12175.fb2 Дважды любимая - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Дважды любимая - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

ЧАСТЬ ВТОРАЯУЖИН С АББАТОМ ЮБЕРТЕ

I

Г-н Лавердон был человек значительный. Все единогласно отдавали должное его внешности, обхождению и даже рассудительности, так как его обработке подвергались лучшие головы в Париже. Он живо чувствовал ту честь, которую они ему оказывали, проходя через его руки, а руки у него были красивые, и он заботливо холил их, говоря, что они главное орудие его ремесла. Благодаря своим достоинствам он приобрел знатную и большую клиентуру. Он хвалился тем, что знает людей, и притязал на звание философа. Ему прощали эти притязания, потому что никто искуснее его не умел приготовить парик, завить его в локоны или в кудри или скатать его. Если он несколько кичился своею ловкостью, то еще более чванился он тем применением ее, которое выпало ему на долю, и он с самодовольством перечислял наиболее замечательные прически за время своей долголетней практики.

Между ними он отмечал некоторые случаи особенно значительные и, по его словам, оказавшие влияние даже на дела государственные. Так, он любил припоминать, что имел честь быть постоянным куафером г-на маршала де Бонфора, чьи громкие поражения обеспечили ему место и установили известность, и что г-н канцлер де Вальбен никому, кроме него, не позволял причесывать себя в торжественные дни. Как у всех болтунов, у Лавердона был свой любимый анекдот. Он касался герцога де Тарденуа, который пригласил его однажды утром, а вечером сделался министром и оставался им семь лет до тайного королевского приказа, ссылавшего его в его поместье, при отъезде в которое он заставил карету ожидать себя, вопреки неотложному повелению короля, пока Лавердон не кончил его причесывать и пудрить.

Если Лавердон чванился подобными высокими случами своей практики, то бывали в ней и другие случаи, более интимные, которые он также любил припоминать, и его гребень, послуживший истории, не менее того послужил и любви.

Он высоко ценил свою клиентуру из модных людей. Их удачи преисполняли его гордостью. Он следил за ними взволнованным взглядом и всегда был в курсе событий.

К этому изысканному обществу относил он и молодого Портебиза.

— Я не думаю, чтобы он пошел далеко по дороге славы, но он пойдет далеко в любви, — говаривал он.

Поэтому он весьма старался угождать ему, особенно ввиду того, что Портебиз был новичком в городе и не имел еще никакого видного приключения, которое могло бы его выдвинуть, но г-н Лавердон предвещал ему большое будущее, рассуждая, что он молод, строен и довольно богат.

Если г-н Лавердон любил деньги у других, то он не пренебрегал ими и для себя. Живя в достатке и в то же время не превышая своих средств, он умел придерживать деньги. Он одевался изысканно и прилично и на мизинце носил крупный бриллиант прекрасной грани.

В таком именно костюме г-н Лавердон стоял в этот день за спинкою кресла, а в кресле сидел Франсуа де Портебиз, в пеньюаре, занятый своим туалетом. Г-н Лавердон вертелся вокруг него, поправлял локон, прищуривал глаз; затем отошел на три шага. Оставалось только попудрить.

Г-н Лавердон этим славился. Разумеется, парики его были превосходны и на самый строгий вкус, но особенно его манера пудрить была ни с чем не сравнима. Человека, напудренного Лавердоном, узнавали сразу по какому-то оттенку скромности и дерзости, тонкости и смелости, причудливости и законченности.

Г-н де Портебиз прятал лицо в длинный картонный конус. Он ждал. Г-н Лавердон ходил вокруг него вкрадчивыми шагами, с коробкою в руке и с поднятою на воздух пуховкою.

Вначале то было неосязаемое порхание. Белокурый парик слегка побелел. Лавердон ходил взад и вперед, то с резкими, то с едва приметными движениями. Его бальные башмаки поскрипывали. Белое облако сгущалось мало-помалу, ароматное и подвижное; пышная пуховка производила целые вихри.

Легко, нежно облако спускалось и наконец рассеялось среди молчания, без которого г-н Лавердон боялся, без сомнения, что возмутит это волшебное действие. Потом он подошел на цыпочках к туалету, взял с него маленькое зеркало, смахнув с него рукавом белый налет, и таинственно шепнул словечко на ухо г-ну де Портебизу, который, высунув нос из картонного конуса, встал и сбросил с себя пеньюар, в то время как г-н Лавердон, отвесив поклон, убегал, еще весь проникнутый тем чудом, которое он только что совершил.

Франсуа де Портебиз все еще стоял с зеркалом в руке и любовался собою. Его лицо, тщательно выбритое, показалось ему приятным своею свежею кожею и своим юношеским румянцем. Он нашел его достойным того, чтобы понравиться и другим, как ему самому, тем более что и платье его было от хорошего портного, и прическа удалась. С самого своего приезда в Париж он чувствовал себя вполне счастливым.

Мать его отказалась ехать вместе с ним и расстаться с уединением Ба-ле-Прэ. Она сослалась на свою привычку к простой и спокойной жизни; так же она отклонила предложение переселиться в Понт-о-Бель, где она нашла бы вместе с жилищем, отвечающим ее вкусам, и всевозможные удобства, как в комнатах, так и в садах, которые сын ее предлагал ей привести в порядок, если она захочет оказать им честь воспользоваться ими по ее усмотрению. Он все еще не мог забыть своего посещения наследственного Понт-о-Веля, откуда он прямо проехал в Ба-ле-Прэ, и не переставал расхваливать своей матери преимущества и красоты этого места, когда она прервала его похвалы.

— Не говорите мне об этом месте, — сказала она ему. — Я знала его раньше, чем вы родились, и не чувствую никакого желания опять его увидеть, даже и без тех дураков, которые жили там. Ваш двоюродный дядя Николай был из их числа, и его глупая мать тоже. Воспоминание о них испортило бы мне жизнь там, и мне все время чудился бы призрак этой старой ханжи и лицо ее придурковатого сына. Я до сих пор спрашиваю себя, чему же мог его научить его наставник, какой-то толстый аббат, живший там, когда я приехала туда маленькая, и которого звали, кажется, Юберте. Впоследствии, говорят, он приобрел некоторую известность в науке. Но все это было очень давно, сударь, — прибавила г-жа де Портебиз, кладя себе на тарелку крылышко пулярки, которою обносил на большом блюде маленький лакей Жан, впившийся красными пальцами в край фаянса.

Г-н де Портебиз сделал еще попытку вернуться к г-ну де Галандо, но мать оборвала его сразу:

— Оставим это, и позвольте мне вам сказать, что ваш дядя меня нисколько не интересует и что мы знаем о нем только одно, что может иметь для нас значение, так как это вас касается. Перед смертью он сделал лучшее из того, что мог сделать, потому что его кончина превратила вас в знатного сеньора. И мне сдается даже — уж раз мы об этом заговорили, — что вы слишком медлите воспользоваться вашим новым состоянием; не рассчитываете же вы употребить тот досуг, который оно дает вам, на то, чтобы жить в обществе старой провинциалки, питающейся по-крестьянски от плодов своей земли и своего сада, и не станете же вы ломать себе голову по поводу человека, которого вы никогда не видели. В самом деле, сын мой, вы хотите взять на себя совершенно излишние заботы. Что касается меня, то я считаю, что мы с вами квиты. Возьмите, однако, еще пулярки. Она изжарена в самый раз, и маленький лакей передаст вам ее, пока она еще дымится. Она с одной из ваших ферм; я велела взять ее там, потому что на моих фермах не вскармливаются подобные пулярки, и владения, доставшиеся нам от г-на де Галандо, гораздо ценнее тех, что вы унаследуете когда-нибудь от меня.

Дядя Галандо оставил, в самом деле, прекрасные земли, но наличными деньгами гораздо меньше, чем можно было рассчитывать. Г-н Лобен, преемник г-на Ле Васера, предупредил об этом г-на де Портебиза, когда последний явился повидать его по поводу наследства своего дяди. Нотариус сообщил ему, что г-н де Галандо после долгих лет экономии и значительных сбережений почти целиком растратил их в конце жизни суммами, уплаченными ему в Риме через некоего г-на Дальфи, банкира. Несмотря на эти изъяны, в шкатулке еще хранились значительные запасы, а источник доходов оставался нетронутым. Франсуа запасся необходимым, простился со своею матерью и отправился в Париж, куда и прибыл с легким сердцем и с тяжелыми карманами.

Первою его заботою было купить дом. Он выбрал на улице Бонзанфан, вблизи Пале-Рояля, дом удобный и не очень большой. Дом он наполнил хорошею мебелью, конюшню — хорошими лошадьми, а каретный сарай — хорошими каретами. Его кучер был толст и высок, умел искусно править и избегать тесноты и топей. Его два лакея хорошо знали свое дело. Одного из них звали Баском, другого — Бургундцем, хотя они и были — один пикардиец, а другой овернец. Они умело носили ливреи и обнаруживали обычные пороки своей профессии, пошлость и плутовство, скрытность и высокомерие.

С этою свитою г-н де Портебиз разъезжал по Парижу, по своей прихоти, с гуляний на бульвары и повсюду, где только ему хотелось быть.

По утрам он спал долго на мягкой постели, дивясь, что не слышит ни колокола, будившего его с зарею в Наваррском коллеже, ни сигнала седлать лошадей, который заставлял его вскакивать на заре и мчаться верхом, ноги в стременах, поводья в руке, в обществе своих друзей, господ де Креанжа и д'Ориокура.

Все ему казалось желанным. К тому же Париж в этот день был залит солнцем и особенно наряден. Резкий холодок осушил грязь. Солнце сияло. Улицы были оживлены. Он заглядывал в заледеневшие стекла карет, ехавших ему навстречу. Он видел изящных мужчин, нарядных дам. Распределение его дня казалось ему особенно приятным. Различные покупки, конечно, займут его. Он уже представлял себе манящие улыбки красивых продавщиц. Потом он отправился к графине де Герси, которая делала вид, что особенно благоволит к нему.

Г-жа де Герси жила на улице Филь-Сен-Томадю-Лувр. Он встретит у нее, наверное, г-жу де Мейланк, которая нравилась ему больше и которой он также нравился, так как сердцем г-на де Портебиза усиленно интересовались. Он казался себе словно ставкою для соперничавших между собою кокеток, и, чувствуя свою цену, как новоприбывший, он очень дорожился и твердо решил дебютировать не иначе как с блеском, которого г-жа де Герси не более была в состоянии ему доставить, чем г-жа де Мейланк способна была бы ему дать.

Им он был обязан встречею с кавалером де Герси, и у них-то оба молодые человека, встретившись снова, упали друг другу в объятия. Они не виделись с самого коллежа и с этого дня стали неразлучны, так что кавалер не успокоился до тех пор, пока не привел своего друга к своей матери. Г-н де Портебиз стал бывать в доме, и от него одного зависело войти с семьею в более тесные отношения. Кавалер находил это вполне естественным и подшучивал по этому поводу над своим другом, который, несмотря на явные авансы г-жи де Герси, однако, не решался.

Все, бывавшие у нее, замечали предпочтение, которое г-жа де Герси оказывала г-ну де Портебизу, и догадывались о той роли, которую она хотела бы заставить его сыграть. Он встречал там лучшее общество. Он там нравился. Там вспоминали его мать, прекрасную Жюли, и его отца, толстого Портебиза; но никто никогда не говорил ему о г-не де Галандо, а он знал через г-на Лобена, что его дядя провел более десяти лет своей жизни в Париже. Даже сам г-н де Кербиз ничего не мог ему сказать об этом, хотя старый дворянин был живою газетою и более пятидесяти лет заносил в записную книжку все, что касалось двора и города, особенно по части родословных. Его злоба знала как свои пять пальцев родословные всего того, что называлось светом, и не стеснялась при случае преподнести людям недостойные связи и стеснительных родственников. Он как раз сегодня только что отмочил хорошую штуку г-ну де Вальбену, который изо всей родни помнил только покойного канцлера, прославившего род, и умалчивал о Вальбене, торговавшем травами и клистирными трубками сто лет тому назад на углу улицы Труано под вывескою «Золотой Толкач».

Кавалер, находивший мало удовольствия в этих разговорах, отвел Франсуа в сторону, и они условились в следующий четверг отправиться на ужин к девице Дамбервиль из Оперы, вместо того чтобы слушать молодого Вальбена, красного от гнева, отвечавшего г-ну де Кербизу несколькими язвительными словами, которые старик предпочел не слышать, представляясь по своей привычке глухим, что позволяло ему притворяться незнающим слухов, передававшихся почти громко, о проказах г-жи де Кербиз, чьи жирненькие сорок лет соперничали с более обильными сорока годами г-жи де Герси, состязаясь в жеманствах, на которые г-н де Портебиз чересчур упорно совсем не хотел отвечать. И под их гневными взорами он простился с ними, не дожидаясь появления г-жи де Мейланк, встреченной им как раз на лестнице.

Г-н де Портебиз легкими шагами сбежал по лестнице до вестибюля, где он на стенных часах увидел, что еще рано и что у него остается время навестить этого аббата Юберте, о котором говорила его мать и адрес которого он достал. Он сказал его Баску, и тот запер дверцу и стал снова на подножку. Лошади тронули. Карета миновала Новый мост и через улицу Дофин направилась в улицу Сен-Жак, где обитал ученый муж.

II

Г-н аббат Юберте, член Парижской Академии надписей и Римской Академии аркад, начинал ощущать тяжесть годов, хотя он в свои годы сохранил еще много преимуществ того возраста, который был у него уже в прошлом. В семьдесят девять лет он казался лет на девять или десять моложе. Сохраняя легкость и проворство вследствие превосходного сложения и неизменно хорошего аппетита, он испытывал, однако же, какую-то тяжесть в членах и уже не так легко переносил вес своего тела. Иногда ему было трудно взбираться вверх по своей улице или подниматься к себе по лестнице на все этажи, возвращаясь после долгой ходьбы пешком по городу.

Если практика жизни наполнила его голову всевозможными мыслями о всевозможных предметах — а эти мысли он держал в полном порядке, — то она позабыла наполнить его карманы. Поэтому у него не было ни портшеза, ни кареты, и, чтобы попадать туда, куда ему хотелось, он должен был рассчитывать только на свои большие ноги, обутые в башмаки с пряжками и с железными гвоздями на подошвах. Его тяжелые шаги раздавались по лестницам, и он отчищал грязь о половики, так как ничто не останавливало аббата — ни снег, ни грязь, никакая непогода, и, следуя им, он согревался или освежался своим ровным и ясным расположением духа.

Его сотоварищи по Академии надписей ценили его за это счастливое настроение, а любителям было приятно видеть у себя в кабинете его лицо, озарявшееся при виде какой-нибудь редкости, достоинство и ценность которой он умел восхвалить лучше, чем они сами. Он был особенным знатоком медалей. Его рука словно испытывала радость от прикосновения к прекрасному нумизматическому металлу. Приятно было видеть, как он, чтобы лучше оценить рельеф, наклонял свою большую голову над раскрытою ладонью и с любопытством и уважением сгибал спину. Он сам обладал большим количеством довольно ценных медалей, но то, что они ему принадлежали, не заставляло его приписывать им никакой особенной ценности, кроме той, которая действительно принадлежала им по их совершенству или по их редкости.

Аббат Юберте состарился с того времени, когда он из Понт-о-Беля уехал в Италию, сопровождая своего епископа. Пока г-н де ла Гранжер интриговал в прихожих и в ризницах, готовый довести до благополучного конца королевские дела, как только он устроит свои собственные, аббат не терял времени. Он исходил Рим во всех направлениях. Он завязал там связи с виднейшими знатоками старины.

