12153.fb2
Песах — праздник чудес: чудо десяти казней египетских, чудо с ангелом смерти, миновавшим дома евреев, чудо освобождения от рабства и раздавшихся вод морских. Праздник начинается, как всякий еврейский праздник, после захода солнца.
Я могла понять желание солнца закатиться в этот день как можно скорее. Но тот факт, что оно решилось появиться в небе в предпасхальное утро, казался мне большим чудом, чем все чудеса Господни, вместе взятые. Кому удалось задурить ему голову и где оно набралось мужества, чтобы взойти в этот день над Еврейским кварталом Антверпена?
С первым проблеском дня в еврейских домах началась охота за малейшими следами квасного, за солодом, дрожжами и хлебными крошками. Окна распахнулись. Звонкие голоса женщин нарушили тишину. Все они заняты были повторением одних и тех же слов: вставай, шевелись, беги.
Чуть позже на улицу высыпали сонные мужчины и дети, и настала очередь кроватей: постели были тщательно вытряхнуты, чтобы нигде не осталось крошек. Хозяйки состоятельных домов давно получили свои покрывала из чистки, а там, где жил народ победнее, их выбивали на открытом воздухе. Матери и дочери, тетушки и соседки, встав парами, брались за покрывало с двух сторон и яростно встряхивали, выбивая самые упрямые крошки. Движения их напоминали жесты дирижера, ведущего оркестр к заключительному аккорду. Улица полна была разноцветных полотнищ, вздымавшихся и опадавших в руках женщин, словно волны Красного моря.
Мужчины, которые не могли найти убежища в синагоге, завершали текущие дела. Дети собирались в узких переулках меж домами и у больших праздничных костров для ритуального сжигания дрожжей. Они кидали в огонь остатки хлеба, который всем дали после завтрака, картонные коробки, старые газеты, а иногда и мебель, выброшенную в угаре уборки. Малыши плясали вокруг костров, взявшись за руки.
Перед домом Калманов, на безопасном расстоянии от двери и вечно ворчащего привратника, тоже горел костер. Авром и другие мальчики постарше бросали в огонь связки бумаг и куски дерева. Здесь же скакал в кругу приятелей Дов. Они пели считалочку на идише:
— Что вы скажете про раз?
— Един Господь и любит нас!
— А что бы вы про два сказали?
— Две Моисеевы скрижали!
Симха, наклонив голову, стоял у самого входа в дом. Губы его шевелились. Я подошла поближе и услышала, что он повторяет вопросы, которые младший сын должен задать отцу во время седера. В прошлом году вопросы задавал Дов, теперь — впервые — настала его очередь. «Маништана а-лайла а-зе? — Чем ночь эта отличается от других ночей?» Его голосок был слишком слаб для таких тяжелых, взрослых слов.
Он поднял глаза.
— Зачем мне задавать вопросы, если я и так знаю ответы?
— Это — часть праздника, — сказала я. — Ты спрашиваешь, а папа отвечает. После, когда ты станешь отцом, ты будешь отвечать на вопросы сына.
— Я не хочу становиться отцом. — Голос его звучал решительно. — Я стану утенком.
— В парке на пруду?
Он кивнул.
— Тогда я буду приходить кормить тебя, — пообещала я, накручивая на палец рыжую прядку.
— Хлебом?
— Ага, каждый день буду приносить хлеб, кроме шабата. В шабат я принесу тебе оладьи со сметаной и абрикосовым джемом.
Он весь затрепетал от возбуждения.
— Крякать я уже умею, осталось научиться плавать.
— А летать? — спросила я.
— Летать само получится. — Он развел руки в стороны и замахал ими.
Я обняла его и спросила, показывая на пляшущих детей:
— Ты не хочешь петь со всеми?
— Нет-нет, я знаю эту песенку. Одиннадцать будет — звезды, приснившиеся Иосифу. А двенадцать — Колена Израилевы. У меня нет времени петь, мне надо повторять вопросы. — Он положил голову мне на плечо. — Только бы сегодня вечером не описаться.
Я взяла его на руки и понесла в дом мимо привратника, сидевшего со своим псом в холле. Он буркнул, не глядя на нас:
— Я думаю, они успокоятся только завтра, когда дом рухнет!
Посреди до блеска вычищенной гостиной стояла госпожа Калман. Она была бледнее обычного. Слезы текли по щекам и капали на стопку тарелок, которые она прижимала к груди. Секунду мы смотрели друг на друга: она — с тарелками, и я — с Симхой на руках. Потом она произнесла бесцветным голосом:
— Уж и не знаю, сколько времени ношусь с этими тарелками, из кухни в комнату и назад.
