12110.fb2
Два-три века назад (а когда обращаешься к седой старине, большое ли значение имеют какие-то сто лет?) жизнь в дебреценской семинарии была такой же шумной, что и нынче. Ведь образ жизни студентов не меняется, да и сами они тоже. Недаром же один добрый человек из Хайдусобосло, приехав со своей матушкой в Дебрецен, где он уже побывал однажды, лет пятнадцать назад, воскликнул: "Посмотри-ка, мать, эти школяры с тех пор ни чуточки не выросли".
Ну конечно, не выросли; они вечно такие же, всегда одинаковые, хотя каждый раз - иные, новые. И профессора тогдашние тоже мало чем отличались от нынешних, только шляпы у тех были треугольные да платье другого покроя (знаменитый профессор Хатвани[1] появился в семинарии позднее).
Да и квартирные хозяева были такими же дородными и добродушными, что и нынче. Хотя лучшими тогда считались пансионы не Яноша Надя и госпожи Кишпетер, как нынче, а дядюшки Буйдошо и тетушки Добош.
Тетушка Добош проживала в приземистом одноэтажном доме на улице Чапо, неподалеку от славного учебного заведения. В выходившей на улицу части здания помещалась мясная лавка под живописной вывеской, изображавшей распотрошенную свинью, кроваво-красные внутренности которой уже издали бросались в глаза прохожим (вывеска эта принадлежала, между прочим, кисти одного семинариста, который позднее уехал в чужие страны и там сделался знаменитым художником). Окна хозяйских покоев выходили во двор, а дальше шли комнаты студентов-квартирантов. Это были каморки, до отказа заставленные койками, на каждой из которых по двое спали семинаристы-первачишки, - считалось, что вдвоем они еще кое-как могут сойти за одного "философа" или "поэта"[2]. Ибо отдельная койка у тетушки Добош, как и обращение "domine"[3] у профессоров, полагалась начиная с "риториков"[4].
"Муж Добошихи", - а именно так называли его милость (и, как вы сами вскоре убедитесь, к тому имелись все основания), - был по профессии мясником. Смыслил он, правда, в этом ремесле немного, но поскольку от отца своего, тоже содержавшего пансион для студентов, он унаследовал уже известную нам намалеванную свинью, то пришлось и ему в интересах сохранения "фирмы" стать мясником, хотя в Дебрецене и тогда уже было так же много мясников, как нынче в Вене - докторов.
Впрочем, это его занятие было хорошо хотя бы потому, что единственная радость тетушки Добош состояла в откармливании до жиру - все равно, какое бы живое существо ни попало к ней в руки, - будь то поросенок или школяр.
Она держала постоянно по сорок - пятьдесят свиней и по десятку платных квартирантов-студентов. А сверх этих десяти еще двух (по ее самоличному выбору) - бесплатно.
"Платные" вносили по восьми пенгё ежемесячно и получали от хозяйки буквально все необходимое, включая материнские советы и тумаки.
В городе много судачили о пансионе тетушки Добош, и часто-часто можно было услышать: "Добошиха-то с ума спятила, сама же за школяров и доплачивает!"
А иные, в особенности злой сосед Иштван Перец, даже в глаза ей говаривали:
- Эх, кума, кума! Непорядок это! Вы бы давали школярам мяса поменьше, а тумаков побольше! Куда лучше пошло бы дело!
Но, к счастью, господин Перец не имел большого влияния на тетушку Добош, и студенты по-прежнему получали обильные завтраки, а одновременно и укоры. Потому что сердце-то у хозяюшки было доброе, зато языком она перемывала косточки всякому, кто только ей на глаза попадался. Люди, мало знавшие Добошиху, могли бы подумать: не человек, а дракон.
С самого раннего утра начинался в доме Добошихи страшный тарарам: первым делом доставалось ее мужу, с которым хозяйка обращалась на редкость плохо, часто била его и не раз вышвыривала за дверь. Один раз от сильного толчка хозяин даже упал у порога, но, привыкнув сносить все унижения, поднялся, с удивительнейшим спокойствием, отряхнул с платья пыль и укрылся в лавке, недовольно ворча себе под нос:
- Ну погоди ж ты, баба! В конце концов я или ты - дому голова?! Счастье твое, что ты сейчас сюда не выскочила, я бы тебе показал!..
