой темный денек, когда на асфальте пылит поземка.
Особенно же не похожи друг на друга весенние дни.
Я припоминаю холодный и пасмурный майский день. Почти до самого Райгорода все здесь было белым от цветущей черемухи, она всегда цветет в холода. Каждая встречная машина была украшена охапкой веток с поникшими белыми кистями; осыпавшиеся круглые лепестки перемещались по сухому асфальту как снежная крупа поздней осенью.
Припоминается еще и конец апреля — теплый, солнечный полдень. Над голыми коричневыми полями курился пар. Зеленели озими. В просторных, неодетых лесах было светло от цветущей ивы. Листья на иве, на осине и орешнике еще не распустились, и все они были густо увешаны пушистыми сережками.
Сейчас тоже апрель, в самом начале.
Под Москвой и вокруг небольших промышленных городов где к весне снег чернеет от копоти и поэтому быстро тает, поля уже обнажились, только в оврагах, канавах и кое-где в редком сосняке лежит он смерзшейся жесткой коркой. В голубом солнечном небе, похожий на длинное перистое облако, белеет след реактивного самолета. Нарядные, красные с белым каменным узором старинные церкви, светлые желтые дома новых заводских поселков и цветные автомобили на дороге выглядят удивительно яркими в сравнении с бурой землей и серыми деревенскими избами. Но не эти избы, не поля, не церкви и ободранные сосны определяют здесь характер ландшафта — полосатые, черные с белым столбы отсчитали уже не один десяток километров, а взгляд все еще не может освоиться в великом множестве подробностей современного индустриального пейзажа, свести их к общему плану.
Бетонные виадуки пересекают наискосок железнодорожные пути. Плесневеют отравленные промышленными отходами болотца. Прутья молодых деревьев торчат вдоль высоких новых домов посреди поля. Шагают плечистые решетчатые мачты высоковольтных линий с чуть провисшими проводами. Повсюду ВИД' ны заводские трубы, краны, как бы плавящиеся на солнце стекла цеховых крыш, эстакады, какие-то усеченные дымящиеся башни…
Все это, конечно, уже не городское, столичное, но еще и не сельское, районное. Здесь еще не чувствуешь себя путешественником, так велика, я бы сказал, сила московского притяжения. Нужно проехать примерно километров сто от Москвы, и оттуда начнется наша дорога на Райгород.
Меж тем Андрей Владимирович рассказывает, как десять лет тому назад познакомился с Натальей Кузьминичной. Он поступил тогда работать на опорный мелиоративный пункт в Ужболе, ему понравился дом Натальи Кузьминичны, и он попросил, чтобы она сдала ему в наем горницу. Поколебавшись, Наталья Кузьминична согласилась, однако вечером, когда он привез из Райгорода свои вещи, она встретила его холодно, отчужденно, даже на порог не пустила, сказав, что никакие ей жильцы не нужны.
«Куда же я теперь пойду… на ночь глядя?» — проговорил Андрей Владимирович. «А куда хошь, — сказала Наталья Кузьминична, — мне-то что».
С Андреем Владимировичем я знаком вот уже скоро шесть лет. Эту историю я слышал много раз, причем рассказывается она всегда при Наталье Кузьминичне. Наша приятельница обычно смущается и краснеет. «Полно тебе уж, — говорит она и чем-то напоминает застенчивую девушку, хотя ей без малого пятьдесят, — нешто я знала…» Вообще-то она человек решительный, прямой, простодушно-грубоватый, и эта милая робость, эта чуть жеманная стыдливость не столько черта характера, сколько предписанная деревенским этикетом манера поведения.
В этом последнем я убедился, наблюдая Наталью Кузьминичну в ее деловых отношениях с незнакомыми людьми, — тут уж она робеть не станет. И на городском рынке, куда она привезет молоко и ягоды, и в магазине, выбирая какой-нибудь бидон или мануфактуру, и в чужом лесном селе, где она торгует сено или дрова, Наталья Кузьминична держится просто, деловито, если надо — с несколько бесцеремонной прямотой. Впрочем, ее живой, быстрый ум и врожденное чувство собственного достоинства позволяют ей и в тех случаях, когда хороший тон требует стыдливой робости, деликатно определить черту, за которой застенчивость становится тягостной, смешной.