— Почему бы вам не поставить их на стол? — спросила я.
Она прикрыла глаза:
— Восемь дней Песаха! Лучше бы мне лечь на пол и все восемь дней проспать.
Именно это было ей нужнее всего. Но она поставила тарелки на стол и вытерла фартуком лицо.
— Мне столько всего надо еще сделать до вечера, — сказала она. — А от мужа помощи не дождешься. Он не просто занимается шоколадом, у него в этот шоколад все мысли упираются. Лейзер, говорю я вчера, мы должны благодарить Всемогущего, что Он не занял Моисея в шоколадном бизнесе. Если бы это случилось, нам никогда бы не добраться до Земли Обетованной. Мы так навсегда и остались бы рабами в Египте, и что хуже всего — у всех были бы испорчены зубы. — Она вздохнула и дружески подтолкнула меня к двери. — Берите девочек и отправляйтесь в парк. Я не перенесу, если кто-то будет сейчас путаться под ногами.
Цивья и Эша уже поели. Они не спали, но лежали в колыбельках тихо, словно понимали, что на мать, занятую другими заботами, надежды мало. Как могла быстро, я собрала их и Симху, и мы выкатились из дому, но, едва выйдя на Пеликанову улицу, застряли в толпе. Вокруг кишели люди, суетясь так, словно вот-вот должна была разразиться катастрофа. Пользуясь широкой коляской как бампером, я пробилась вперед, но едва не потеряла Симху, застрявшего среди набитых сумок и развевающихся на ходу лапсердаков.
Парк равносторонним треугольником вписывался в центр Антверпена. Весь город там гулял — и все называли его «еврейским парком». Легко понять почему: каждый день, входя в ворота c Квинтен-Матсейслей[7], мы натыкались на дам из ортодоксальных семейств. Мамаши с грудными детьми или малышами, которых они держали за руку, громко обсуждали проблемы пеленок, ветрянки и краснухи. Бабушки восхищались своими и чужими внуками, пели колыбельные или делились жизненным опытом. В гуле их голосов было нечто домашнее, превращавшее парк в колоссальную гостиную.
Сегодня, однако, здесь было непривычно тихо. Я ожидала встретить, по крайней мере, старушек, которым из-за предпраздничного буйства пришлось покинуть свои привычные кресла. Но исчезли все, как будто им сообщили, что на этом клочке земли ожидается стихийное бедствие. Симха весело побежал к пруду. Ветра почти не было. Тонкие ветви плакучих ив, опушенные молодой листвой, колыхались, как зеленые вуали. Цивья и Эша спали под капюшоном коляски. Я отвезла их в конец дорожки и пошла за Симхой.
Несколько недель ушло на то, чтобы его приручить. Нас сблизил мой идиш, выученный с дядюшкой Апфелшниттом и не отличавшийся от идиша его мамы. Да и привратник, хотя я одевалась как гойка, вел себя со мною хуже, чем с любым из обитателей дома.
Вдобавок мы с Симхой почти каждый день покупали в кошерной булочной на Пеликановой улице полбуханки хлеба, чтобы весь его скормить уточкам. Тут были свои сложности. Симха, обладавший преувеличенным чувством справедливости, хотел, чтобы все уточки получили поровну, но наглые и толстые всегда торчали впереди. Пытаясь добросить хлеб до оттесненных в задние ряды, он раскручивался, словно дискобол. Мне приходилось ловить его, чтобы он сам не улетел к уткам.
Но перед праздником хлеб не продавался, и сегодня мы оказались у воды с пустыми руками. Симха не смеялся. Он серьезно смотрел на воду. Потом повернулся ко мне:
— А утята знают, что они — утята?
Я покачала головой:
— Если бы утята об этом знали, им захотелось бы узнать больше. Они отказались бы плавать в пруду, вышли на берег, пошли в школу, выучили алфавит.
Симха кивнул. Он знал алфавит. Авром научил его говорить буквы без запинки.
— Алеф, бейс, вейс, гимл, далет, хей, — начал он выпевать ивритские буквы.
Я присела на корточки и обняла его за плечи:
— И во всех школах было бы полным-полно утят. Они захотели бы узнать, где находятся Нью-Йорк и Северный полюс. Они захотели бы выучить Тору и научиться молиться.
— Вот здорово! — засмеялся Симха, который должен был с сентября идти в еврейскую начальную школу. Он сиял, представляя себе, как утята рассядутся рядом с ним на скамейке.