Старый Добош поступил в данном случае подобно Сципиону, который, рассказывают, едва вступил на африканский берег, так споткнулся и упал, однако не растерялся и гордо воскликнул: - Земля Африки, я крепко держу тебя в своих руках!
Покончив с мужем, хозяйка принималась за слуг: била их или по крайней мере доводила до слез. Затем она сердито, пинком отворяла двери студенческих каморок и оглушительно орала:
- Детки! Хватит дрыхнуть!
Сердце у тетушки Добош было доброе, но она ни за что не хотела отступаться от своих правил. Ныне хозяйки пансионов в Дебрецене ту же самую мысль выражают иначе: "Пожалуйте, мол, к завтраку!" Вежливое-то слово с тех пор подешевело, зато мясо - вздорожало.
Но если первая половина дня тетушки Добош проходила в том, что она норовила всех огорчить, то во вторую половину она старалась всех утешить. Так у нее и набиралось дел на целый день, - словом, скучать было некогда. Сытным куском унимала она слезы служанок, школяров ласково трепала по голове, а тех из них, кто хорошо себя вел, даже называла ласкательными именами. У семинаристов послабее она спрашивала уроки, ибо знала латынь не хуже иного профессора, а тех, кому учение давалось с трудом, умела утешить добрым словом: "Не кручинься, сынок. Ведь у меня и старший твой братец квартировал. Такой же балбес, как ты, был, а вишь, королевским судьей теперь стал в Трансильвании".
Впрочем, незачем мне описывать всех постояльцев тетушки Добош - да и много ли интересного можно порассказать о барчуках, платных квартирантах? Ну что у них за жизнь?! В большинстве своем это были сынки богатых, влиятельных господ (ведь попасть тогда на квартиру к тетушке Добош было куда труднее, чем ныне референтом к министру), - значит, со временем и они станут богатыми, влиятельными господами, и по крайней мере сами они будут считать, что в их судьбе нет ничего необычного!
Поэтому расскажу-ка я вам лучше об участи двух бесплатных нахлебников тетушки Добош.
Кстати, вы ведь даже не знаете, кто они, а именно об этом-то мне и следовало рассказать вам в первую голову.
Было у тетушки когда-то двое сыновей: одного из них звали Пиштой, а другого - младшенького - Лаци. Только полюбились они боженьке, и взял он их обоих - одного за другим - к себе на небо. А ведь тетушка Добош и сама сильно любила своих сыновей, и, как стали второго сынка в гробу со двора выносить, слегла добрая женщина, и, не окажись поблизости фельдшера, ученого господина Габора Шопрониуса, отправилась бы и она следом за своими бедными детками.
Но и оправившись от болезни, тетушка Добош очень горевала по сыновьям. Взглянет, бывало, на великое множество чужих ей школяров-постояльцев, покатятся из пепельно-серых очей ее слезы.
"Боже, боже, нет среди них моих-то собственных!"
И сколько народу ни жило в тетушкином доме, все равно он казался ей пустынным; хотя к прежним семерым она с тех пор еще новых троих семинаристов взяла в квартиранты, - двор был тихий, будто вымерший, и от этой невыносимой тишины сердце тетушки Добош сжималось: всегда и везде недоставало ей тех двух.
Ах, как хороша была пора, когда на дворе звучали имена Пишты да Лаци!
И вот однажды пришла хозяюшке в голову добрая мысль: отчего бы ей не пустить на квартиру двух школяров победнее и не брать с них ничего за пансион. А там капельку воображения - и станут они нам казаться как бы собственными сыновьями. "Ведь вся беда в плате! - говорила она мужу. - Деньги портят дело". По крайней мере иллюзию деньги разрушали.
В те времена жил в Нирском крае[5] один богатый и всесильный барин по фамилии Кручаи. Он широко пользовался правом казнить своей властью крепостных и, будучи человеком бессердечным, жестоким, однажды собственной жене велел отрубить голову.
У этого Кручаи и покупала свиней тетушка Добош, поскольку в обширных лесах его, протянувшихся по Унгу и Берегу, кормились желудями тысячные стада свиней.