Г-ну Юберте удалось таким образом собрать довольно большое число медалей. Но все кончается, и приходилось возвращаться. Они уехали. Рим исчез на горизонте. Г-н Юберте уносил от него сильное впечатление. Он представлялся ему, со своими соборами и колокольнями, среди пустынной равнины. По ней пробегают мощеные дороги; длинные акведуки перерезывают ее своими каменными шагами, и чудится, будто слышишь их вечную и недвижную гигантскую поступь.

Возвращение было мрачно. Дорогой приходилось переносить досаду и жалобы г-на де ла Гранжера и его обманутого честолюбия. Епископ от своего поражения сохранил рану и резкость ума, которые весьма тяжело отзывались на его епархии и от которых сам он в конце концов скончался.

Что касается аббата Юберте, то он, по-видимому, не уставал жить. С годами его врожденное дородство перешло в тучность. Его короткие ноги с трудом поддерживали его большой живот. Его четверной подбородок свисал на его брыжи; но, несмотря на его брюхо и на его отвисшую нижнюю губу, ум у него оставался не менее ясным и быстрым. Он сохранил свои трудовые привычки. Его дородное телосложение было словно бочкою для старого вина, с запахом крепких выжимков. Его благодушие разливало тонкий аромат.

Своею тучностью он был обязан скорее врожденной склонности, чем сидячему, по преимуществу, образу жизни. Его продолжительные заальпийские поездки приучили его переносить и жар, и холод во всей их суровости.

Повсюду он жил здорово и весело, и даже москиты не касались кожи, обтягивавшей его полные щеки.

— Я прощал им, — говорил он, — потому что они довольно близко напоминали мне самого меня. Я охотно сравнивал себя с ними, и, отмахиваясь от их назойливого кружения, я все же извинял им эту надоедливость. Мы напрасно ненавидим их за их жужжанье и за их укусы. Мы принимаем за досадную хлопотливость то, что не более как следствие их инстинкта. Нашею кровью они стремятся поддержать свою жизнь и ту крылатую энергию, которая делает эту жизнь счастливою, подвижною и, если можно так сказать, универсальною. Они поступают так же, как я. Мой ум жужжит, как и они, над всеми предметами, возвращается к ним, подстерегает их, кружится над ними, не хочет от них оторваться, питается ими и своими легкими налетами радует свое постоянное любопытство.

Аббат Юберте говорил правду. Любопытный от рождения, он сохранил это свойство и с вечно новым и вечно глубоким интересом относился к зрелищу жизни. Ежедневное повторение ее явлений нисколько не утомляло его.

Окончив свой труд, он обычно спускался с высот своего квартала в какую-нибудь местность города, намеченную заранее или которую он всего чаще предоставлял определить за себя случаю.

Аббат Юберте был неутомимый ходок. Он шагал, как ему хотелось, и останавливался, где ему вздумается, ничуть не стесняясь стоять среди улицы, если приходила ему охота к этому. Он рассматривал прохожих и окна лавок. Все предметы имеют неожиданные соотношения.

Так, фруктовщик за своим прилавком забавно преображался для него в продавца масок на открытом воздухе. Разве вытянутые физиономии груш не уживались в мирном соседстве с пухлыми рожами яблок? Разве на щеках айвы не пробивается юношеский пушок?.. У баклажана харя пьяного виноградаря. Персик являет румяна светской дамы. Тыква изображает самого султана турецкого. Плоды гримасничают, насмехаются, улыбаются, и аббату нравилось наблюдать, как под их многочисленными личинами скрывается невидимый лик природы, который они разнообразят своими ликами.

И он шел, философствуя, таким образом, по-своему. От такого множества различных звуков поднимался большой гул, в котором сливались грохот колес, и щелканье бичей, и весь тот ропот, в котором словно дышит сам город, одним из преходящих дуновений которого он любил чувствовать себя.

Аббат Юберте любил Париж и все то, что могло содействовать его украшению и его возвеличению. Он радовался каждый раз, видя строящийся дом. Он ценил крепкое сложение лесов. Молоток каменотеса, рубанок столяра, пила плотника радовали его ухо. Лопатка каменщика, растворявшего известь, ласкала его слух. Разумеется, он уважал искусство живописи и те полотна, где художники пишут нимф и богов, но он не презирал и того, что более скромные ремесленники наивною кистью изображают на уличных вывесках, где они посильно стремятся представить каждому прохожему присутствие и существо различных ремесел и профессий.

Аббат не презирал ничего. Прогулка по укреплениям была, на его взгляд, не хуже прогулки по модным улицам. Он тем же шагом спускался по Куртиль, каким и по Кур-ла-Рен, и смотрел на воду, струящуюся в фонтанах, думая, что наши дни не имеют иной цели, чем эта вода. Эти дни наполняют нашу память своею жидкою прозрачностью и образуют из нее словно прохладный бассейн, из которого мы пьем миражи, отраженные там жизнью.

Поэтому ни за что на свете аббат Юберте не пропустил бы ни одной церемонии, которые бывают народными праздниками в городе. Он стоял в первых рядах в те вечера, когда давались фейерверки и когда в воздухе так славно пахло порохом, который даже и в столь мирном виде ласкает обоняние народа.

Он любил смешиваться с толпою, чтобы внимательно прислушиваться к тому, что говорилось вокруг него. Он наслаждался силою и красочностью этих разговоров, и ему нравилось открывать вольными и как бы новыми те образы, которые, родившись на улице, ищут потом приюта и получают место в языке, впоследствии очищающем и штампующем их. Он ценил эту древнюю и простонародную основу языка; поэтому он довольно справедливо говорил, что затертое изображение на монете не унижает высокого качества ее металла, что жизнь следует брать обеими руками, что грубое остроумие предместья имеет свою собственную цену не менее, чем самая тонкая медаль Агригента или Сиракуз. Таким образом, аббат намеренно и охотно в своих речах сплетал ученый язык с рыночным наречием. Он мог бы, смотря по обстоятельствам, обедать и у Лукулла, и у Рампонно, и у свинопасов в Поршероне, и во дворце в Тиволи. После ученых споров со своими сотоварищами по Академии о каких-нибудь научных или исторических вопросах он любил на обратном пути поглядеть, как нагружают подводу или как отъезжает ломовой и, запыхавшись, поднимался вверх по своей улице, припоминая оду Горация или брань встречного пьяницы.

III

Карета г-на де Портебиза грохотала по мостовой улицы Сен-Жак. Лошади тянули за постромки. Конец бича, взвиваясь, касался их гладких и нежных крупов с напрягшимися от усилия мускулами. Наконец кони остановились, и г-н де Портебиз вышел из кареты. Дом был с виду скромный, с узким фасадом, высокий, с тремя окнами в каждом этаже. Род сырого коридора вел в небольшой квадратный дворик. На нижней площадке лестницы играла оборванная девочка.

— Не здесь ли живет господин аббат Юберте? — спросил г-н де Портебиз.

Девочка не отвечала. Она не была некрасива, но ее свежие и вымазанные щеки резко блестели на лице. Она сделала движение, словно защищаясь от пощечины одною рукою, меж тем как в другой держала письмо, пряча его за спину.

Едва начав подниматься по лестнице, г-н де Портебиз услыхал крик:

— Господин Юберте живет на самом верху, расписная дверь.

Дверь в квартиру г-на аббата Юберте являла довольно странное зрелище. Она была выкрашена в темно-красный цвет, и посреди ее была довольно грубо нарисована античная маска. Ее широкое лицо, курносое, с глазами в виде шаров, с разрисованными киноварью щеками, смеялось. Чудная фигура служила потайным окошечком. Изнутри можно было смотреть сквозь ее решетчатый рот. Дверь, впрочем, была приотворена. Г-н де Портебиз без церемоний ударил кулаком по носу фантастической головы и стал на пороге, не входя.

За дверью виднелась просторная квадратная комната. Пол блестел. Стены сверху донизу были уставлены книгами на деревянных полках. Легкий запах лука говорил обонянию, что кухня была недалеко и что пища телесная уживалась рядом с пищею духовною. Квартира была, по всей вероятности, довольно тесная, если кухонные ароматы проникали до самой библиотеки. Г-н де Портебиз сделал несколько шагов и огляделся.

Внизу по стенам тянулся ряд обломков старинных камней. Там можно было найти обломки капителей, на которых виднелись еще завитки аканта, куски статуй и другие остатки скульптуры, а в одном углу, красуясь своею изящною формою, стояла высокая урна зеленоватой бронзы. Г-н де Портебиз набалдашником своей трости ударил по округлому брюху древнего сосуда, и из него раздался звук не то колокола, не то котла, после чего г-н де Портебиз ожидал появления какой-нибудь старой ворчуньи служанки или какого-нибудь грязного сторожа.

На звук кто-то шел. Появилась очень красивая девушка лет пятнадцати, темноволосая и живая. Косынка была завязана у ее тонкой талии. Белый чепчик открывал умное и наивное лицо. Из-под короткой круглой юбки виднелись стройные ноги в мягких туфлях и чулках со стрелками. В руках она держала медальный шкапчик и шерстяную тряпку. Она сделала прекрасный реверанс г-ну де Портебизу.

— Разве господина аббата Юберте нет дома?

— Нет, сударь, он вышел, но я не думаю, чтобы он долго не вернулся.

Г-н де Портебиз глядел на нее, изумленный ее молодостью и ее красотою. «Этому черту, аббату Юберте, — подумал он, — должно быть, по крайней мере, семьдесят пять лет, но тем не менее эта молоденькая экономка неожиданна. Обычай требует, чтобы они были стары и уродливы, а здесь ни того, ни другого. Более того, она очаровательна; прелестные ножки, каких не сыщешь на всем свете, и глазаг способные всякого бросить к ее ногам. Добрый аббат, должно быть, в молодости любил юбки, и бьюсь об заклад, что он преподал интересные правила нравственности покойному и почтенному дядюшке моему Галандо».

— Вам неприятно, что вы не застали дома господина аббата Юберте. Не надо досадовать. Если вам угодно осмотреть кабинет, то я сумею вам его показать.

Разумеется, у г-на де Портебиза, когда он ехал сюда, не было ни малейшего желания восторгаться ржавыми медалями, расписными вазами, бронзовыми ожерельями и вообще всем тем, что составляло кабинет г-на Юберте. Аббат владел довольно хорошим подбором древностей. Они заполняли всю его квартиру, состоящую, кроме библиотеки, еще из двух комнат и одной каморки, где спал г-н Юберте на широкой постели из красного ситца; ее высокий пуховик казался намеком на обширную фигуру спавшего.

Г-н де Портебиз рассеянно взглядывал на предметы, которые показывала ему молодая девушка. Она интересовала его гораздо больше, чем эти древности. В комнате темнело, и она зажгла свечу, которая освещала их. Она ходила по комнате, живая и приветливая, потом вдруг бежала к двери со словами: «Ах, я слышу шаги господина аббата!» — и снова возвращалась к г-ну де Портебизу.

— Прошу извинения, сударь, мне показалось, что это он. Но он так не любит торопиться, дорогой мой старичок. Уж если выйдет из дому, то он ходит, ходит… Не говоря о том, что он останавливается и беседует с каждым прохожим. Так-то, впрочем, и я с ним познакомилась. Я была совсем маленькая. Меня послали за молоком. Я приносила его в горшочке. Но возвращалась я домой не сразу и бегала с шалунами нашего квартала. Горшок с молоком я ставила на землю. Так однажды огромная собака, пробегавшая мимо, осмелилась выпить молоко. Я боялась вернуться домой и плакала, сидя на камне перед пустым горшком. Я осталась бы там до второго пришествия, если бы не аббат Юберте, за руку приведший меня к родным.

Вскоре г-н де Портебиз узнал многое о м-ль Фаншон от нее самой: как аббат Юберте кончил тем, что взял на воспитание сиротку, и как она жила у него шесть или семь лет с тех пор, как умерли ее отец и мать. И г-н де Портебиз был в восхищении от того, что маленькая молочница превратилась в эту приятную особу, стоявшую перед ним и болтавшую так мило, не переставая время от времени выбегать на лестницу, чтобы поглядеть через перила, не видно ли г-на аббата.

Г-на де Портебиза весьма забавляло все это, равно как и одна мысль, заставлявшая его улыбаться украдкой. Где могла ночевать м-ль Фаншон? В квартире не было другой кровати, кроме кровати аббата, но г-н де Портебиз не допускал мысли, чтобы молодая девушка могла делить квадратную подушку и красную перину с почтенным г-ном Юберте, тем более что она говорила о своем старом покровителе с чисто дочернею простотою, не допускавшею никаких подозрений.

— Вы не можете себе представить, сударь, до чего господин аббат был добр ко мне. Он брал меня с собою на прогулку. Случалось, он иногда забывал меня в какой-нибудь книжной лавке, так он был рассеян, но он вскоре заходил за мною. Когда он оставлял меня дома, то не забывал приносить мне фунтики мелких конфект или бумажные ветряные мельницы. Я дула, чтобы они вертелись; тогда он смеялся над тем, как я надувала щеки, и его, по-видимому, забавляло прислушиваться к тому, как хрустели у меня на зубах конфекты; как он защищался, когда я тянулась целовать его моими сладкими губами.

— Но, Фаншон, когда вы были маленькой, кто же надевал на вас платье, кто умывал вас, расчесывал вам волосы?

— Да все он же, сударь; я как сейчас вижу его. Он приносил большой таз с водой и с мылом, которое пенилось. Я кричала, пряча мой нос, закрывала глаза и уши. Потом он забирал мои руки в свои и тер их до тех пор, пока они не становились чистыми. Он осматривал их вплоть до ногтей. Ему я обязана постоянным старанием, чтобы они были у меня всегда чистые, хотя я и отчищаю, не колеблясь, старые медали и мои сковороды, так как господин Юберте любит покушать, и справедливость требует, чтобы я хоть немного отплачивала ему за те заботы, которые он мне посвятил, и чтобы я старалась угождать ему в его пристрастиях и в его забавах.

Г-н де Портебиз начинал уже вполне осваиваться с м-ль Фаншон и со всем, что ее касалось. В ней было что-то легкое, гибкое и тонкое. Все это сливалось в юную грацию, которая легко могла бы перейти в сладострастие, если бы оттенок чистоты и наивности не изливал на нее ту чарующую свежесть и невинность, которые на самом деле мешали придавать какой-либо иной смысл ее речам и задавать себе вопрос, что, собственно, понимала она под забавами аббата.

М-ль Фаншон в отсутствие г-на Юберте не раз занимала его посетителей, но среди них встречалось не много столь изящных, как г-н де Портебиз; поэтому и восхищалась она тонким кружевом его манжет и блестящим покроем его платья, не чувствуя при виде его никакой неловкости и скорее польщенная улыбками и вниманием, которые прекрасный господин уделял ее личику и ее болтовне.

— Тем не менее, мадемуазель Фаншон, вашему аббату, должно быть, нередко зато приходилось трудно с вами в первое время, так как вы не были еще опытной хозяйкой, если судить по тому, как вы дали выпить молоко большой собаке?

— Разумеется, сударь, тем более что я была такая трусиха, такая трусиха… В первый вечер он уложил меня спать в библиотеке. Потушив свечу, я лежала с открытыми глазами. Старые книги начали поскрипывать; им отвечали мыши. Я слышала, как они бегали мелкими шажками взад и вперед и совсем близко от меня. Одна из них что-то грызла своими острыми зубками. Я чуть было не закричала. Наконец, не в силах выдерживать далее, я встаю, босая, в рубашке, и пробираюсь в комнату господина аббата, откуда сквозь дверные щели я видела свет. Он спал в своей громадной постели. От его тяжелого дыхания поднималась и опускалась простыня, доходившая ему до подбородка. Я успокоилась, прислушавшись к его храпу. Утром, проснувшись, он нашел меня свернувшейся комочком в кресле. Ноги у меня были как лед, и на другой день сделался сильный насморк.