Красная от смущения, потупившись, не решаясь отойти от дверного косяка, стоит она, бывало, в доме Грачевых, наших общих райгородских знакомых, и отвечает на вопросы кого-либо из остановившихся здесь приезжих. Постепенно речь ее приобретает все большую свободу, естественность, остроту. Если разговор вдруг зайдет об охоте, — как там у них под Ужболом, есть ли «места»? — Наталья Кузьминична заметит со сдержанной усмешкой, что какие бы места ни были, все равно, говорят, хороший охотник в год простреляет корову, а плохой так и три. Или же, освоившись, однако все еще отказываясь оставить кухню и сесть за стол, к чаю, она сама начнет спрашивать, какие, мол, в Москве новости, и тут же скажет, что хороша, конечно, Москва, а только против Ужбола больно шумна. Ее интересуют самые неожиданные вещи, иной раз весьма далекие от повседневного деревенского обихода, — к примеру, откуда известно, что земля вертится. «Не знаю, — рассуждает она, и по ее поблескивающим, веселым глазам не поймешь, всерьез это или в шутку, — может, ночью и летаю в Песошню, а только утром, как легла с вечера в Ужболе на печи, так и проснулась». А потом, развязав шаль и опустив ее на плечи, простоволосая, прихлебывая чай, она с увлечением рассказывает всякие деревенские случаи, удивляя внезапностью характеристик. «Как Наполеон!» — сказала она однажды о пьяном до помрачения разума мужике, который, соскочив с лошади, стремительной поступью двинулся к клубу, грозясь поджечь его.
С Натальей Кузьминичной мы стали друзьями уже во вторую нашу встречу, около шести лет назад, — первый раз я увидал ее незадолго до этого, когда приехал к Андрею Владимировичу в Ужбол, но тогда мы и словом не обменялись. За такими же разговорами подружилась она в том же доме Грачевых и с Сергеем Сергеевичем, архитектором, реставрирующим здешний кремль. На первых порах он снимал у Грачевых комнату, и Наталья Кузьминична, помню, говорила мне с несколько деланным удивлением и не без гордости, что никак не поймет, почему это Михаил Васильевич и Дарья Васильевна считают своего постояльца человеком замкнутым, молчаливым, — с ней, например, он обо всем разговаривает.
«Эх, Наталья, Наталья!» — прерывает мои размышления Андрей Владимирович.
Не трудно догадаться, что этим он хочет сказать то, о чем говорить мы избегаем. Неужто операция, которую на этих днях должны сделать Наталье Кузьминичне, подтвердит грозное предположение врачей?
А впереди нас меж тем совсем другая легла дорога. Она то поднимается вверх, то опускается вниз, и вершины холмов, через которые она идет, режут ее на прямые серые полосы из которых каждая последующая чуть уже предыдущей. Дух захватывает от этой прямолинейной, брошенной далеко вперед, в самое небо, твердой ленты асфальта.
«По стрелябии отмерена!» — с восхищением говорит о дороге Андрей Владимирович, и то, что он, старый инженер, на крестьянский лад произнес слово «астролябия», то, что он вообще назвал этот замененный теперь теодолитом геодезический инструмент, опять-таки для него очень характерно. Много больше тридцати лет работает он на разного рода земляных работах, и в некоторых его словечках, во всей повадке угадывается иной раз старинного закала русский землекоп, грабарь, с которым он разбивал канавы на болотах, то и дело хлопая налившихся кровью комаров, хлебал отдающую дымом похлебку возле вечернего костра, заваливался спать в свежее сено. Он мне однажды рассказывал, как в молодости, когда еще был бедным студентом, подрядился работать десятником на осушке болот и купил себе лапти, в которых, если нет сапог, удобно шагать по болоту, — лапти ведь воды не держат! — и как его рабочие, сами работавшие в лаптях, решили купить ему в складчину сапоги, чтобы не ронял он достоинства артели.
