12170.fb2 Двадцать четыре месяца - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Двадцать четыре месяца - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

– Никакая бригада здесь работать не захочет. Бригада хочет прийти, выкопать и уйти, а тут надо целый день копать понемногу и ждать, пока мы работаем. Получается полный рабочий день. Нам его не оплатить.

– Алкашей можно. Неужели никому в городе пузырь не нужен? – сказал он, но понял сам, что не тянет на знатока жизни, нанимающего алкашей за пузыри, поэтому задал другой вопрос: – А что, археологи сами не копают?

– Вы сейчас увидите этих археологов. Как назло, нам как раз разрешили расширить раскопки, отдают землю под наш музей. Но мы не ждали, что так быстро разрешат. Работать некому. Попозже, может, подъедут люди.

Они подошли к пустырю. Несколько девушек и один мужчина в очках отдыхали возле небольшой, только что выкопанной ямы.

– Знакомьтесь, – сказала Валентина Федоровна, – это Саша. Он хочет копать.

Мужчина, Ярослав Дмитриевич, был сотрудником музея. Три девушки – студентки истфака из Киева, одна – из Питера. Девочка, что из Питера, уже при знакомстве старалась подчеркнуть свою значительность, представляя здесь, в провинции, столичный север.

Девочек таких он видел. Бледненькая, щуплое, но сильное тельце, маечка, шортики, голубоватые коленки, неоправданно сильное чувство собственного достоинства и режущая слух южанина столичная скороговорка. (Стоит учесть, что большинство южан и украинцев считают, что говорят по-русски правильнее северян, поскольку произносят гласные так, как они написаны в книгах, а москвичи-петербуржцы, редуцируя, коверкают русскую речь.) Обычная девочка из столиц на юге. Бывают еще томные, заранее подкрашенные солярием, но таких в Крыму теперь встретишь нечасто: курорты Египта и Турции принимают их у себя.

Он сказал дежурную фразу, что-то вроде того, что да, Петербург, культурный город.

– Какой культурный, – взлетела она на своей северной скорости, – колыбель двух революций, город победившего пролетариата! У нас в подъезде каждый день свежее г-но!

– Поставьте кодовый замок.

– Ага! Поставили в начале лета железную дверь с кодом. Мэрия раскошелилась. Так днем поставили, а к вечеру замок уже выломали, как же – бесплатный сортир закрыли!

***

Он пришел на раскопки и на следующий день, а в понедельник попросил отпуск у хозяина фотосалона, который был к этому, разумеется, не готов, отпуск давать не хотел, предлагал ему хотя бы подождать, пока из отпуска вернется Эдие, девушка-продавщица. Но Саша настаивал, сердился, говорил, что работы все равно нет (это было не совсем правдой) и что он зря просиживает здесь целыми днями, и хозяин, почти его ровесник, вдруг согласился. “Ладно, – сказал он, – неделю жена посидит. Ничего с ней не случится”. Бурный разговор с женой, произошедший у хозяина накануне, освободил Сашу на месяц от обязанностей продавца фотопленки.

Он стал работать на раскопках. Вначале просто копали – снимали слой грунта, лежащий над городом. Но и тут в земле оказывались какие-то кости, алюминиевая вилка со скрученным в спираль черенком, кусочки кирпича, битого фаянса: что-то происходило на этом месте и после того, как город умер. Была еще цепь от церковного кадила, несколько почерневших нательных крестов из легко гнущегося серебра. Над мертвым городом долгое время стоял монастырь. Потом дорылись до стен, образующих клетушки комнат бывшего города. Их плоские верхние части выглядели на земле планом лабиринта. Теперь раскапывать нужно было между ними. Это напоминало ему выкапывание картошки: в детстве летом он иногда жил месяц-другой у родителей отца в селе в глубине Украины, далеко от Крыма и от моря, и помогал им на огороде. Только картошка была все же предсказуема, держалась ближе к кусту, и, при известном расчете и опыте, ее можно было выкапывать, не повреждая. А предметы, которые искали археологи, требовали расчетов более сложных, не доступных ни Саше, ни студенткам. Кое-что предугадывать пыталась Валентина Федоровна, но предметы обманывали и ее и появлялись там, где их не ожидали. Ничего, кроме битой керамики и керамических бусин, иногда мелких, иногда крупных, как в бусах Валентины Федоровны, пока не нашли.