— А что на это сказал аббат?

— На другой день к вечеру я нашла мою маленькую кроватку стоявшею в углу его комнаты. Чтобы очистить для нее место, он переместил свои китайские вазы и свои древности. Ах, что это была за кроватка, сударь! Я протягивалась в ней во всю длину и засыпала тотчас, а если просыпалась ночью, то засыпала вновь без страха. У потолка в лампе с тремя рожками горел в масле фитиль. Иногда, впрочем, я все-таки боялась; но достаточно было мне приподняться в моей постели, чтобы увидеть господина аббата в его постели и убедиться, что он там под периной. Кончики шелкового платка, которым он повязывал себе голову, рисовали на стене две тени, похожие на рога. Ах, сударь, я их как сейчас вижу.

— Вы их видите до сих пор, мадемуазель Фаншон?

— Ах, сударь, когда мне исполнилось тринадцать лет, господин аббат подарил мне обстановку. Но взгляните сами.

Она распахнула дверь, довольно искусно скрытую деревянною обшивкою, и г-н де Портебиз увидел хорошенькую комнату с зеркалами и кроватью за драпировкою.

— Он сказал мне: «Фаншон, ты теперь большая. Здесь ты будешь у себя». И он показал мне туалет, отпер шкаф, в котором висели платья и лежало белье. Он воспользовался, чтобы все это устроить, легким нездоровьем, которое только что продержало меня в постели около недели и из которого я вышла выросшею и развившеюся. С этого дня я перестала носить детские туфли без каблуков и стала ходить в ботинках на высоких каблуках. Я получила отдельный ключ. Господин Юберте обращался со мной как со взрослою. Его отношения ко мне остались отеческими, но стали более осторожными. Он стучит в дверь, прежде чем войти ко мне. Однако по утрам, когда я еще сплю, он иногда входит на цыпочках. Он думает, что я его не вижу, и я предоставляю ему так думать. Он подходит, крадучись, и смотрит, как я сплю. Ему это, по-видимому, доставляет удовольствие, сударь, а я этому рада, потому что разве не справедливо, что мой ночной чепчик и мое утреннее лицо развлекают его взоры? Я перед ним в долгу. Разве тень от кончиков его фуляра на стене не достаточно часто успокаивала мои страхи, для того чтобы вид моего чепчика не мог радовать его взгляд? Поэтому, заслыша его шаги, я устраиваю так, чтобы незаметно показать кусочек моей обнаженной руки или моего открытого плеча.

— Вы хорошо говорите, Фаншон, и рассуждаете, как умная и осторожная девушка, — сказал смеясь г-н де Портебиз, — и я вижу, что господин Юберте может рассчитывать на ваш ум так же, как и на ваше сердце. Одно стоит другого. Но как ни должен быть счастлив аббат вашим обществом, тем не менее он иногда отлучается — если судить по сегодняшнему вечеру — и оставляет вас одну, как я застал вас. Чем можете вы наполнить ваши дни?

— Но я танцую, сударь.

— Вы танцуете, отлично, мадемуазель Фаншон, но кто же составляет вам визави? У вас есть возлюбленный, и аббат оплачивает скрипки?

М-ль Фаншон принялась хохотать так открыто и так громко, что г-н де Портебиз, хотя и уверенный в том, что не оскорбил ее, чувствовал себя, однако, почти уязвленным этою веселостью.

— Да нет, сударь, вы не угадали, и здесь не то, о чем вы думаете. Чтобы сказать вам все, я должна сообщить вам, что господин аббат любит балет. Он часто ходит в Оперу и страстно желал бы, чтобы и я когда-нибудь могла выступить там. Чтобы развить мои таланты, он дал мне лучших учителей, и их уроки принесли мне пользу. Они хвалят мои успехи, и уже сейчас мне поручают выходы и небольшие роли. Мадемуазель Дамбервиль, по просьбе господина Юберте, не отказала помочь мне советами. Я работаю неустанно, чтобы оправдать ее внимание ко мне и чтобы понравиться господину Юберте. Он любит танец, сударь, и приятно слышать те превосходные слова, которые он о нем говорит.

Г-н де Портебиз с изумлением слушал речи м-ль Фаншон. С минуту как в воздухе начал распространяться сильный запах гари. Фаншон убежала и вскоре вернулась. Она, казалось, была рассержена, и гримаска досады опускала покрытые легким пушком уголки ее рта.

— Вот, обед господина аббата подгорел… Ах, боже мой! А господина аббата все еще нету… На улицах так много карет! Только бы с ним не случилось какого несчастья! Не говоря уже о том, что он часто приносит книги больше и тяжелее его самого.

Она жаловалась и почти плакала, держа обеими руками концы фартучка, которым осторожно утирала уголок глаза, когда в дверь кто-то начал скрестись.

Девочка, которую г-н де Портебиз видел, когда входил, внизу лестницы, просунула свою красную и испачканную рожицу и грязными пальцами протягивала письмо.

— Подай сюда, Нанетта; кто это тебе передал?

— Высокий лакей.

— Давно ли?

— Сию минуту.

— Ты лжешь. Вы разрешите мне прочесть, сударь? «Фаншонетта, не жди меня. Я буду ужинать у мадемуазель Дамбервиль. Я принесу тебе сухарики и конфекты. Ты получишь эту записку довольно рано и сможешь еще пойти к господину Дарледалю разучивать твое па».

— Видишь, как ты солгала, Нанетта. Почему ты не поднялась ко мне тотчас? Зачем ты замарала записку?

Нанетта ничего не отвечала. Она высунула язык и спрятала его как раз вовремя, чтобы получить пощечину, которую отвесила ей легкая рука м-ль Фаншон.

Нанетта всхлипнула.

— Теперь давай сюда твой нос, — приказала ей м-ль Фаншон, ставшая вдруг матерински-заботливой, вынувшая свой носовой платок и высморкавшая сопливую девочку, — а теперь убирайся, живо!

Нанетта быстро скатилась с лестницы; слышен был удалявшийся топот ее грубых башмаков.

— Она злобная, сударь, и никогда не бывает иною; кроме того, она скрытная. Господин аббат поместил ее в школу. Так подумайте: она приносила в своей корзинке лошадиный помет, чтобы заражать зловонием классную комнату. Она проводит дни на дворе или у дверей. Смеется она, только когда видит хромого или горбатого, или когда падает лошадь, или когда бьют собаку. Она насмехается над прохожими. Тогда ей дают пощечины. Она это любит. Она ото всех получает тумаки. В конце концов, ей дают их как милостыню. Господин аббат сам отпускает ей иногда по нескольку тумаков, а я, как видите, заканчиваю то количество тумаков, которое она получает и которое, несмотря на общие старания, не превышает того, чего она заслуживала бы.

— Я, с своей стороны, могу попотчевать ее палкою, — сказал г-н де Портебиз, беря свою трость, поставленную было им в угол. — Тем более что я теперь отлично припоминаю, что видел у нее в руках письмо, которое помешало бы мне так долго надоедать вам, сударыня, и позволило бы мне тотчас просить вас передать господину аббату Юберте мое сожаление о том, что я не застал его дома.

Г-н де Портебиз стоял на пороге рядом с той высокой зеленой бронзовой урной, в которую он постучал при входе и на звук которой появилась перед ним странная маленькая особа, теперь прощавшаяся с ним прекрасным реверансом и дружеской улыбкою.

— Господин аббат будет меньше жалеть о том, что не оказался дома, сударь, если вы были довольны мною; но я не буду довольна собою, если не обращу вашего внимания на эту вазу, которая относится к глубокой древности и которую господин Юберте очень ценит.

М-ль Фаншон своею красивою рукою охватила один бок урны. Ее белая рука поглаживала зеленую бронзу. Она приложилась к ней своею свежею щекою кокетливо и нежно. Урна была одной высоты с нею, и на ней, в виде ожерелья, висела карточка, на которой г-н де Портебиз мог прочесть следующую надпись: «Найдена г-ном де Галандо в Риме в 1768 году»…

Когда дверь за ним закрылась, г-н де Портебиз стал искать перила ощупью. «Странно, — сказал он самому себе. — Я приезжаю сюда, чтобы повидать ученого, который знал моего покойного дядю и может кое-что сообщить мне о нем, а попадаю к старому чудаку аббату, который подбирает на улице девочек, укладывает их спать в своей каморке и воспитывает их для балета. Все это заслуживает, быть может, некоторого удивления, но, должен сознаться, что меня это, по меньшей мере, сильно позабавило».

Он продолжал спускаться, когда услышал голос м-ль Фаншон. Она свесилась через перила.

— Сударь, сударь, если вы пойдете смотреть балет «Ариадну», не забудьте в хоре афинянок взглянуть на ту, что держит гирлянду и голубя, и приветствуйте в ней Фаншон, вашу покорную слугу.

Взрыв серебряного смеха озарил темную лестницу, а г-н де Портебиз, поднявший голову вверх, оступился, при чем мог превосходно разбить себе нос и рисковал сломать себе шею.

IV

Г-н де Портебиз жаждал увидеть вблизи м-ль Дамбервиль, члена Королевской Академии музыки и балета.

Он видел ее раньше в театре, освещенную огнями рампы под слоем румян, в разнообразных костюмах ее ролей, в ее пышных платьях с подборами, украшенными гирляндами цветов, и высоких прическах, среди грациозного сплетения балетных фигур, которые она оживляла своим изящным, умным, благородным или страстным танцем. Она сливалась в его уме со сверканием люстр, с ритмом музыки и с теми сказочными событиями, которые она изображала и козни которых она распутывала своими стремительными и легкими носками. Она была в его памяти непостоянною, изменчивою и убегающею, окутанною прозрачными газами, сверкающею огнями бриллиантов и как бы носящеюся силою ритма и собственной легкости в каком-то движущемся чуде, где она была светящимся центром и где все лучилось вокруг нее.

Знаменитая артистка казалась ему в этом виде восхитительной, в действии своей грации, обновлявшейся с каждым жестом, с каждым шагом. Но г-н де Портебиз знал, как мало реальности бывает в том, из чего порою актрисы создают видимую маску для своей иллюзии, как ничтожно количество плоти, нервов и костей, из которого они творят свой очаровательный призрак, и какую роль играют в нем материальное содействие уборов, поддержка румян и помощь тканей, которыми они себе придают особый блеск, которыми гримируются или в которые одеваются.

Именно эта разница и эта неожиданность и занимали г-на де Портебиза. Он горел нетерпением попытаться измерить расстояние, существовавшее между блистательной и обманчивой сильфидой, пленившей его взоры, и реальным существом, которое откроет ему просто только себя.

Успокаивало его всего более в этом опыте то, что м-ль Дамбервиль была любима многими. От ее бесчисленных поклонников у нее оставались любовники, а из ее любовников — друзья, что заставляло думать, что за воздушным явлением существовала земная женщина и под маскою — лицо. В ожидании возможности проверить свое желание он с восторгом припоминал образ м-ль Дамбервиль, танцующей в балете «Ариадна», бывшем в эту минуту в моде и в котором, по отзывам любителей и газет, прекрасная нимфа превзошла себя.

Сцена изображала дикую местность с высокими скалами, покрытыми плющом. Среди этого критского пейзажа сотня молодых людей и сотня девушек, привезенных Тезеем для принесения их в жертву Минотавру, плакались на свою несчастную судьбу. Передвижением групп смешивали фигуры. Потом каждый юноша выбирал одну из девушек, и пары, объединенные общим несчастьем, прощались с жизнью и изображали свое отчаяние. Оркестр передавал их ужас. Флейты напоминали пастушеские радости, которых злой рок лишал навсегда эти молодые жизни, обреченные, согласно обету, в жертву. Скрипки передавали плач девушек; звуки виолончели, более низкие, передавали жалобы юношей, а глухое рычание контрабасов предвещало близкий рев чудовища с бычьей головою.

В эту минуту появлялся Тезей, ведомый Ариадной. Он был в тунике, отливающей серебром, и в долмане. Его прическа состояла из пяти локонов, напудренных добела, над которыми возвышался, согласно греческой моде, пук волос. Его серебряные ботинки доходили до икр. Ариадна вела его за руку.

М-ль Дамбервиль славилась богатством и изяществом своих нарядов. На фоне белой тафты раскрывалась юбка, покрытая серебром и подхваченная бантами из бриллиантов. Плечи закрывал плащ, усеянный блестками, затканный узорами из цветов и окаймленный легкою бахромою. Ариадна выступала мелкими шажками. Все сверкающее сооружение ее наряда дрожало огнями. Словно какая-то блестящая изморозь испарялась вокруг нее. Ее лицо, с розовыми щечками и красными губами, улыбалось.

Легкая светозарная статуя, неподвижная с минуту, мало-помалу оживлялась. Легкими переходила она шагами от группы к группе, успокаивая нежные жертвы, которые боязливо вопрошали ее; потом, посреди них, она останавливалась, поднявшись на носки, и все взоры вперялись в ее движения. Потом поднятою рукою она медленно разматывала длинную золотую нить, грациозным движением наматывала ее на руку Тезея и указывала ему на вход в лабиринт, делая знак проникнуть туда. Простершиеся хоры молили. Контрабасы глухо рычали, трубы издавали воинственные звуки, и герой исчезал между двух скал в зияющее отверстие рокового вертепа.

Тут начинался танец, который, по общим отзывам, являлся торжеством м-ль Дамбервиль.

Сложные па Ариадны означали собою извилины лабиринта. Она то осторожно выступала вперед, то внезапно отбегала, словно перед опасностью, затем снова выступала, снова останавливалась, вертелась на одной ноге в серебряном вихре. Она подражала ходьбе ощупью в потемках, колебаниям в пути; изображала ночные ужасы, подземные ковы, наконец, встречу с чудовищем, борьбу, победу, движение ноги, наступившей на голову зверя, и возврат к свету. Она бросалась ко входу в лабиринт, задыхающаяся и жаждущая, протягивая руки навстречу победителю, которого еще не было видно, но чей героический и спасительный подвиг возвещался радостью в оркестре.

Не менее восхитительна м-ль Дамбервиль была в третьем акте, когда Нептун приводит к Ариадне Вакха. Обитатели морей тут смешиваются с поселянами. Тритоны и сирены танцуют рядом. Нереиды и нимфы льют в одну и ту же урну свои пресные и соленые воды. Море само выбрасывает на берег колесницу бога виноградарей. Все это составляло пестрое и танцующее зрелище, великолепное разнообразием поз, искусным сочетанием декораций и превосходством техники. Различные божества изображали двойную стихию, земную и морскую. Фавны были в масках земляного цвета, а тритоны в масках лазурных. Они составляли комический дивертисмент, в котором они тормошили Ложь, оставленную Ариадне неверным Тезеем: последняя изображалась танцовщиком-буфф, на деревянной ноге, в одежде, покрытой множеством мелких масок и с потайным фонарем; балет кончался вакханалией, где среди всевозможных танцующих фигур появлялась Ариадна в колеснице бога, среди виноградных ветвей, тирсов и тамбуринов. Она стояла в одежде, отливавшей золотом, с тигровой шкурой на плечах, и увенчанная виноградными гроздьями. Оргиастическое дыхание вздымало ее грудь, и она принимала из рук Гебы кубок божественной юности и вечного восторга.