— Здорово? — спросила я. — Но тогда пруд опустеет.
Симха растерянно смотрел на покачивающихся на воде птиц.
— Некоторые пусть останутся.
— И никогда не узнают, где находится Нью-Йорк? И останутся глупыми до конца жизни? Им будет обидно.
Я встала и потянулась. Поколебавшись, он последовал моему примеру.
— А что это — Нью-Йорк? — спросил он.
— Нью-Йорк очень далеко, в Америке. И там живет утенок, который выучил алфавит. Его зовут Доналд Дак. Он умеет говорить и сам водит автомобиль. Но счастлив ли он?
На самом деле, нет. Дай утенку палец, он всю руку отхватит.
Мы подошли к коляске. Я подняла Симху повыше, чтобы показать, как сверкает в солнечных лучах пузырек слюны на губах спящей Цивьи.
— Шейн[8], — сказал он восхищенно.
Мы вместе повезли коляску по дорожке к скамейке, на которой обычно сидели. В тишине ясно слышен был скрип колес и хруст камешков под нашими башмаками. Симха снова принялся повторять вопросы, которые должен будет задать во время седера. Почему эта ночь непохожа на другие ночи? Почему мы едим пресный хлеб и горькие травы? Почему, почему, почему? Он шел рядом со мною в своем наглухо застегнутом лапсердаке. Чем отличается этот малыш от остальных? Почему я терплю ненависть его отца, безразличие его матери, его мерзких братцев и сумасшедшего привратника — ради того, чтобы провести с ним несколько часов?
Мы подошли к скамейке. Я пристроила коляску рядом и поставила ее на тормоз. Потом повернулась и увидела это. Белой краской через всю спинку было написано: ВОНЮЧИЕ ЖИДЫ.
— Смотри-ка, — сказал Симха, который успел уже забраться на скамью. Стоя на коленках, он водил пальцем по буквам, справа налево, как его учили дома. — Тут совсем нет флажков.
Я подошла и села рядом.
— Нет, — сказала я, — это не на иврите написано.
— А что здесь написано?
— Убери руку, тогда я прочту.
Он поднял вверх обе руки.
— Здесь написано: кряк-кряк-кряк.
Лицо его просияло. Я притянула его к себе, отвела волосы и поцеловала в обе щеки. Я как бы ограждала его от лавины грязных слов.
— Кряк, — выдохнул он, — кряк.
— Я вам не помешаю? — послышался чей-то голос.
Из-за слез, застилавших глаза, я не сразу узнала дядюшку Апфелшнитта. Он церемонно представился Симхе, вытащил из сумки подушечку и устроился рядом с нами, подложив ее под спину.
— Когда я шел в парк, то подумал, что краска должна бы уже подсохнуть.
— Откуда вы узнали?
— Утром, сразу после молитвы, я вышел из дому — я одуреваю от стука выбивалок, как будто армия проходит маршем, и в эти дни каждый год сбегаю из дому прежде, чем начинается шум. Так я пришел сюда и не мог найти ни одной скамейки. Краска еще не высохла, а мне не хотелось рисковать своим пальто.
Скамейки? Я огляделась.
— А что, другие скамейки тоже так выглядят?
Он кивнул.
— Все, включая звезды и планеты.
Вокруг стояла тишина, словно парк, затаившись, переживал собственный позор. И мы тоже в этом участвовали. Не потому, что заслужили это унижение, но потому, что с ним примирились. Надо бы взять топор и порубить скамьи в щепки, а мы сидим на них, дядюшка Апфелшнитт и я. Белые буквы у нас за спиною — как дощечка с именем.
Он легонько коснулся моего колена:
— Не позволяй себе терять чувство юмора. Бери пример с меня. С моей точки зрения, это примитивная живопись пещерных людей, не умеющих пользоваться языком даже для того, чтобы поддерживать простой диалог.
Он проводил нас до дому. На улицах теперь было тихо, почти так же тихо, как в парке. Дядюшка Апфелшнитт пел двойняшкам польскую песенку, и они смеялись с ним вместе из-под капюшона коляски. Симха тихонько крякал на ходу. В домах, мимо которых мы проходили, шли последние приготовления к празднику праздников. А я никак не могла понять, что же они, собственно, празднуют.
Улица, составляющая одну из сторон треугольника, в который вписан парк, названа в честь знаменитого антверпенского бара Квинтен-Матсейслей, основанного в 1565 году.
Красиво (идиш).