Однажды, когда тетушка Добош приехала по своим делам к Кручаи, по его приказу так жестоко избили палками одного крепостного, что бедняга на другой же день скончался от побоев.
Подобные случаи не были в диковинку в те жестокие времена! И не потому, что губернские власти глаза на них закрывали, а потому, что они их и открывать-то не осмеливались. Газеты тоже не трубили о таких вещах на весь мир по той простой причине, что тогда и газет-то еще не существовало. Да и какой был бы смысл расследовать подобного рода действия? Ведь, слава богу, крестьяне в Венгрии сами по себе родятся так же, как, например, орешник. И все шло как по маслу - крестьянин сек ореховые прутья, а те - секли крестьянина!
Упоминания достоин сей случай только лишь потому, что у запоротого насмерть крепостного Яноша Вереша было двое подростков-сыновей, которые сначала горько плакали по покойному тятеньке, а после похорон упросили гайдуков пропустить их в замок, к барину.
Тетушка Добош сидела как раз у Кручаи и торговалась с ним насчет свиней, когда пришел барский гусар с докладом, что двое мальчишек-крепостных, этак лет по двенадцати-тринадцати, настоятельно просят допустить их к его барской милости.
- Чего этим соплякам надо? Не рождество сейчас. Христа славить еще рано! Ну да ладно, впусти их...
В комнату вошли два рыжеволосых парнишки: у одного из них, что постарше, глаза были красные, наплаканные, а у меньшого - спокойные, ясные и, как небо, - голубые.
- Кто такие будете, маленькие человечки?
- Мы - Вереши! - ответил старший из мальчиков.
- Это я и по волосам вашим[6] вижу. Ну, так чего вам?
Тут меньшой Вереш подошел совсем близко к Кручаи, человеку грубому и наружности страшной, и говорит:
- А пришли мы к тебе, барин, потому, что ты приказал до смерти засечь батюшку нашего.
- Ну и? - небрежно, с усмешкой, бросил Кручаи. - Вы что же, хотите, чтобы я его теперь из мертвых воскресил?
Тут уже старший мальчик в ответ:
- Нет, мы пришли сказать тебе: берегись! Ой, берегись, барин! - И, подняв руку, он указательным пальцем погрозил "королю Нирского края".
Голос ребенка звучал зловеще, словно колокольчик служки на похоронах, а тень пальца, которым он грозил помещику, упав на стену, очень уж напоминала лезвие сапожного ножа.
И беспощадный Кручаи, не ведавший страха и перед губернскими властями, не раз смотревший смерти в глаза (порой и сам ее призывавший) и даже с палатином[7] сколько раз ссорившийся - этот самый могучий Кручаи содрогнулся, завидев грозящий пальчик ребенка.
- Ах вы висельники! Пащенки проклятые! - закричал он, передернув испуганно плечами. - Так вы еще грозить мне осмеливаетесь? Скажи на милость! Вы полюбуйтесь только, госпожа Добош, какова поросль-то у нашего крестьянства! Эй, Матяш! - крикнул он гусару, - сейчас же вышвырни этих головастиков отсюда. Выгнать их из деревни!.. С земли моей прогнать! Чтобы и духу их племени не осталось!.. А теперь, сударыня, назовите вашу окончательную цену, которую вы за моих боровков дать собираетесь. А то больно уж я разволновался!
Тетушка Добош и сама была тронута виденным, нее даже слезы на глаза навернулись. Так что, не торгуясь, она уплатила запрошенную могущественным помещиком цену и в тот же день отправилась домой с дебреценским возницей Даниелем Буйдошо, который знал буквально все о каждом замке, о каждом именье или хуторе начиная от самой Ниредьхазы: знал, кому что принадлежит, каков хозяин и что у него за жена, сколько в доме детей и какая кому доля родительского наследства достанется в будущем.
Но, как ни тешил извозчик тетушку Добош своими рассказами, у доброй женщины всю дорогу не выходили из головы два крестьянских мальчика. Что-то с ними будет? Выгнали их безжалостно, по миру пустили! Бредут они теперь где-нибудь по дороге и плачут. Кто-то приютит их на ночь?!