Публика, отметившая м-ль Дамбервиль с первых ее шагов, боготворила ее. Ее карьера была счастливая и быстрая. Фигурантка, затем дублерша и, наконец, солистка, она была знакома с тем, что театральная слава представляет наиболее шумного и наиболее интимного в похвалах и в известности. Она возбуждала восторг толпы и заслужила общее одобрение любителей. Ее жизнь богини и феи давала ей над людьми власть неодолимую. Они бросались наперерыв удовлетворять ее малейшие прихоти. Любовь наградила ее всем, даже богатством.

Каждый хотел иметь м-ль Дамбервиль для себя одного, так как мужчинам доставляет громадное наслаждение прикасаться к естественным элементам, вызвавшим в них иллюзию, и обнимать их, если можно так выразиться, в их обнаженности. Они стремятся к близости того тела, чей вид вызывал в них желание.

Поэтому м-ль Дамбервиль, знаменитая на сцене, подвергалась ухаживаниям и в своем будуаре. История ее алькова и анекдоты ее кушетки давали постоянный материал любовной хронике, и г-н де Портебиз приказал г-ну Лавердону превзойти самого себя, так как он знал, что иногда м-ль Дамбервиль не оказывалась нечувствительною к красивой внешности и, следуя всего чаще собственным интересам, не отказывала себе время от времени в удовлетворении своего каприза.

Так ей приписывали в эту минуту г-на де Вальбена, племянника канцлера, который на нее разорялся, и кавалера де Герси, который расточал лишь то, что молодым людям в его возрасте ничего не стоит. Этот успех, которым он был обязан качествам, по слухам, исключительным, делал г-на де Герси самым хлыщеватым из мужчин. Он так был уверен в своем значении, что не считал опасным представить м-ль Дамбервиль своего друга Портебиза, который, хотя не обладал, быть может, специальными достоинствами кавалера де Герси, мог, однако, притязать на свежесть и новизну.

V

М-ль Дамбервиль жила недалеко от Сены, близ Шайльо, почти за городом. Там она владела обширными садами, с грабинами и беседками и со множеством роз, так как она любила, чтобы их аромат вливался в воздух, которым она дышала. Ее пристрастие к эссенциям заставило ее одною из первых принять моду на ароматические лаки, от которых роскошные обивки и панели пахнут жасмином или фиалкою. Она была чувствительна ко всему, что усиливает наслаждение жизнью, вплоть до интимнейших подробностей. Она требовала вокруг себя самой изощренной роскоши. Ее изысканность была законом. Поэтому немало было разговоров по поводу уборной, устроенной ею в своем доме в Шайльо, описание которой обошло все газеты. Сиденье из ароматического дерева в нише из расписной грабины было снабжено особо изобретенным тазом с клапаном, а стеклянные шкапы содержали в себе целую коллекцию интимной посуды из фарфора.

Г-н де Портебиз некогда читал это описание господам де Креанжу и д'Ориокуру, и трое юношей в глухой провинции весьма изумлялись такой утонченности и такой учтивости, не предполагая, что один из них когда-нибудь будет ужинать в этом знаменитом доме, так как в те времена и Франсуа де Портебиз также совершенно не думал о преимуществах быть внучатным племянником некоего г-на де Галандо, только теперь ежедневно оценивая полезное действие и благие последствия этого обстоятельства.

Г-н де Портебиз не полагал, разумеется, что м-ль Дамбервиль живет во дворце на манер театра, но он ожидал, по крайней мере, застать у ее дверей большое скопление карет. Поэтому он был в достаточной степени изумлен, когда его карета, миновав площадь Людовика XV, проехав Кур-ла-Рен и еще некоторое пространство, остановилась у решетки, которая даже оказалась запертою. Баск соскочил на землю и стучал до тех пор, пока привратник не вышел из швейцарской. Его скромная ливрея не предвещала никакой пышности. Он указал г-ну де Портебизу аллею, которая вела к дому. Снежок запорошил землю; две белые статуи стояли по обе стороны крыльца. Дверь отворили.

Войдя в вестибюль, г-н де Портебиз отметил приятное ощущение ровной и умеренной теплоты. Оштукатуренные стены отражали свет фонаря, горевшего тускло, как ночник. Высокая печь белого фаянса в углу накаляла свои молочные стенки и потихоньку гудела. Два высоких лакея, сидевших на ковровых стульях, вязали молча. Один из них провел г-на де Портебиза, толкнул дверь и доложил.

То была большая круглая комната, полуосвещенная и жарко натопленная; несколько мужчин встали, и меж створками ширмы, в каком-то мягко обитом бочонке, г-н де Портебиз увидел воздушную фигурку, окутанную газами, и тонкое лицо, в котором он узнал, как в наброске и словно в отдалении, ту самую улыбку, что пленила его на устах Ариадны.

— А вот и он! — раздался низкий хриплый голос кавалера де Герси, который, подойдя к г-ну де Портебизу, поцеловал его несколько раз. — А вот и он! Разрешите мне, дорогая, представить вам его.

— Я надеюсь, сударь, что вы не слишком соскучитесь в нашем обществе, так как кавалер уверяет, что вы переносите его компанию, которая, несомненно, несноснее всего на свете; но он добрый малый, поэтому вам можно это простить. Вы, вероятно, очень давно знаете господина де Герси?

— Черт побери! — воскликнул кавалер. — Мы знакомы с ним спокон века, и вот уже более месяца, как мы с ним не расстаемся. Я встретил его у веселых девиц, куда меня бросила ваша суровость и куда его привело желание, так как дела его в этой области еще не урегулированы. Моя мать, которая от него без ума, весьма желала бы иметь любовную связь с ним, и если он будет от этого уклоняться в дальнейшем, то ему уже придется иметь дело со мною.

— Послушайте, Герси, перестаньте болтать вздор! Представьте вашего друга этим господам и подайте мне ручную грелку, которая греется в камине.

Г-н де Герси повиновался и с грациею медведя принес небольшую серебряную грелку, уже остывавшую под пеплом.

М-ль Дамбервиль была зябкою. Зимою, не отказываясь от легких газов, которыми она окутывала свою красоту, она любила ощущать жар. Ее дом был изумительно приспособлен для этой цели. Окна и двери закрывались прочно, а воздух тщательно поддерживался теплый и ровным. Ее гибкое тело жило в таимом тепле ватной подбивки. Ей это нравилось, и таким образом закутанная внизу, она сверху сохраняла свои весенние одежды; и, защищенная от сквозных ветров, спрятав ноги в подушки, она, обмахиваясь ароматным веером, небрежно подставляла свое лицо непрерывной ласке легкого ветерка.

Г-н де Портебиз находил ее очаровательною; он с изумлением смотрел на эту изнеженную и призрачную особу, внушавшую мысль о чем-то хрупком и слабом, среди лени ее кисейных покрывал; и он спрашивал себя, как из этой распустившейся розы могла выйти такая легкая пчелка, чей резвый полет ослепил его взоры и до сих пор трепетал в его памяти.

Первый гость, которому кавалер де Герси представил г-на де Портебиза, звался г-ном де Парменилем.

Г-н де Пармениль был высокий и красивый мужчина, худощавый, учтивый и церемонный. Естествоиспытатель и путешественник, он объехал весь свет. При виде его чувствовалось, что самые необычайные зрелища, самые своеобразные нравы, самые странные обстоятельства не могли заставить его отказаться от своих манер и от своих привычек. У антиподов его можно было представить себе совершенно таким же, каким его видели здесь. Он смотрел на вас тем же взглядом, каким он стал бы разглядывать альгонкинца, караиба или папуаса.

Про него рассказывали, что, заброшенный кораблекрушением на пустынный остров, он прожил там три года, не спася от бури ничего, кроме своей трости и ручного саквояжа. Открыв его, он увидел, что из всего имущества уцелели квадратик зеркала, мыльница и пара бритв. Когда, три года спустя, шлюпка с английского корабля пристала к острову, чтобы запастись пресною водою, командовавший ею офицер встретил прогуливающегося по берегу совершенно голого человека, выступавшего важно, опираясь на трость. Его взяли в таком виде, и когда он прибыл на корабль, то капитан с восхищением увддел, что его подбородок и щеки были чисто выбриты и что достаточно было дать ему платье, чтобы снова превратить его в джентльмена, столь же корректного, как если бы он, вместо того чтобы прожить тридцать шесть месяцев на манер дикаря, только что вышел из своего кабинета или из какого-нибудь модного кружка.

Г-н Гаронар, художник, был еще выше ростом и худощавее, чем г-н де Пармениль, но держался на иной, совершенно противоположный лад. Из-под его расстегнутого жилета вырывалось съехавшее набок жабо. Из двух его манжет тончайшего кружева одна висела, изорванная, у кисти руки. У г-на Гаронара были нетерпеливые руки, быстрый взгляд, длинное, раздражительное лицо, костлявый нос и щеки, испачканные табаком. Он не переставал за разговором, за работою погружать пальцы в свою табакерку. У него была целая коллекция всевозможных табакерок, которые он вынимал из карманов, забывал положить обратно и оставлял валяться на мебели; из них он ежеминутно брал и щепотками рассыпал содержимое на платье и даже на палитру. Табак примешивался и к цветной пыли его пастелей, и не один из его портретов носил на щеке в качестве невольной мушки пылинку табака.

Невзирая на резкость его нрава, на требовательность его капризов и на уклоны его характера, мужчины и женщины одинаково добивались благосклонности его карандаша. Он превосходно передавал лица с их самыми переменчивыми подробностями и умел схватывать даже самую их подвижность. Если люди из общества на вес золота оспаривали друг у друга моду быть написанными Гаронаром, то немногие любители в тиши делили между собою холсты, рисунки и офорты, в которых он трактовал для себя и для них тот единственный сюжет, который интересовал его всерьез.

Г-н Гаронар был живописец женского тела в его наготе и в его красках. Он изучал его со страстью. Он выслеживал в любви самые потаенные и самые смелые позы и воспроизводил их с такою свободою и такою точностью, что в них, чувствовалось, жила сама страсть, само наслаждение. Г-н Гаронар не пользовался для этого моделями в собственном смысле; он ненавидел красавиц академических классов и мастерских; но если на улице или где-либо в другом месте ему попадалась красивая девушка, то он приводил ее к себе, просил ее раздеться и забыть о его присутствии. Иногда он приводил их несколько, заставлял их резвиться и дразнить друг друга и, следя карандашом за их движениями и за их жестами, старался запечатлеть из них самые естественные и самые красивые. Его бумага покрывалась набросками и эскизами, среди которых он впоследствии находил живой репертуар одушевленных форм.

По утрам он небрежно перелистывал его, пока одна из фигур, проходивших перед его глазами, не останавливала на себе его внимания. Тогда он переносил ее на особый лист и работал над нею отдельно. Он не прибавлял к ней ни пейзажа, ни аксессуаров. Он преследовал только красоту линий и правдивость рисунка. Нагота тел выступала еще резче на пустой бумаге, а г-н Гаронар заявлял, что округлость груди, изгиб бедра, линия затылка или ширина спины сами по себе составляют картину.

Так он составил, списав с м-ль Дамбервиль, великолепную серию в сотню фигур в натуральном виде, которые, по словам танцовщицы, были историей ее красоты. Она тщательно хранила их и никому не показывала. Несколько вещей в том же роде, с которыми г-н Гаронар едва согласился расстаться, принадлежали г-ну Бершеролю и г-ну Парменилю, ревниво оберегавшим их, так что публика почти не была знакома с своеобразным талантом модного художника, и красавицы Парижа и Версаля, наперебой добивавшиеся чести заплатить огромную сумму за свой портрет, не знали того, что этот высокий худощавый человек, который грубо навязывал им свои неисправности и свои прихоти, был менее чувствителен к чести изображать их лицо, нежели к удовольствию написать обнаженною последнюю девчонку, лишь бы у нее, как цинично говорил г-н Гаронар, был гибкий торс и красивый зад.

Господа Клерсилли и де Бершероль, к которым Герси подвел потом г-на де Портебиза, поклонились ему с отменною учтивостью.

Оба они считались умными людьми. Г-н де Бершероль умел все на свете, даже сумел быть богатым. Г-н Клерсилли хвастал тем, что умел обходиться без богатства. Он называл себя не иначе как «бедняк Клерсилли», и это прозвище за ним осталось. Небольшой рост вполне гармонировал с его живым и тонким лицом. Рожденный для интриг, он ступал легко, ходил мягко, готовый ежеминутно увернуться. Он не входил, а вкрадывался; не уходил, а скрывался. Он приотворял двери, не открывая их настежь. М-ль Дамбервиль прозвала его «сквозным ветром». «На будущую зиму я прикажу проделать для Клерсилли кошачью лазейку», — говорила она, смеясь. Казалось, в самом деле, что он остерегается расти, с тем чтобы легче потом сойти в землю. Он был любим женщинами, причем никогда не было известно наверное, любит ли он их. Он считал себя верным и чувствительным и жаловался на то, что ему ни разу не дали возможности привязаться; вот тут-то он и плакал над участью «бедняка Клерсилли». Он не мог кончить, раз начав рассказывать про то, что он называл своими любовными неудачами. Со всем тем он не был дурным человеком, но был болтлив, беспокоен, кокетлив и фатоват, хвастаясь тем, что обладал по очереди всеми возлюбленными своего друга Бершероля.

Г-н де Бершероль в сорок пять лет был полон и румян, со свежим цветом лица, с красивыми, несколько оплывшими чертами, представительный и изящный. Ловкий и удачливый финансист, он посвятил откупам ровно столько времени, сколько было нужно, чтобы составить себе состояние, и, как только это было достигнуто, он поспешил их бросить. Сразу из крупного откупщика он сделался большим барином. «Бершероль, — сказал ему г-н де Клерсилли, — теперь тебе придется только тратить и освобождаться от богатства».

Г-н де Бершероль последовал совету. Насколько, в качестве делового человека, его знали за резкого, прижимистого и недоверчивого, настолько же он стал теперь вежлив и щедр. Его образ жизни доставил ему уважение и дружбу света, так как нигде нельзя было поесть лучше, чем у него. Роскошью и открытым столом он заглушал упреки, которые иначе раздавались бы по поводу того, что он бережет для себя. Ему были благодарны за употребление, которое он делает из своих денег, потому что он умел быть кстати и великодушным, и забывчивым. «Все дело в том, — говорил он, — чтобы уметь воздержаться. Откупщиков упрекают не столько в том, что они обогащаются, что, в конце концов, говорит об их здравом смысле и об их ловкости, сколько в том, что они упрямо раздуваются выше всякой меры, что является уже доказательством их жадности и скупости. От них требуют, не без известной справедливости, быстроты для приведения себя в приличное состояние. В самом деле, человек, который пятьдесят лет положил на то, чтобы нажить деньги, сохраняет после этого долголетнего труда финансовый букет, который не так-то приятен и не так скоро испаряется. У него остается обхождение уличного точильщика, от которого он не может освободиться всю жизнь. Следует, наоборот, быстро и успешно проделать работу и как можно скорее убрать свой навоз. В этом случае ты являешься просто светским человеком, который имел несчастье нуждаться в обогащении и имел счастье обогатиться».