Восклицание Андрея Владимировича заставляет подумать еще и о том, как ловко и удобно приспособит иногда не шибко грамотный человрк иностранное слово, будто инструмент по руке выбрал. «Стрелябия!» — да ведь тут чудится стрела, с полетом которой можно сравнить прямизну дороги.
В лесу по обеим сторонам шоссе, между деревьями и синими тенями от них, ослепительно сияет снег. Если выйти из машины, можно увидеть, что в ельнике, как мелкая травка на ситце, печатным узором лежат на твердом снегу зеленые иглы, а в ольшанике, тоже наподобие ситца, снег украшен черными, сухими прошлогодними шишечками. От снега тянет холодком, а солнце пригревает уже по-весеннему, и в воздухе стоит совсем весенний запах сырой, теплой хвои, влажных, нагретых солнцем веток березы, ивы, осины, ольхи. Почки на деревьях еще крепкие, твердые, через месяц, не раньше, выбросят они пахучие листья. Это пахнет кожица на почках, тонкая кожура веток. Благодаря яркому свету, должно быть, начинает казаться, что деревья окутаны желтоватой, отливающей зеленым дымкой.
Зеленью отливает и жесткая, смятая прошлогодняя трава в проталинах на склонах бугров, над которыми, уходя далеко в поля, серебряным глазетом сверкает наст, но и здесь все дело в жарком свете утреннего солнца первых дней апреля. Оно как бы растопило плотную голубизну неба, ставшего вдруг прозрачным, излучающим сияние, и все на земле отражает его свет.
Лес давно уже отошел от дороги за выпуклое белое поле, тянется там коричневой с желтинкой извилистой полосой, а за лесом еще одно выпуклое поле, и за ним еще полоса леса — зубчатая, почти синяя…
Перед иными селами на середину дороги выходят церкви. Едешь, еДешь прямо на церковь, и вдруг она отступит в сторону — дорога обойдет ее.
На сером полотне далеко открытого вперед шоссе отчетливо рисуются светлые автоцистерны, — они везут в столицу молоко вечернего удоя. Большие, чуть ли не целиком из стекла, красные или синие автобусы дальних маршрутов катят под уклон либо медленно взбираются на гору. Изредка проносится обтянутый выцветшим брезентом почти квадратный ГАЗ-69.
При встречах автомобили со свистом рвут воздух.
Снова вдоль дороги встал лес, и на белой полянке в этом зеленом еловом лесу оранжевой выглядит кирпичная древняя часовня. Ровно четыреста один год тому назад, возвращаясь с мужем в Москву с освящения храма в одном здешнем монастыре, на этом самом месте царица родила наследника гневливейше-му из русских царей. Должно быть ради необычности обстановки, в какой рожала царица, поставлен был этот памятник — сам по себе царевич такой чести не заслужил, так как был слабоумен.
Все дальше, дальше уводит дорога. Мелкий гравий, которым посыпан асфальт, бьется об днище автомобиля. Первая в этом году пыль завивается, надо полагать, дымкой позади нас, как вон у той бегущей впереди машины.
Просторная всхолмленная земля лежит вокруг — с перелесками в оврагах и на буграх, с пустыми косогорами, с красными прутьями тальника, торчащими возле речки, на льду которой уже стоит вода, с высоким жердистым осинником, с замшелым ельником в низинке и бором на суходоле.
Позади остался Павловск, светлая березовая роща на выезде…
Городок этот, в сущности, часть Райгорода, до которого отсюда всего двадцать километров. И народ здешний, хотя и принадлежит к другому району, тот же райгородец. На городской площади между двухэтажными, неопределенной архитектуры каменными домами с пестреющими на них вывесками тех же самых учреждений, что и в соседнем Райгороде, потолкавшись среди людей, мы с Андреем Владимировичем услышали хорошо нам знакомый характерный выговор. Я тут же вспомнил присловье, которым в старину дразнили райгородца: «У нас-ти в Райгороди чесноку-ти, луку-ти, а навоз все конёвий!» Не в говоре, конечно, суть, однако и он наводит на мысль, что районам этим хорошо бы вернуться к естественной, исторически сложившейся общности. Кстати, и в старое врем^ в Павловске учрежден был однажды административный центр, однако мера эта себя не оправдала и городок благополучно перевели в за-штат.