Главной целью этой работы для Саши было удержание, сохранение спокойствия, которое он от нее получал: теперь он верил в дело, которым был занят. Оно требовало веры, поскольку было совершенно бесполезным и малодоходным. Это-то и давало Саше опору, которая была ему нужна. Его теперешнее занятие отличалось от той суеты по добыче денег, которой каждый теперь в меру способностей старался заняться. Ни киевские девушки, ни Лиза, девушка из Питера, не заинтересовали его слишком, хотя он и развлекал их историями из своей недолгой и щадящей (благодаря каким-то невероятным усилиям матери он служил почти дома – в Симферополе) службы в армии и походов с Вадькой и Мусей по пляжу, ходил с ними купаться вниз, под обрыв. Но его и Лизу выбрала для своей дружбы Валентина Федоровна. Даже в один из дней, когда работать кончили рано, позвала их зайти к ней в гости.

Она жила на дальнем конце того же пустыря, на котором раскапывали город, в отдельно стоящем доме (домике) без удобств и водопровода. Ключ она вытащила откуда-то из-под порога. В этом было определенное неправдоподобие, что-то расходящееся с реальностью, в силу того, что складывалось в слишком законченный образ: одинокий дом над морем, почти на обрыве, как-то небрежно огороженный почти символическим забором, толком не образующим двора, нигде поблизости никаких построек, кроме жмущегося (стыдясь) за домом сортира из ракушечника, и – ключ, хранящийся под крыльцом, который оставляет здесь одинокая старая женщина и который никому не может понадобиться, кроме нее самой.

Валентина Федоровна занималась живописью. В ее живописи неправдоподобия не было. Эта живопись показалась Саше чем-то, чего он давно ждал для себя в жизни. В небольшой дом, заполненный ее живописью, вошел, как бедуин, входящий в непредвиденный оазис: он не рассчитывал оказаться здесь сейчас, но именно сюда он и шел так долго. Ее картины висели на стенах везде в доме. Не было беспорядка мастерской, стоящих на полу повернутых к стене работ. Они предназначались для того, чтобы жить среди них, и не были работой. Это были деревья. Длинные вертикальные полотна с деревьями. Одна картина – одно дерево: по-итальянски в кадках, в грунте, крупные планы веток, фрагменты стволов. Вертикальные портреты растений, из которых какие-то можно было узнать, но были неузнаваемые фантастические, доисторические породы. Дом шумел их листьями изнутри.

Особенно его обрадовал платан с белым, сияющим стволом и праздничными апрельскими листьями, когда они еще не слились в крону, в массу листьев, а каждый покачивается отдельно. Он где-то видел такой платан с почти человеческим цветом кожи в ясном белом освещении и не сразу вспомнил где, но помнил, что это тоже была живопись.

– Пьеро делла Франческа, – сказал он вслух.

– Да, “Крещение”, – ответила Валентина Федоровна. И больше ничего не добавила, хоть он и ожидал, что она как-то одобрит его эрудицию.

***

Почему она не стала известным художником, очень хотелось бы узнать и ему, и Лизе. Они каждый раз говорили об этом, когда он провожал Лизу после очередного чаепития у Валентины Федоровны до обставленного лесами из-за летнего ремонта фасада общежития электротехнического колледжа, в который ее поселили на время “археологической практики”. На них обоих одинаково ошеломляюще действовала ее живопись, оба легко могли представить себе эти картины: Лиза – в верхних залах Эрмитажа, он – на страницах альбома. Лиза придумывала разные феминистские истории о том, что Валентине Федоровне помешал добиться успеха муж-художник (предполагалось, что он когда-то существовал), отвлекавший на себя ее внимание и внимание ценителей от ее работ. Саше, как старшему, было заметно больше, но он не хотел ломать стройные Лизины теории и о своих наблюдениях ничего ей не говорил. А наблюдения его сводились к тому, что любовь к деревьям у старой художницы была связана с глубоким нежеланием ладить с людьми, общаться с ними и жить среди них. Он еще не разобрался, было ли это у нее равнодушием или отвращением к людям, но близок был к тому, чтобы остановиться на отвращении. Валентина Федоровна равнодушна не бывала ни к чему. Любая мелочь была для нее делом принципа. Она угощала их чаем и печеньем только раз и навсегда выбранных ею сортов и поила французским вином, хотя и Саша, и Лиза больше любили местное крымское.

Так вот, он предполагал, что Валентина Федоровна не собиралась отдавать свои деревья ни на какие человеческие выставки и ни в какие музеи. Она писала их для своего дома и своего одиночества. Почему ей пришло в голову вписать в этот пейзаж его и Лизу, оставалось не очень понятным. То ли она догадалась о его особенных отношениях с человечеством – но он-то при всей этой особенности к людям тянулся, и тогда при чем тут Лиза, своей укорененностью в человеческом напоминавшая ему дочь? То ли ее одиночество тоже требовало просветов, и они с Лизой подходили для того, чтобы его создать.