Верно, что у маркиза де Бершероля не оставалось ничего от прежнего ремесла. Он проявлял себя безупречным джентльменом, любящим пышность, и великолепным. Он с изяществом и тактом выражал тонкие и умные мысли, составлявшие для него род непринужденного красноречия. Он обнаруживал просвещенный вкус к литературе и к искусствам. Он великодушно держал кошелек развязанным, а стол постоянно накрытым, и можно было поклясться, что он всю жизнь только и делал, что оказывал людям услуги, потому что он вкладывал во все такое великодушие и такую скромность, что привлекал к себе все сердца и уничтожал предрассудки, которые люди могли бы питать по отношению к нему. И г-н де Портебиз почувствовал, как его тянет к нему с первой же минуты, и г-ну де Герси пришлось тащить его за рукав, чтобы представить его г-ну де Сен-Берену, оставшемуся последним и чье имя, благодаря стишкам и мадригалам, было известно всякому, считавшему себя светским человеком.

— Герси, вы забываете аббата, — сказала м-ль Дамбервиль.

— Мне сдается скорее, что аббат сам забывает нас, — ответил г-н де Сен-Берен, — так как он спит, словно в церкви, находясь меж тем в одном из святилищ любви.

Тут г-н де Портебиз увидел в углу гостиной старого толстого аббата, который, сидя в широком кресле, заполнял его своим благочестивым телом и спал глубоким сном, скрестив на животе руки. Подбородок его покоился на его брыжах, и вся его фигура дышала довольством и покоем. Его окружили, но он не проснулся. Белая кошечка г-жи Дамбервиль легко прыгнула к нему на колени и лизнула розовым язычком сложенные руки спавшего.

— Скорее, Варокур, разбудите его, — сказала м-ль Дамбервиль, обращаясь к высокой и полной белокурой женщине, только что вошедшей в комнату. — Вы как раз кстати.

М-ль Варокур из Оперы наклонилась над аббатом и звучно поцеловала его в обе щеки. Добряк открыл глаза; его сонное лицо прояснилось, он испустил радостный вздох. Его широкое красноватое лицо покрылось морщинками, благодушный и звонкий смех раздался из его уст, сотрясая его полную фигуру.

Он обхватил м-ль Варокур за талию и поднялся при этой поддержке.

— Прошу к столу, — сказала м-ль Дамбервиль. — Господин де Портебиз, вы там ближе познакомитесь с аббатом Юберте.

— Ах, сударь, — сказал аббат, — ведь я хорошо знал вашего дядюшку, господина де Галандо…

VI

В ту минуту как вошла м-ль де Варокур, лакеи распахнули двери столовой, и она предстала, залитая светом. Блеск огней оживлял розовый мрамор плоских колонн, поддерживавших потолок.

Г-н Гаронар расписал его грациозными фигурами, плясавшими или носившимися по воздуху, и они, казалось, разыгрывали какой-то воздушный балет, пленявший взор своим легким ритмом. Сначала бросалось в глаза сладострастное движение групп, потом мало-помалу улавливалось сходство с м-ль Дамбервиль, которая была изображена там в разнообразных позах, то лежащею, то стоящею, а в середине композиции — в виде Гебы, с кубком в руке, склоненная, улыбчивая и внимательная, словно прислушиваясь к долетавшим снизу хвалам ее молодости и красоте.

Деревянные панно, расписанные в белый цвет, легкими гирляндами окаймляли детали барельефов. На столиках, у высоких зеркал, сверкали хрустальные канделябры. На обоих концах залы, в нишах, обнесенных решетками, две мраморные статуи изображали охотниц. У их ног борзые собаки поднимали длинные морды к двум водоемам, из которых вода лилась в два другие, большей величины. Эти фонтаны тихо журчали. На столе свечи канделябров горели ярким пламенем. Белый фарфоровый сервиз с легкою позолотою был окружен плато из живых цветов, со сверкавшим на нем хрусталем и серебром. В зале, сильно натопленной, температура была жаркая и приятная. Шаги лакеев, обутых в ботинки с войлочными подошвами, не были слышны вокруг стола. Все уселись, пронесся легкий шелест шелка и покашливанье аббата Юберте.

Г-н де Портебиз взглянул на м-ль Дамбервиль, сидевшую неподалеку от него. Она освободила свой стройный стан от покрывавших ее газовых шарфов. Словно потоки света дали возможность внезапно распуститься наготе ее плеч и заставили созреть округлость ее груди, небольшой, упругой и манившей из корзинки корсажа. Шея поддерживала гордо и смело посаженную голову. Черты лица были чудесны своею соразмерностью. Они были словно нежно изваяны из как раз достаточного количества плоти. Нельзя было не любоваться блеском глаз, изгибом рта, тонким очертанием носа, придававшим законченность всему облику своею редкою определенностью, лоб был увенчан густою массою волос, которые пудра покрыла своею легкою изморозью.

М-ль Дамбервиль была в таком виде неожиданна и очаровательна. Казалось, что-то вокруг нее только что рассеялось. Она словно превратилась в прекрасный острый и сверкающий кристалл, как снежинка, которая внезапно получила бы четкие грани бриллианта.

Г-н де Пармениль рассматривал ее с высоты своей холодной недоверчивости, г-н де Гаронар бросал на нее искоса быстрые взгляды. Г-н де Сен-Берен улыбался во весь рот. Г-н де Клерсилли капризно надувал губы, а г-н де Бершероль, расцветший и небрежный, опирался о спинку ее стула. На гостей низошло какое-то общее довольство, какое-то ощущение счастья и словно взаимное согласие насладиться этим мимолетным часом, который красоту мыслей и слов приправлял пряностью соусов и ароматом вин.

На аббата Юберте приятно было смотреть. Веселое и сластолюбивое добродушие оживляло его широкое лицо, смесь лакомства и довольства вздували его пухлый рот. Чувствовалось, что он действительно рад присутствовать и нисколько не удивлен ни тем, что находится здесь, ни что его видят здесь другие. Он знал, что мудрецы всех времен никогда не отказывались от удовольствия побезрассудничать сообща, и он готовился принять участие в беседе умов, достаточно разнообразных для того, чтобы столкновение их было богато неожиданностями и забавными эпизодами.

Был подан еще только раковый суп. Скромность прислуги обеспечивала свободу беседы. Но пока каждый оценивал бархатистый вкус супа. Кавалер де Герси первый кончил тарелку. У кавалера де Герси, необыкновенно высокого, необыкновенно толстого, с необыкновенно могучими членами, был ужасный аппетит. Чтобы его насытить, понадобился бы целый стол. Он ел за четверых и пил соответственно; но если желудок его был ненасытен, то голова его была менее устойчива, и если ему почти никогда не удавалось удовлетворить вполне свой голод, то ему иногда приходилось переходить за пределы своей жажды и вследствие этого чувствовать себя не слишком хорошо. М-ль Дамбервиль живо восставала против невоздержности кавалера и карала его за нее кратковременными немилостями, которые г-н де Герси переносил с трудом и в которых он утешался как и где мог. Он отправлялся буянить к веселым девицам. Там его и встретил г-н де Портебиз. Пропьянствовав и прошлявшись с неделю, он возвращался к м-ль Дамбервиль, которая сменяла гнев на милость. Эти бегства к бочке и к бутылке возвращали ей кавалера де Герси покорным и сокрушенным, и он старался заслужить прощение. М-ль Дамбервиль смотрела, как он поглощал огромные куски. Он был в самом деле прекрасен в этом виде и составлял странный контраст со своим другом, г-ном де Портебизом, евшим деликатно, с вилочки, и казавшимся задумчивым и рассеянным, так что он вздрогнул, когда м-ль Дамбервиль, обращаясь ко всем гостям, произнесла своим звонким голосом:

— Я не сомневаюсь, господа, что мы доставим большое удовольствие господину де Портебизу, если побеседуем о любви. В возрасте господина де Портебиза и с его внешностью предмет этот должен всего более занимать его, и он непременно почувствует к нам признательность за то, что мы этим путем отвечаем его сокровенным мыслям. К тому же, мы все здесь люди опытные в этом деле и наши речи будут только полезны и приятны молодому человеку, словно созданному, чтобы понимать их. Таким путем мы поддержим его мысли в их естественной склонности, и ему не придется отрываться от себя, чтобы поинтересоваться нами.

— Факт, — отвечал г-н де Бершероль, — что это, к тому же, кратчайший путь для встречи друг с другом. Это, собственно говоря, перекресток, на котором сходятся самые различные умы, притом самыми различными путями. Статуя Любви стоит на площадке Сладострастия и в точке пересечения аллеи Чувства. Я лично с удовольствием приму участие в этой беседе, но не знаю, много ли вынесет из нее господин де Портебиз. И в самом деле! Разве я, со своей стороны, не знаю, как думает каждый из нас об этом предмете? Господин де Пар-мениль расскажет нам о том, как любовь видоизменяется соответственно различным местностям и народам. Он будет сравнивать различные ее виды и обычаи. Господин Гаронар опишет нам то существенное, что он находит в красоте тела. Господин де Сен-Берен напомнит нам сладчайшие песни, на которые его вдохновила любовь. Господин де Клерсилли познакомит нас с несколькими приключениями, внушенными любовью. Я лично подсчитаю вам, во что она обходится. Что касается Герси, возможно, что он совсем ничего не расскажет, а вы, сударь, вы не можете сделать ничего лучшего, как поведать нам, чего ожидает от любви тот, кто вправе ожидать от нее всего.

— Что касается меня, — сказал аббат Юберте, — я счастлив, что господин де Бершероль оставил меня в стороне. Мое положение и моя внешность, впрочем, надеюсь, были бы достаточными для господина де Портебиза, чтобы избавить меня от вмешательства в это дело.

— Вы, сударь, вероятно, изумлены, — продолжала м-ль Дамбервиль, — видя здесь, в нашем обществе, аббата. Это, по меньшей мере, положение странное для человека его возраста и его характера, и если ваши годы и ваш нрав примиряются с ним вполне естественно, то он, наоборот, прилаживается к нему с некоторым трудом. Вы, конечно, не позволите себе выразить удивление при виде его среди нас, но вы, разумеется, не можете не почувствовать некоторого изумления. Разрешите, господин аббат, объяснить вас господину де Портебизу. Не извольте сердиться по-кошачьи и сидите смирно. Итак, вглядитесь в него, сударь; вы видите, каким веселым довольством дышит вся его фигура. Разве вы подумали бы, видя его, что этот ученый муж занимался когда-либо не тем, чем он занят в настоящую минуту? Эта бутылка бургундского притягивает его к себе, и его лицо как бы светится ее отсветом. Шея и плечи мадемуазель Варокур, которые у нее прекрасны, не заставляют его отвращать от них свои взоры. А между тем, сударь, у него есть принципы.

— А Фаншон? — раздался фальцет г-на де Клерсилли.

Аббат Юберте поставил стакан на стол и задвигался на стуле. Его лицо выражало комический гнев, и он разводил своими большими мягкими желтыми руками.

— Да, сударь, — продолжал безжалостный г-н де Клерсилли, — если вы посетите нашего аббата, то вместо почтенной экономки, которая лечит припадки его подагры и варит ему настойки, вы встретите там пятнадцатилетнюю девочку, которая откроет вам дверь с глубоким реверансом. Что вы об этом скажете, господин де Портебиз?

— Это доказывает, — отвечал г-н де Портебиз, — только то, что господин Юберте любит, когда ему прислуживает хорошенькое личико.

— Ах, сударь, — кричал аббат, отбиваясь, — не слушайте этих господ; я взял к себе в дом Фаншон, когда она была вот какого роста…

— И чему, как вы думаете, обучил он малютку? — визжал Клерсилли. — Шитью, уборам, уходу за бельем и за домом или стряпне? Нет, сударь, вы ни за что не угадаете, — она изучает хореографию.

— Правда, — вмешалась м-ль Дамбервиль, — что Фаншон танцует восхитительно.

— И что же, — сказал аббат, покорившись, по-видимому, насмешкам, — разве это не лучше, чем заставлять ее изнывать за иглою или над домашним хозяйством? Глаза у нее не будут красные, а пальцы не будут исколоты иглою. Танцы благоприятствуют здоровью и возвышают красоту тела. Они изощряют и ум; чтобы хорошо танцевать, нужен ум, и у Фаншон его много. Благодаря танцам женщина сохраняет известное положение в свете, и мужчины благодарны ей за то, что она изображает перед ними пастушек, принцесс и богинь. Это побуждает их обращаться к ней как к одной из этих фантастических личностей. Разве нас не оценивают сообразно нашей внешности? И те образы, с помощью которых мы выражаем высшее сладострастие, высшую трогательность и высшее благородство, вызывают к нам общее благоволение и поднимают нас в воображении всех. Господин де Портебиз будет постоянно видеть в мадемуазель Дамбервиль Ариадну. Разве вы со мною не согласны, сударь?

— Конечно, согласен, тем более что случай дал мне честь познакомиться с мадемуазель Фаншон. Она прекрасна, и была ко мне столь добра, что на днях, в ваше отсутствие, целый час показывала мне редкости вашего кабинета. Она поведала мне историю большой собаки и кувшина молока.

— Как, — воскликнул аббат с громким хохотом, — вы, сударь, и есть тот молодой дворянин, о котором Фаншон не перестает говорить и который так, по-видимому, интересовался моими медалями и моими древностями? Ваш художественный вкус удваивает мое уважение к вам, и я отнюдь не думал, чтобы этот неведомый любитель был родной внучатный племянник бедного господина де Галандо, которого близко знал я когда-то. Но Фаншон позабыла ваше имя. С маленькой ветреницей это случается. Простите ей ее молодость.

— Берегитесь, аббат, — сказал де Бершероль. — Балет изощряет ум девушек. У вас отнимут этот алмаз. Маленький домик недолго обставить.

— Так что из этого? У меня, сударь, будет место, куда пойти поужинать. Моя старость не ревнива, и я никогда не думал запрещать Фаншон составить счастье хорошего человека.

Все рассмеялись, и аббат вместе с другими. Он облокотился о стол, меж тем как лакей клал ему на тарелку крылышко пулярки.

— А чем это худо? — продолжал аббат. — Предположите, что Фаншон выросла бы в доме родных, которые были люди бедные; разве она избежала бы общей участи девушек — глупого или жестокого мужа или какого-нибудь грубого или лживого соблазнителя? Благодаря мне она, по крайней мере, узнает любовь и страсть при лучших обстоятельствах. Разве не лучше во всех отношениях, что, вместо того чтобы составить удел какого-нибудь грубияна, она достанется честному, тонкому и богатому человеку, вроде вас, господин де Бершероль, который будет относиться к ней с обычным вниманием, будет с нею нежен и любезен? Видя красоту в руках простолюдинов и жителей предместий, я испытываю почти то же чувство, которое переживал некогда, находя в руках итальянских мужиков благородные медали, обнаруженные в земле их плугом или отрытые их киркою и едва блестевшие на их землистых ладонях.

— Не забудьте, сударь, — со смехом повторила м-ль Дамбервиль, обращаясь к г-ну де Портебизу, — что у аббата есть принципы. И они даже превосходны. Лучший из них тот, что он думает то, что говорит, и при случае готов это выполнить на деле. Его натура так великодушна, что мирится со всеми противоречиями. Это — мудрец. Он набожен, честен и чист и будет слушать рассуждения господина де Парменнля о религии, которые отвратительны, или цинично-физиологические разговоры господина Гаронара. Вольные словечки господина де Бершероля или господина де Клерсилли не вызовут в нем удивления, и он мог бы увидеть меня лежащею рядом с вами, сударь, под носом у господина де Герси, и все-таки он доел бы свое куриное крылышко.

Кавалер, заслыша свое имя, поднял голову от тарелки и едва не подавился тонкою косточкою. Но он был привычен к шуткам и выходкам м-ль Дамбервиль и чаще всего делал вид, что ничего не слышит. Косточка прошла; Герси выпил большой стакан вина и снова принялся за еду, кладя в рот двойные куски.

— Мадемуазель Дамбервиль сказала правду, сударь, — продолжал аббат, тяжело вздохнув. — Я довольно добродушный наблюдатель окружающего. Природа вложила в меня жажду любви, но моя внешность делала меня к ней мало пригодным. Я понял это и попробовал от нее отвлечься; я принял сан, который меня от нее избавил и охранял меня от смешного зрелища, которое встречается в свете, когда тебя не любят или ты любишь невпопад. Мой недостаток благодаря этой военной хитрости превращался в добродетель. Не будучи вынужден интересоваться никем в частности, я попытался заинтересоваться всем. Печальная необходимость, сударь, изливать на окружающее глубоко внутреннее чувство и растрачивать его, не получая взамен. Я полюбил землю и природу, животных и людей, времена года и их плоды — словом, всю вселенную в ее настоящем и ее прошлом.

Не смея притязать на обладание красотою в живом теле женщины, я искал ее в различных и рассеянных формах — в лицах прохожих, в улыбках танцовщиц и актрис, в рельефе медалей, в профилях камей, в позах статуй. И могу, сударь, сказать, что я был награжден за мои труды. В моем воображении создалась определенная фигура, которая будет жить, пока я буду жив. Что я говорю, самая земля была ко мне благосклонна, так как однажды она показала мне точный образ моего вожделения. Древняя латинская земля выдала мне свое лучшее сокровище в виде сидящей Венеры, которую я открыл и которая сейчас находится в королевском собрании. Пойдите посмотрите на нее, сударь, то была моя единственная любовь.

Аббат Юберте остановился. Его слушали со вниманием. Белый котеночек м-ль Дамбервиль, пробравшийся в залу, вскочил на стол. Побродив с минуту, он сел на задние лапы, облизал переднюю лапку и три раза провел себе ею по мордочке.

— Так, сударь, — снова сказал аббат, — ожидал я старости. Она пришла; я желал ее. Долгие годы подчинял я мои чувства строгой дисциплине. Теперь я уже не боюсь никаких уклонов с их стороны. Они требуют от меня так немного, что я не колеблюсь удовлетворять их. Вот почему вам, может быть, и покажется, что я отдаюсь им. Но это не так, сударь. Я пользуюсь законным правом. Фаншон — одно из моих преимуществ. Мадемуазель Дамбервиль — другое; потому что, разве это не исключительное счастье моих лет — мирно наслаждаться красотою их юности?

Аббат Юберте говорил долго. На его полном лице выступили крупные капли пота. К тому же в запертой зале жара становилась чрезмерною. Порою на обоих концах его слышалось переменное журчание и падение воды из фонтанов в бассейны.

— Вам следовало бы взять пример с аббата, мосье Гаронар, — лукаво сказал г-н де Клерсилли художнику. — Вы должны бы подражать его скромности.

И г-н де Клерсилли принялся рассказывать, как г-н Гаронар намеревался было, без дальних церемоний, использовать г-жу де Кербиз, портрет которой он писал. На следующий день весь город должен был узнать об этом, так как г-жа де Кербиз сама разносила эту историю повсюду.

— О, — холодно ответил г-н Гаронар, — это не в первый раз случается. У меня в мастерской найдется более дюжины холстов, перевернутых и незаконченных по той же причине.

— Я отказываюсь понимать эту госпожу Кербиз, — сказала м-ль Дамбервиль. — Гаронар недурен собою. К тому же он богат, а какая-нибудь госпожа де Кербиз вовсе не так уже озабочена честью своего мужа. Не правда ли, господин де Бершероль?

Г-н де Клерсилли, который наряду со всеми любовницами г-на де Бершероля притязал также и на г-жу де Кербиз, почел своим долгом принять скромный и многозначительный вид.

— Послушайте, Гаронар, как вы принялись за это, черт возьми? Я считал ее более сговорчивою?

— Деньги, — наставительно сказал г-н де Бершероль, словно продолжая свою мысль, — необходимы в любви. Они нужны. Конечно, деньги не все, а когда они все, то это довольно отвратительное зрелище, особенно когда одна только власть денег соединяет красоту с уродством. Это отталкивает. Но деньги превосходное орудие, только бы им приходилось помогать сносной внешности. Они одаряют ее внезапным очарованием и дают вам средство иметь всех женщин, которых желаешь, вместо того чтобы иметь только тех, которые сами желают. Деньги ускоряют, облегчают и придают страстям счастливую быстротечность. Они помогают вернее различить тот единый лик, что кроется за сотнею масок любви.

— Иные, однако, предпочитают знать только один лик любви, — вкрадчиво произнес г-н де Сен-Верен. — Количество любовных приключений играет для них меньшую роль, чем их длительность. Они ограничили бы донною Эльвирою список Дон-Жуана. Одна женщина лучше, быть может, чем три, три лучше, чем тысяча, и даже лучше, чем тысяча и три.

— Я их имел в этом количестве, — сказал г-н де Пармениль. — Правда, они отнюдь не были похожи одна на другую, так как разнились настолько же друг от друга, насколько разнятся страны, где они обитали: одни — в снеговых хижинах Лапландии, другие — в шалашах из древесной коры, построенных могиканами, или в землянках и лиственных лачугах негров, если то не были бамбуковые крыши китайцев. Они приносили жертвы всем богам, а я лишь одному — Любви.

Раз что разговор принял такой оборот, то он быстро перешел на анекдоты, и все эти господа рассказывали весьма много и весьма забавных анекдотов, которые были оценены по достоинству. Каждый утверждал, в конце концов, что любовь разнообразна в самом существе своем и что она дарит неожиданностями, за которыми не надо ездить так далеко.

— Вам всем известно, — сказал г-н де Бершероль, — какую правильную жизнь я веду относительно женщин и каким превосходным порядком руководствуюсь в этом деле, но так было не всегда, и я сравнительно довольно поздно пришел к тому поведению, за которое хвалю себя каждый день.

В то время как я расстался с откупами, мне стукнуло тридцать восемь лет. До этой поры я любил немножко без разбору. Разумеется, я вовсе не хочу быть неблагодарным к тем встречам, которые доставлял мне случай, между ними были весьма приятные, против которых мне нечего было возражать, но, тем не менее, я стал замечать, что всего чаще я был доволен более самим собою, чем теми, которые должны были бы усиливать мое довольство особым характером их любезности. Красота сообщает чувствам таинственную помощь, и дело в том, чтобы удачно выбирать эти стимулы сладострастия. Словом, я заметил, что я рисковал прожить жизнь, не имея тех женщин, которых я всего более желал бы иметь, и мне захотелось этому помочь.

Вот как я взялся за дело. Я смотрел вокруг себя более тщательно, чем делал это до тех пор. Мало-помалу я выяснил себе, какие лица мне нравятся более других, и составил список тех, кому они принадлежали. Сделав это, я поставил себе задачею и вменил себе в обязанность овладеть, одна за другой, теми женщинами, которые были мною таким образом отмечены. Я достиг этого; я действовал с полною свободою ума и добился желанного успеха, ни разу не отклоняясь от намеченного мною порядка. Это постоянство имело странным следствием то, что я стал казаться неверным. Меня стали считать ветреным. Я постарался проверить мою верность и могу вам рассказать единственное отклонение от нее. К тому же, нужно было случиться одной из тех неожиданностей любви, о которых мы только что говорили.

Случилось мне быть в деревне, на охоте, с ружьем в руке, с ягдташем на боку. Он был тяжел. Я рыскал до самых сумерек по кустарнику, где скрывались молодые куропатки, и заблудился, а когда настала ночь, то, отбившись от моих людей, не знал, какою дорогою вернуться в замок. Я заметил сквозь деревья свет, вошел в хижину, довольно опрятную, и попросил ночлега. Крестьянин принял меня радушно, не зная меня. Он дал мне поесть, указал мне на сеновале место на сене и пожелал мне спокойной ночи. Едва я лег, как услышал, что кто-то взбирается по лестнице и осторожно идет по соломе. Я оставил мое ружье внизу и чувствовал себя довольно глупо; темно было, как в печи. Маленький фонарь, данный мне хозяином, погас. Я сжал кулаки, решив защищаться. Кто-то еле слышно дышал рядом со мною. Эти вздохи успокоили меня, и я начал догадываться, в чем дело. Разумеется, она не была занесена в мой список и не входила отнюдь в мои планы; но в данную минуту я об этом не думал. Я вытянул руку и встретил под холстом рубашки полную грудь. Я ощутил нежную и свежую кожу. Я почувствовал на моих губах смачный поцелуй, и я отдался этому своеобразному ночному приключению.

Должен ли я говорить вам, что оно было восхитительно? Я не видел той, что дарила меня наслаждением и, казалось, разделяла его вместе со мною. Ах, что это была за чудная ночь деревенской любви! Ароматы сена и тела сливались в легком, теплом и душистом воздухе. Заря едва забелела сквозь щели слухового окна, когда пенье петуха разбудило меня. Я потихоньку собрал свое платье и ощупью направился к лестнице, по которой спустился через ступеньку, и убежал в поле. Мне посчастливилось найти дорогу к замку. Моя немая красавица не произнесла ни слова, и я уносил после этой неожиданной ночи лишь шорох смятого сена и таинственное воспоминание о невидимых устах и неясном, очаровательном теле.

— Раз мы вступили на романтический путь и так как эти истории занимают, по-видимому, мадемуазель Дамбервиль, — сказал г-н де Пармениль, — то я должен сообщить вам, что я встретил приблизительно незнакомку господина де Бершероля; только из прекрасной дочери Франции она для этого случая превратилась в китаянку в Китае.

— Мы последуем, сударь, за вами всюду, куда вам будет угодно нас повести, — ответил г-н де Бершероль, — и я горю нетерпением вновь отыскать мою молчаливую красавицу.

— Вы сейчас узнаете ее, — сказал г-н де Пармениль, и он начал свой рассказ. — Мы плыли вверх по Желтой реке, в огромной золоченой джонке, с зеленым драконом на корме. Берега, поросшие тростниками, кончились, и мы плыли уже вдоль заселенного берега. Он был окаймлен пагодами и маленькими могилами. Наконец мы причалили в порту Ганой-Фонг между двумя высокими сваями, расписанными и украшенными резными гримасничавшими масками. Вскоре прибыл первый мандарин; с отменною вежливостью приветствовал он нас и пригласил к себе в гости. Его дом, показавшийся нам роскошным, стоял на берегу воды, в саду, где было множество киосков и фарфоровая башня. После целого ряда церемоний нас ввели в длинный зал, где на небольшой эстраде сидела дочь нашего хозяина, небесная Тунг-Чанг. Был приготовлен ужин, за которым нам подавали множество странных блюд, и мы должны были отведывать их из вежливости и любопытства.

Мандарин был старый; на нем было красно-зеленое шелковое платье с мелкими пуговицами и род круглой камилавки, из-под которой сзади висела коса.

Все обошлось прекрасно, и мы простились самым сердечным образом, получив разрешение оставить нашу джонку в порту, укрепленную на канате, и пропуск для осмотра окрестностей. На это стали уходить мои дни. Я изучал нравы и растения. Вечером я нередко отправлялся на прогулку по садам мандарина. Аллеи были посыпаны разноцветным песком. Здесь и там на легких колонках стояли стеклянные шары, наполненные водою, и заключали в себе причудливых рыбок. Они были золотые, с красным, желтым или зеленым отливом, и словно горбатые, с огромными глазами, резными плавниками и длинными, волокнистыми усами.

Мне случалось встречать порою небесную Тунг-Чанг, приходившую кормить их. Мы с нею раскланивались издали, с жеманством, обычным в этой своеобразной стране. Тунг-Чанг была одета, в несколько платьев неравной длины и разных цветов, надетых одно на другое и схваченных у талии широким поясом, завязанным спереди. Прическа ее была высоко взбита, и в ней торчали длинные шпильки. Она передвигалась крошечными шажками, на высоких колодках из резного дерева. Когда я проходил мимо, она искоса взглядывала на меня своими кокетливыми узкими глазками.

Однажды вечером, когда я остался в саду позже обыкновенного, я сидел у подножия фарфоровой башни. Ожидая восхода луны, я слушал, как в темной ночи стонала группа тростников; вдруг я почувствовал, что кто-то в темноте взял меня за руку. Я встал и пошел. Неясная фигура увлекла меня за собою и ввела в башню через низкую и небольшую дверь, о существовании которой я не знал.

Я очутился в слабо освещенной комнате. На стене рогатый идол гримасничал над курившимися свечами в золоченой бумаге. Божественная Тунг-Чанг изнеженно покоилась на подушках и сделала мне знак сесть около нее. Платье на ней было полураскрыто, она отстранила его одним движением и ручками прикрыла глаза.

Я понял и почел долгом выполнить то, чего от меня ожидала прекрасная китаянка. Я имел полный успех. Ее гибкость, ее подвижность приводили меня в отчаяние. Ее маленькое желтое тело выскальзывало из рук. Ее груди довольно близко напоминали два теплые лимона. Она была похожа на маленькое животное, задорное и увертливое, и я нашел ее нежною, влюбленною и весьма опытною. Ее косые глазки улыбались на ее лоснящемся лице. Она издавала пряный запах имбиря, чаю и ванили и тот крепкий аромат, который остается на дне старых лаковых коробок. Она произносила хриплые звуки, которых я не понимал. Между двумя наслаждениями она вынула из волос одну из длинных шпилек с шариком на конце и, смеясь, уколола меня в щеку; я вдыхал аромат осыпавшихся роз, наполнявших своими лепестками высокие бронзовые вазы, а с остроконечной крыши фарфоровой башни, залитой лунным светом, в серебристом ветерке до меня доносился легкий звон воздушных колокольчиков.

Разговор разбился на отдельные диалоги после рассказа г-на де Пармениля. Он передавал шепотом на ухо м-ль Дамбервиль некоторые подробности своего китайского приключения, равно как и г-н де Бершероль, склонившись к м-ль де Варокур, дополнял кое-какими деталями свою деревенскую любовь. Обе женщины слушали вполовину. М-ль Варокур улыбалась в пространство, прямо перед собою, а м-ль Дамбервиль своими пальчиками отбивала по тарелке ритмы танцев, поглядывая украдкою с возраставшим интересом на г-на де Портебиза, вполголоса беседовавшего с аббатом Юберте. Старый аббат, казалось, весьма внимательно слушал то, что ему говорил сосед. Он то покачивал головою, то одобрительно надувал три свои подбородка. Он поднимал глаза к потолку, потом снова опускал на своего собеседника. Г-н де Портебиз умолк. Аббат выпил большой стакан вина и вытер себе губы ладонью.

— Разумеется, сударь, — сказал он г-ну де Портебизу, — интерес, проявляемый вами к памяти вашего дядюшки, господина де Галандо, и те вопросы, которые вам угодно предложить мне о нем, делают вам честь совершенно особенную. Прежде чем на них ответить, позвольте мне похвалить вам вас самого и вместе с вами одобрить ваше поведение, так как обычно племянники ведут себя совершенно иначе и в подобном случае поступают с преступною неблагодарностью. Они торопятся забыть виновника их нового богатства и чувствуют к нему благодарность лишь за то, что умер. Случается, что они еще упрекают его в том, что он запоздал. Обычаи этих наследников тем более предосудительны, что они должны были бы вести себя иначе, так как всего чаще благодеяние достается им от кого-нибудь из близких, и приличие требовало бы не отказывать покойному в тех чувствах, которые они проявляли к нему при жизни.