Мизантропия Валентины Федоровны прекрасно сочеталась с талантами организатора и “общественника”. На ней держались практические отношения музея с внешним миром. Она могла обнаружить очередную потребность музея, добыть необходимое, привезти и установить, утрясти в слаженный “коллектив археологов” научного работника, беспомощных студенток и неизвестного с улицы. Саша, умея спокойно уживаться с тем, что между людьми называется недостатками и плохим характером, и признавая за каждым право на любые подобные слабости, легко отвечал своей обычной верностью на ее дружбу. Валентина Федоровна говорила: “Вы ходите за мной, как за мамой. Вас можно просто с рук кормить. Так нельзя, Саша”.

Он стал приходить к ней и без Лизы. Послушать, что она говорит о живописи. Она могла говорить долго, формулируя быстро и отчетливо, превращала свой монолог в законченную лекцию, забывая о собеседнике. Она выговаривала свое ежедневное молчание, то, что она успела намолчать о живописи со времен предыдущего слушателя. А сколько времени прошло с тех пор: месяц, год или двадцать лет, теперешний ее собеседник знать не мог.

Ее славословия отдельным художникам или эпохам относились больше к практическим достижениям: особенностям моделирования рисунком, открытиям в области цвета и состава красок, способам использования лака и отказа от него, умению обходиться без белил, склонности к письму многими слоями или одним, предпочтению кем-либо кисти мастихина и мастихину кисти. Но чаще, особенно когда речь шла о каком-то из направлений или объединений художников, злясь по нарастающей, начинала последовательно, доказательно уничтожать это объединение как не имеющее права на существование, так, как будто оно все еще продолжало существовать и угрожало ей чем-то. Казалось, что для того, чтобы работать самой, ей необходимо недовольство предшественниками, что своей работой она как будто восполняет урон, нанесенный ими живописи, исправляет живопись вообще и ставит ее на верную дорогу.

– Русский футуризм – это потрясающе провинциальное явление! – говорила она. – Вы видели когда-нибудь Бурлюка? Это запредельно по заштатности! Это своеобразие, которое достигается тем, что ты сидишь в своей Харьковской или Тамбовской губернии и на сотни километров от тебя ни одного художника.

– Он учился за границей. В Мюнхене, кажется…

– А что Мюнхен? Центр европейской живописи?

– Он вроде и в Париже… И Мюнхен, он вообще…

– Не перебивайте меня, Саша. Не сбивайте с мысли. И Мюнхен тут тоже всплыл показательно. Вы вспомните Маринетти с визитом. Провинциальный писатель обучал футуризму провинциальных художников. Где теперь этот Маринетти? Что было ждать от этих бурлюков, если еще в 14-м глотали все, что им в разинутые рты швырнет этот фашист. А то, что было потом, – это вообще кошмар. Русские художники заслужили свой соцреализм, как никто. Вы поезжайте в Русский музей. Они там носятся теперь со своим авангардом, как дурень черт знает с чем. Стараются доказать иностранцам, что весь их дизайн произошел от русского авангарда. Ну-ну… Там зато теперь ясно виден рубеж: эпоха модерн с прекрасным разнообразием художников, а дальше – мэтр со ученики. Малевич и КО: шаг влево, шаг вправо – расстрел. Они себя сами построили еще до того, как их Сталин построил.

– А Гончарова? – спрашивал Саша. – Шагал – тоже русский авангард.

– Шагал – это французская живопись. И они и уехали. Шагал от Малевича с маузером и уехал. Это же не живопись, это НИИ с четкой иерархией: старший научный сотрудник, младший научный сотрудник.

– Наверное, периодически нужны такие НИИ? Они и раньше образовывались.

– Но это было самым пакостным. Пикассо сидел у себя в мастерской и работал, никого к себе в ученики не звал. А тут пожалуйста – все педагоги!

– У Филонова тоже были ученики… Филонов же не…

– Были ученики, Саша, были. И Филонов, как вы говорите, – “не”. Но все равно гаже направлений и объединений ничего нет.

***

Неожиданно для него его жизнь стала ощущаться устоявшейся, размеренной и постоянной, несмотря на то что он всего лишь неразумно проводил отпуск, тратя его не на отдых, а на дополнительный мелкий заработок. Он перестал ездить на пляж с Вадькой. Это было для него сложнее, чем добиться отпуска в фотосалоне. Огромной сложностью для него было отказывать в просьбе. А бизнес с Вадькой был по-настоящему бизнесом, в основном для Вадьки, для него же – длительным выполнением Вадькиной просьбы, проявлением дружбы. Но его понесло куда-то в сторону от собственной жизни, в сторону такого спокойствия, в котором тополь переставал бывать то живым то мертвым, а оставался деревом за окном, частью помещавшегося в окне пейзажа. По воскресеньям он приводил на раскопки дочку. Ей понравилось выкапывать бусины из земли, и она соглашалась со взрослыми, предлагавшими ей стать археологом, когда вырастет. Ей повезло, и она нашла не замеченную взрослыми в углу раскопа совершенно целую плошечку. Это был масляный светильник. “Такой, как были у жен, и опоздавших на брак, и у успевших”, – сказала Валентина Федоровна.