Что касается вашего случая, сударь, то обстоятельства здесь совсем иные. Вы совершенно не знали вашего дядюшки, и, как вы оказываете честь сообщить мне, вы о нем почти никогда не слыхали. Он не занимал никакого места в ваших привязанностях и не имел никакого лица в ваших воспоминаниях, а вы все же озабочены тем, чтобы восстановить это лицо силою вашей благодарности.

— От вас только зависит, господин аббат, в самом деле, — отвечал г-н де Портебиз, — положить конец той неопределенности, которая, должен сказать, и вы понимаете это, менее отягощает мне сердце, нежели ум, и которая имеет своеобразный характер. Я отнюдь не притязаю на нарушение посмертного покоя, в который удалился господин де Галандо; мне было бы даже неприятно исторгать, в некотором роде, тайны его памяти. Нет, сударь, от вас я жду совершенно иного. Вы поздравляете меня с тем, что я не следовал примеру обычных наследников, не ощущающих никакого сожаления по поводу события, которое часто более трогает, нежели волнует. Не обманывайтесь, сударь, и позвольте мне, наоборот, позавидовать им, — как они счастливы. Разве они не были призваны к изголовью умирающего? Они шли за его гробом. Они платили пономарю и могильщику. Они точно знают облик того, кого они провожают в могилу. Они кое-что о нем знают; им выражают соболезнование по поводу понесенной ими утраты. Они находят в глубине ящика письма; они получают старье, чтобы отдать его старьевщикам, портрет, чтобы отнести его на чердак; что касается меня, то мое положение совсем иное, и судите его необычность.

Я получаю наследство от неведомого дядюшки, который для меня не имеет ни лица, ни фигуры, ни сложения, — ничего, что могло бы помочь мне представить себе его в точности. И ради какого черта, если я не могу представить себе его живым, стану я убеждать себя, что он умер! Его наследство, если можно так выразиться, висит в пространстве, и я не могу присвоить себе то, что мне ни от кого не достается, так как для меня господин де Галандо не есть кто-либо. Ничто, в конце концов, не доказывает мне, что он существовал когда-либо в действительности. Разве все это не смешно? И я ведь не преувеличиваю. Все словно сговорились, чтобы поддержать мое незнание. Его банкир в Риме, некий господин Дальфи, который мог бы дать мне о нем сведения, только что умер. Господин Лобен, управляющий его землями, никогда его не видел. От него я узнал, что дядя жил в Париже. Здесь ни господин де Кербиз, который пятьдесят лет знает весь город, ни господин Лавердон, который полвека убирает головы всем выдающимся людям, о нем ничего не слышали. Что касается моей матери, то она ничего не желает рассказывать о нем, и я каким-то чудом узнал от нее ваше имя. Поэтому, сударь, судите о моем удивлении и моей радости, когда я от вас услшоал сейчас, идя к столу, что вы хорошо знали господина де Галандо, так подумайте о том, как я вам буду благодарен, если вы поможете мне представить себе этого почти несуществующего дядюшку!..

— Успокойтесь, сударь, ваш дядюшка существовал, — ответил, улыбаясь, аббат, — и я имел честь даже обучать его в юности в том прекрасном замке Понт-о-Бель, который он вам, без сомнения, оставил. Я был приглашен некогда в это имение к господину де Галандо. То был молодой человек, кроткий и сговорчивый, и я спрашиваю себя, почему ваша матушка, которую я видел там тогда еще совсем малюткою, постаралась так преднамеренно забыть своего двоюродного брата Николая; но это нас не касается. Моя задача оказалась нетрудною; мне удалось образовать из него набожного и скромного воспитанника. Чистота его нравов равнялась кротости его характера. Он не был чужд литературных вкусов, и я не сомневаюсь, что позже ваш дядя устроил свою жизнь сообразно тем твердым принципам поведения, которыми мы постарались его напитать. Но события помешали мне дождаться плодов моего труда. Наш епископ, господин де ла Гранжер, увез меня в Рим. Я уехал в путешествие. Затем однажды мои письма остались без ответа. Время шло. Протекали года, и лишь много лет спустя я снова встретил господина де Галандо.

Несмотря на долгую разлуку, мы тотчас узнали друг друга и бросились друг другу в объятия, к великому изумлению прохожих, так как это произошло как раз посредине Нового моста. Мы шли в противоположном направлении, и издали, едва завидя друг друга, мы друг друга узнали. Некрасивая внешность не меняется, и мое лицо, вследствие этого, удостоилось долговечности; его внешность не показалась мне слишком изменившеюся, и эта встреча была мне приятна.

Я узнал от него, что через несколько лет после смерти матери он отправился в Париж. Я уверен, что он вел там уединенную жизнь, так как его вкусы отнюдь не влекли его ни к мотовству, ни к распутству. Я не ошибся, но я заметил, что он жил в странной праздности и что ум его совершенно не был занят, так что я не мог себе объяснить, что могло заставить его предпочесть пребывание в столице его деревенской жизни в Понт-о-Беле. Чтобы побороть эту леность, я возымел мысль заинтересовать его моими работами и использовать, с целью заполнить его досуги, те знания, которыми я постарался обогатить его юность. Я успел в этом превыше всех надежд. Несколько времени спустя я ввел его в общество, которое ему понравилось и где он понравился своею учтивостью и своею любезностью. Там не занимались вопросами дня, и беседы велись там не на модные темы; но эти люди не имели себе равных в знании всевозможных древностей. Господин де Галандо усвоил их трудолюбивую, сидячую и размеренную жизнь. Он имел в Марэ квартиру, выходившую в сад. Я как сейчас вижу его в ней, и там, сударь, хочу помочь вам увидеть его мысленно.

Господин де Галандо, ваш дядя, не был хорош собой, но и не был безобразен; он был ни молод, ни стар, казалось, он остановился раз навсегда на сорокалетнем возрасте и твердо решил не выходить из него; высокий, худой и несколько сутуловатый; огромный парик окружал его костлявое лицо. Он носил широкое серое платье, которое, доносив, заменял таким же. Редко в карманах его не болталась какая-нибудь книга вместе с наполнявшими их медалями, звеневшими друг о друга. На пальце в перстне он носил дорогой камень, на котором было что-то выгравировано, и он часто рассматривал его, поднимая дугою одну из бровей. Выражение простоты было разлито во всей его особе, и он мог бы, в силу своей откровенности, показаться даже неумным, если бы его молчаливость, его поведение и его добродетель не внушали к нему такого уважений, что мы между собою прозвали его Римлянином, не подозревая, чтобы он когда-либо получил это прозвище иначе как в силу своего благородного характера, строгости своих нравов и постоянства своей умеренности. Единственным чувственным пристрастием его была любовь к винограду.

Он покупал самый прекрасный виноград и к тому же всего чаще оставлял его на столе нетронутым, словно один вид прекрасной грозди уже удовлетворял его жадность мудреца…

Аббат Юберте прервал свою речь. Он привлек к себе бутылку и налил вино. Г-н де Портебиз молчал. Дядюшка Галандо, если можно так выразиться, облекся в плоть перед его взорами, и, развеселясь, словно чтобы приветствовать этого нового пришельца, г-н де Портебиз взял бутылку аббата и, в свою очередь, налил себе вина. Он допил вино, когда г-н Юберте снова заговорил:

— Я иногда рассказывал вашему дяде о винограднике моего друга, кардинала Лампарелли. Он находился в конце его сада, в Риме. Однажды мы сидели там, в тени виноградных лоз, меж тем как рабочие невдалеке от нас рыли землю. Выполняя работу, служащую для забавы, они открыли остатки древностей. В земле находились осколки утвари и медалей, которые мы постепенно рассматривали, как вдруг нам пришли доложить, что под киркою обозначилась рука статуи. Мы бегом поспешили к месту находки. Ах, сударь, эта рука выходила из земли наполовину и, будучи лишена кисти, словно молила нас о помощи! Вскоре показались плечи, потом голова и наконец все тело Венеры. Мрамор сверкал местами из-под покрывавшей его глинистой коры. Лампарелли плясал от радости, а я на коленях, в пыли, целовал прекрасную разбитую руку. Солнце светило ярко. Кардинал на этом не остановился; когда я вернулся во Францию, он продолжал уведомлять меня письмами о дальнейших своих находках, и я думаю, что эти мои рассказы сыграли известную роль во внезапном решении вашего дядюшки уехать в один прекрасный день в Рим.

Мое изумление было велико и разделялось всеми, кто знал господина де Галандо. Ничто из того, что мы могли ему сказать, не могло отвратить его от его плана. Мы свыклись с ним, и он привел его в исполнение. Он вез с собою письма к кардиналу Лампарелли. Но, уехав, наш Римлянин перестал нам сообщать о себе. Я за все время получил от него всего-навсего эту бронзовую урну, которую Фаншон вам, верно, показывала в моей квартире, налево, у двери, и которую он прислал мне около года спустя по приезде его в Рим. Вот и все. Наши друзья один за другим перемерли, и я остался один из того маленького общества, которым он ограничил свои знакомства. Мы часто говорили там о нем, но я не удивляюсь, что имя его никогда не достигло ушей господина де Кербиза, равно как и тому, что голова его никогда не попадала в руки господина Лавердона. Между ними не было ничего общего. Если бы не вы, я до сих пор не узнал бы, что мой бедный Николай скончался.

Не подумайте, сударь, что вы видите меня нечувствительным к его смерти; вы требовали от меня не сожалений, но точного образа, который помог бы вам представить себе того, кого уже нет в живых и кто для вас мог бы никогда не существовать. Я сделал что мог, я представил вас друг другу. Приветствуйте друг друга и проститесь с ним. Поверьте мне, сударь, не останавливайтесь слишком долго на памяти о том, кто не принадлежал к вашей эпохе и был далек от вас по возрасту. Вы исполнили возвышенный долг вежливости к покойному, и это стремление делает вам честь. Празднество призывает вас. Теперь вы в мире с вашим дядюшкой, но вы совсем не внимательны к мадемуазель Дамбервиль, которая смотрит на вас чрезвычайно любезно. Отдайте ей ваши взоры; ее шея и грудь заслуживают вашего внимания, и послушаем, что скажет господин де Бершероль.

В ту минуту как г-н де Бершероль собирался говорить, двери с шумом растворились и лакей вдруг доложил: «Господин Томас Тобисон де Тоттенвуд».

Г-н Тобисон был поистине необычайного сложения. Его огромное тело наполняло всю ширину безмерного платья из красного бархата. Руки его заканчивались массивными кулаками, мохнатыми от рыжих волос. Короткий и пышный парик в буклях своею пудреною белизной оттенял малиновый цвет квадратного лица, на котором виднелись, словно в массе вареного мяса, маленькие живые глазки, еле заметный носик и крошечный ротик в форме куриного зада и сложенный так, словно он готовился снести яйцо.

Г-н Тобисон де Тоттенвуд был бы, несомненно, лицом весьма комическим, если бы его сила, рост и сложение не внушали к нему уважения; но как посмеешься над человеком, шаги которого заставляли гнуться пол, когда он шагал по нему своими огромными ногами, обутыми в безмерные башмаки с пряжками. Так подошел он к мадемуазель Дамбервиль, жестоко потряс ее руку, приветствовал собрание общим поклоном и молча сел на стул.

М-ль Дамбервиль, казалось, была вполне привычна к манерам англичанина. Он вынул из кармана и протянул ей футляр, в котором заключался бриллиант чистейшей воды. Пока камень переходил из рук в руки вокруг стола, лакей поставил перед г-ном Тобисоном корзину с несколькими бутылками бордо.

Во время своих приездов в Париж г-н Тобисон никогда не упускал случая навестить м-ль Дамбервиль и поднести ей какой-нибудь подарок; поэтому и она прощала ему его странности и неожиданности, так как г-н Тобисон был богат и чудаковат. Он много путешествовал, и его звали милордом, несмотря на то, что он им не был, так как его старший брат заседал в числе пэров королевства, а он, младший, разбогател на торговле. Когда он составил свое состояние, он покинул Англию и никогда более туда не возвращался. Его видели в Венеции, среди масок карнавала, в Вене и Варшаве, в Амстердаме. Он ездил по всей Европе, из конца в конец, с намерением рассеяться, выказывал себя повсюду любителем женщин, драгоценностей и вина, всегда одетый в красное, огромный, молчаливый, флегматический и невозмутимый.

Он заканчивал, не произнося ни слова, третью бутылку.

— Разумеется, — сказал г-н де Бершероль, — мы все любили, каждый по-своему, и вот мы все здесь в сегодняшний вечер и в довольно хорошем состоянии, могу сказать, все живы и здоровы и можем опровергнуть дурную репутацию любви. Все мы слышали рассказы о несчастиях, причиняемых любовью, и о катастрофах, к которым она ведет, но сами ничего подобного не испытали. Надо признаться, что любовь была к нам странным образом благосклонна и что нам нечего на нее жаловаться.

— Верно, — возразил г-н де Клерсилли, — что любовь нам не повредила. Быть может, без нее, Бершероль, вы были бы немного богаче, так как вам она обходилась дорого, но без тех затрат, которые вы на нее делали, я был бы менее счастлив.

— Мы тем более должны радоваться этому, — отвечал г-н Гаронар, — что любовь производит также и ужасные опустошения. Я не раз писал лица мужчин и женщин с определенными следами ее слез и ее мучений.

— Я думаю, что наше счастье в любви, — сказала м-ль Дамбервиль, — зависит, главным образом, от той дружеской близости, в которой мы жили с любовью. Мы предоставляли ей, по ее желанию, принимать всевозможные случайные формы, уверенные, что всегда найдем ее под тою маскою, под которою ей захотелось скрыться, чтобы предстать нам. Она была благодарна нам за то, что мы повиновались ее капризам. Любовь становится опасною лишь в тех случаях, когда ее замыкают в один какой-либо аспект. Самая природа ее, которая универсальна, восстает против этого насилия; но, если вместо этого мы предоставим ей свободу волновать нас неожиданностями, в которые она любит рядиться, — она признает нашу податливость и отмечает ее особым вниманием; в противном случае она мстит злополучной верности самым жестоким и самым нелепым, самым жалким рабством.

— Я думаю, что мадемуазель Дамбервиль права, — сказал г-н де Пармениль, — но я не знал, что она такой великий философ. Предположите, в самом деле, что кто-либо из нас любил бы исключительно мадемуазель Дамбервиль, что вместо услад ее очарований он требовал бы от нее постоянства страсти, — разве она была бы тою прелестною, крылатою грациею, которая порхает в наших воспоминаниях? Нет, для одного из нас она сделалась бы особою идеею, для которой он стал бы рабом. Я видел во время моих путешествий эти неподвижные фигуры, служащие для священных культов. Они выточены из драгоценного дерева или из редкого камня и требуют от верующих полного рабства. Они заставляют их простираться в пыли и грязи и иногда, в качестве жертвы, требуют самой крови верных.

— Не стоит ходить так далеко, — сказал г-н де Бершероль, — мы видели женщин, добивавшихся от своих любовников самых последних гнусностей и самых низменных услуг. Они переносили ужаснейшие оскорбления, просто потому, что…

Г-н Тобисон де Тоттенвуд прервал г-на де Бершероля. Он заговорил по-английски, хриплым голосом, сопровождая слова резкими движениями. Чудак весьма хорошо знал все языки; но в обществе, опасаясь вызвать насмешки своим своеобразным произношением, он употреблял только родной язык. Г-н Тобисон не смущался и продолжал говорить на своем отечественном жаргоне. Гости переглядывались. М-ль Дамбервиль наполовину понимала, так как она танцевала на сценах Лондона и запомнила кое-что из наречия этого города. Г-н Тобисон все говорил, и это длилось довольно долго; когда он кончил, он положил на стол свои огромные кулаки и разразился громким смехом. Все последовали его примеру.