Но к концу его отпуска в фотосалоне, о котором он почти сознательно “не помнил”, вся эта размеренность рухнула. Он поссорился с Валентиной Федоровной. Серьезно и навсегда. Вышел спор между руководством музея и киевским начальством о том, чтобы передать большинство находок для хранения в Киев. Валентина Федоровна была глубоко возмущена. Она была категорически против отправки находок в Киев. Митинги-соло по этому поводу она устраивала и во время работы, и после, когда Саша с Лизой сидели у нее на древнем кожаном диване с чашками чая в руках. Выступления против киевского начальства перешли в возмущение вообще против власти Киева и непробиваемой хохлацкой тупости, а заодно против существования неправдоподобной страны под названием “Украина”.

Это ее выступление вдруг сильно задело Сашу. При привычной своей толерантности он не выносил никаких реплик, мало-мальски задевающих национальное, а уважение к Украине и украинцам он, крымчанин, вынес не только из своей по отцу принадлежности к ним, но и основывал на укоренившемся в детстве уважении к крестьянскому труду, проводя в украинском селе часть каникул. Саша сказал:

– Бывает тупость начальников, но не украинская, не хохлацкая тупость. И страна Украина возникла не по чьему-то правительственному желанию. Она образовалась сама, так пошла история.

– Нет такой страны, – говорила она, – а если есть, то никакого отношения к Крыму она не имеет! Крым завоеван русской кровью. Это все хрущевский размах: Крымом больше, Крымом меньше. А теперь сиди под этими кретинами… Саша, вы не лезьте в то, чего не понимаете.

– Я не понимаю только, как вы, с вашим уровнем знаний, не понимаете таких простых вещей. Вы же выкапываете древние культуры, вы-то лучше всех знаете, что такие вещи, как “есть такая страна”, “нет такой страны”, мало от кого зависят.

– От меня не зависит, но мне с ними жить, мне, а не Хрущеву приходят теперь “вказивки” из Киева!

– И насчет “русской крови”: рекрутские наборы проходили по всей империи, так что сколько там было русской, сколько украинской и другой – никто не сосчитает.

– Вы мне еще будете про “национальный гнит” рассказывать! Не читайте Винниченка на ночь! Саша, убирайтесь лучше с моих глаз! Я о вас гораздо лучше думала. Будет очень хорошо, если вы здесь вообще больше не появитесь.

Лиза, в разговоре совсем не участвовавшая, даже привстала с дивана, так ее это потрясло: она не представляла себе, что из-за такой мелочи, такой отвлеченной вещи, как политический, даже полуполитический, спор, можно порвать с человеком отношения. Но Саша прекрасно представлял, что происходит. Он видел, что Валентиной Федоровной движет упорство, возникающее иногда в ссорах, из-за которого ссора уже не может остановиться. Такое упорство, инерцию озлобленности, по которой так и хочется двигаться в эту сторону дальше, доводя ссору до тупика, он видел у жены, когда их брак двигался к разводу. Валентине Федоровне сейчас казалось, что она распознала в нем что-то настолько ей чужое, что больше его рядом с собой терпеть не сможет.

Он вышел из ее дома. За ним молча выскочила Лиза. Она не задавала вопросов: скорее всего, просто не знала, о чем спросить. Ему стало очень жаль Валентину Федоровну, того, как теперь она будет совсем одна со своими деревьями, как будет завтра снова выковыривать черепки из-под разрытых древних стен и опять сама доставать для себя из колодца воду, которой он уже привык наполнять все ее ведра с вечера. Впрочем, подумал он, может быть, время перерыва на общение у нее закончилось и ее одиночество снова требует своей абсолютной полноты.

Они шли с Лизой медленно вдоль обрыва. Под обрывом внизу лежал мертвый дельфин, уже почерневший и раздувшийся. Люди купались невдалеке от него как ни в чем не бывало. Саша услышал, как мальчик, идущий рядом с матерью по музейной части раскопанного города с экскурсией, сказал: “Мама, мне очень жалко дельфина”. Он подумал, что ему уже было сегодня “очень жаль”, и усмехнулся, вспомнив дурацкий анекдот то ли про Робин Гуда, то ли про Вильгельма Телля, в котором некто, попав стрелой не в яблоко, а как раз в голову человека, на чьей голове яблоко находилось, сказал: “Sorry”, и удивился легкодоступности своей головы любой ерунде.