— Вот, приблизительно, что нам рассказал господин Тобисон и что имеет ближайшее отношение к тому странному положению, в которое любовь ставит иногда некоторых любовников, — сказал тогда г-н де Пармениль, который в качестве превосходного лингвиста с таким же успехом мог бы перевести тираду толстого англичанина на китайский или на персидский язык. — Итак, несколько времени тому назад он был в Риме, где познакомился с одною куртизанкою по имени синьора Олимпия. Красавица ему нравилась, и он частенько ходил к ней ночевать.

Однажды утром, когда он еще спал, он увидел, полуоткрыв глаза, довольно пожилого человека, который клал на кресло тщательно вычищенное платье, снятое с себя милордом накануне вечером. Этот же человек нес в руках и башмаки. Надо вам сказать, что господин Тобисон, у которого большие ноги, весьма дорожит хорошим состоянием своей обуви. В этом отношении ему приходилось жаловаться на небрежность римской прислуги. Этот же человек, наоборот, принес ему башмаки, блестевшие восхитительно. Господин Тобисон в восторге от этой новинки возымел мысль попросить синьору уступить ему этого лакея. Услышав эту просьбу, Олимпия разразилась безумным хохотом. Мнимый лакей был никем иным, как французским дворянином, весьма богатым. Эта дама не только вытягивала из него большие суммы, но и возлагала на него самые омерзительные работы по кладовой, прихожей и спальне.

Рассказ г-на Тобисона был встречен общим одобрением; едва он был закончен, как кавалер де Герси, встав из-за стола, крикнул во все горло своим громким, хриплым голосом:

— В добрый час, господа!.. Этот дворянин-лакей мне нравится, и вот, по правде сказать, пиковое-то положение!..

Внезапный восторг кавалера де Герси пробудил общий шум. Впрочем, ужин подходил к концу. Запах вин и кушаний еще отяжелил и без того душный воздух. Все говорили сразу, слова перекрещивались, не дожидаясь ответов. Г-н Гаронар рисовал на бумаге вольные фигуры, переходившие из рук в руки. Г-н де Бершероль позванивал золотом в своих карманах. Г-н де Сен-Берен напевал; м-ль Варокур начинала разоблачаться и пробовала производить перезвон на тарелках. Г-н де Пармениль говорил по-китайски сам с собою. Г-н де Клерсилли пытался встать, но ноги не обещали унести его далеко. Белая кошечка г-жи Дамбервиль осторожно прогуливалась по столу, бродя между хрусталем и блуждая около цветочного плато, где быстрым и вороватым движением лапки она разрывала одну из растрепанных роз, лепестки которой мягким дождем падали на скатерть.

Беспорядок длился довольно долго; наконец, когда он достиг апогея, танцовщица сделала знак г-ну де Портебизу, и оба исчезли, сопровождаемые белою кошечкой, скользнувшей за ними. Никто не обратил внимания на их уход. Аббат Юберте спал, и его большая голова склонялась то к правому, то к левому плечу. Он не проснулся даже при падении де Герси, скатившегося под стол, вокруг которого г-н Томас Тобисон де Тоттенвуд, малиновый, в своем красном платье, но еще твердо стоявший на своих огромных ступнях, носил на вытянутых руках м-ль де Варокур с подобранным на бедрах платьем и с обнаженными ляжками.

VII

Каждое утро пустая карета г-на де Портебиза останавливалась у решетки дома м-ль Дамбервиль, куда Бургундец и Баск являлись аккуратно за своим господином. С того вечера, когда происходил ужин, он не выходил от танцовщицы. К полудню он посылал сказать своим слугам, чтобы они возвращались домой и не преминули приехать за ним завтра. Итак, оба плута, проболтав два часа с привратником, уезжали; но вместо того, чтобы стать позади кареты на запятки, они с удобством располагались внутри на подушках и приказывали везти себя спокойно домой, словно знатные господа.

Они сообщили г-ну Лавердону, когда он, по обыкновению, пришел причесывать г-на де Портебиза, о любовном приключении последнего, и стараниями г-на Лавердона весть эта быстро распространилась по городу. Разумеется, то была не первая проказа м-ль Дамбервиль; в свои любовные похождения она вкладывала смелую свободу; но шум по поводу ее последнего выбора удвоился благодаря скандалу, который поднял вокруг него кавалер де Герси.

Кавалер повсюду носился со своею яростью, и она у него не ослабевала. Он разражался бранью против г-на де Портебиза, которого обвинял в неблагодарности, и против м-ль Дамбервиль, поведение которой проклинал. Ежечасно он осыпал неверную свирепыми, нацарапанными наспех письмами, которые оставались без ответа.

Ежедневно приходил он обновлять свое бешенство на самое место своего бесчестия и уносил его обратно, напоив его новою силою. Невзирая на его крики и его исступления, решетка дома Шайльо упорно оставалась запертой.

Тщетно вел он переговоры с привратником, у которого ни его шум, ни его угрозы не могли вытянуть ничего, кроме того, что м-ль Дамбервиль отдала приказ никого не пускать, кто бы то ни был.

Г-н де Герси бесился впустую. Когда он утомлялся кричать и показывать кулаки своему невидимому сопернику, он отирал со лба пот и садился на тумбу, с которой в припадке новой ревности вскакивал внезапно, одним прыжком и принимался снова стонать и вопить.

Так продолжалось почти с неделю. Лучше всего было то, что, встречая там ежедневно Баска и Бургундца, приезжавших туда в те же часы, он, в конце концов, сделал их поверенными своего несчастия.

Особенно нравился ему Баск. У него было длинное, худое, насмешливое лицо, и он с почтением выслушивал сетования кавалера, не перестававшего осыпать бранью г-на де Портебиза. Баск и Бургундец, по-видимому, с немым удовольствием слушали, как хозяина их честили мерзавцем, вором и негодяем. Время от времени они подталкивали друг друга локтем и тихонько хихикали. Г-н де Герси горячился еще пуще. Привратник за решеткой хохотал во все горло. Кучер на козлах держался за живот от смеха. Порою прохожие, приняв все это за ссору пьяных слуг, хотели вмешаться и позвать стражу. Кучер успокаивал их, тыча себе пальцем в лоб и давая понять любопытным, что бесновавшийся был не в своем уме.

— Да, Баск, твой господин — висельник, — рычал г-н де Герси. — Да, Бургундец, он — скот; запомни это хорошенько и извлеки из этого пользу; а меж тем я любил его, этого мальчика; он нравился мне, и вот как он меня отблагодарил! Он видит меня пьяным, под столом, уводит мою любовницу и запирает у меня под носом ее дверь, и все это без всякого предупреждения. А меж тем я любил этого чудака, а теперь я буду принужден проколоть ему шкуру в двадцати местах и драться с ним на дуэли!

Г-н де Герси принимал тогда соответствующее лицо.

— Смотри, Баск, — продолжал он, — и ты, Бургундец, смотри! Мы приезжаем на место поединка. Мы раздеваемся. Шпаги одинаковой длины. Я нападаю, он защищается, я отбиваю, он отступает, я перехожу в нападение, настигаю его. Он падает… Врач наклоняется над ним: «Господин де Портебиз скончался!» — «Ах! Он скончался, господин де Портебиз? Я, честное слово, сожалею об этом, сударь; он был хорошим товарищем; вот какова наша жизнь!» И все это, Баск, понимаешь ли, из-за какой-то девицы Дамбервиль!

И кавалер показывал кулак маленькому домику, видневшемуся из-за деревьев в конце оледеневшего сада, который блистал инеем на солнце и, казалось, смеялся в нос над покинутым любовником.

— Разве я нуждаюсь в этой Дамбервиль? — продолжал г-н де Герси. — Разве мне приятно изображать пса у ее дверей? Почему этот дурак не сказал мне: «Герси…» Но нет! Он поступил со мною слишком бесцеремонно; если бы не это, я бы ему уступил ее от всего сердца; я имел ее столько, сколько хотел. И сыт и пьян!..

Баск и Бургундец кивали головами в знак согласия.

— Надоели мне и ее ужины, и ее альков! Неужели ты думаешь, Бургундец, что мне приятно садиться за ее стол между старым толстым аббатом и этим болваном Гаронаром, похожим на воробьиное чучело, терпеть шутки дурака де Клерсилли и выслушивать тирады господина де Бершероля! Ох, а путешествия господина де Пармениля и его рассказы про лапландок и про китаянок! Уж если на то пошло, я предпочитаю Сен-Берена; он разыгрывает фата и душку, чтобы понравиться женщинам, и отпускает им свои глупости; но, по крайней мере, он знает толк в лошадях и умеет отличить кобылу от жеребца. Он делает вид, что вдыхает розы; но, в сущности, ему мил лишь запах навоза. Ты спросишь меня, Баск, почему я оставался в этом бедламе?

Баск ни о чем не спрашивал: он по привычке чесал кончик носа и терпеливо выслушивал иеремиаду кавалера.

— Что там делал я, ослиная башка! Я был любовником мадемуазель Дамбервиль. Ты не знаешь, что значит быть любовником мадемуазель Дамбервиль! Негодяй твой барин знает это теперь; он должен был узнать это за то время, что он заперт с нею. Послушай, мне кажется, что я менее сержусь на него, беднягу! Нет, я совсем не сержусь на него. Нет, в самом деле, если бы он вышел из-за этой решетки, то я подошел бы к нему. «Эх, несчастный Портебиз, вот что с тобою стало. Лицо у тебя в аршин, выражение унылое! Ты теперь сговорчивее; с тобою можно побеседовать. Ах, ну и дела! Но говори же! Грудь у нее прекрасна, ну, а остальное? Ха-ха-ха! У нее руки худые и бока жесткие. Она уже не очень молода, друг мой, наша Дамбервиль! У нее колкие губы и сухая кожа. Ах! Портебиз, ты сам во всем виноват!»

Потом ярость его возгоралась с новою силою.

— Но выходи же оттуда! Что ты с нею делаешь, выходи же! Смотрите, он и сегодня, пожалуй, не выйдет! Итак, это никогда не кончится!

Так продолжалось до тех пор, пока не приходил лакей сказать сквозь решетку два слова Баску и Бургундцу и отправить их домой по приказу их господина. Кавалер слушал, сжав кулаки. Одежда была в беспорядке, парик съехал на сторону.

— Ну, господин кавалер, — говорил Баск, — мы едем. Сегодня это еще не кончится. Не угодно ли вам, чтобы мы отвезли вас куда-нибудь, — так вы простудитесь, пешком, без ваших слуг и в таком виде, что за вами побегут по улице?..

В карете г-н де Герси снова начинал свои жалобы.

— Ах, негодяй, сколько же времени они вместе! И день, и ночь, я уверен в том, Бургундец, не верь тому, что я говорил тебе: твой барин — счастливчик. Эта Дамбервиль очаровательна, и я запрещаю тебе думать иначе, потому что она была моею любовницею, и какою любовницею! Какой огонь! Какой пыл! И она меня обманула…

Она поступила правильно, я заслужил это. Я напился. Тем хуже для меня. Она запрещала мне это. Впрочем, надо уметь переносить измены, когда любишь; я попрошу у нее прощения, она примет меня обратно. Ты смеешься, плут, в любви не бывает стыда. История, которую рассказал нам в тот вечер этот красный и толстый англичанин, превосходна. Он прав, надо уметь допить стакан до дна. Остановись здесь, Баск; до свидания, мой мальчик.

И г-н де Герси выпрыгивал из кареты и шел, размахивая руками, разнося повсюду свой гнев и досаду и сам разглашая с треском свое неприятное приключение.

Повсюду о нем было уже известно. Каприз м-ль Дамбервиль к г-ну де Портебизу принимал размеры общественного события. Газеты писали о болезни танцовщицы. В опере шумели, в других местах начинали волноваться, м-ль Дамбервиль не обращала внимания на самые официальные приказы и пренебрегала самыми мудрыми советами. Она упорно отказывалась выступать. Публика требовала ее появления на сцене. Театр гремел свистками и сумятицею. Партер требовал Дамбервиль, а директора не могли ее предоставить. Публика требовала, чтобы объявленный новый балет «Сельские похождения» заменил собою «Ариадну». М-ль Дамбервиль должна была изображать в нем Сильвию; поэтому ее присутствие было необходимо.

Ничто не могло сломить ее сопротивления, ни угрозы, ни мольбы.

Дело дошло до того, что общественное мнение потребовало наказания непокорной, и для удовлетворения его было решено заключить м-ль Дамбервиль в тюрьму Фор-Левек.

То было утром, когда м-ль Дамбервиль, спавшая с г-ном де Портебизом, услыхала, что в дверь стучат именем короля. Она пошла отворить дверь сама, в чем была. Полицейскому, объявившему, что ему приказано ее сопровождать, г-н де Портебиз спросонок хотел предъявить протест; но м-ль Дамбервиль заставила его молчать и приказала ему снова лечь в постель.

— Там вам смотреть нечего, — сказала она полицейскому агенту. — Что касается вас, — обратилась она к высшему полицейскому чину, — то я вас ждала, но я не сомневаюсь, что вы дадите мне время проститься с этим дворянином, который находится там, и надеть поверх этой рубашки, в которой вы меня застали, что-либо, в чем я могла бы показаться на глаза вашим людям и моим.

Когда полицейский удалился, м-ль Дамбервиль разразилась хохотом в лицо г-ну де Портебизу. Она уселась на край кровати и смотрела в расстроенное лицо молодого человека.

— Итак, мой милый любовник, — сказала она ему, — вот до чего мы с вами дошли! Я должна засвидетельствовать, что вы были на высоте. Вы сделали вид, что ищете вашу шпагу; но поблагодарите меня за то, что я уложила вас снова в постель. Вы не имеете возможности показать то, чем могу дать полюбоваться я. А теперь, сердце мое, шутки в сторону и выслушайте меня!

Она положила одну руку на простыню, а другою она покачивала свою белую и мускулистую ножку. Развившийся локон ласкал ее плечо.

— Во-первых, я должна поблагодарить вас. Благодаря вам я провела весьма приятную неделю и надеюсь, что с вашей стороны вы не очень об этом жалеете. Ваша юность отнюдь не скупится расточать себя, а по тому, как вы обращались со мною, вы не дали мне заметить, чтобы моя уже опередила вашу. Если, несмотря на ваше усердие, вы не равняетесь Герси, то вы превосходите его нежностью. Вы оба на высоте и созданы, чтобы понимать друг друга, к чему вскоре вы и придете, так как я ни минуты не сомневаюсь в том, что он простит вас, когда узнает, что вы все-таки не заставили забыть о нем; таким образом, мы все трое извлечем выгоду из этого приключения. Наш кавалер, благодаря этому, узнает лишний раз, что я могу обойтись без него. Итак, он будет предупрежден, вы прославитесь, а я отправлюсь в тюрьму. К этой тройной цели я и стремилась; теперь, сударь, вам остается выбирать из всех женщин! Они будут оспаривать друг у друга вашу благосклонность; что касается меня, то мне остается Фор-Левек!

Г-н де Портебиз смотрел на м-ль Дамбервиль в глубоком изумлении.

— Это мне было нужно, и я открою вам причину. Вы знаете малютку Фаншон, которая живет у аббата Юберте? Она обнаруживает изумительные способности, скажу даже, восхитительный талант к танцам. Она знает всю мою роль Сильвии в «Сельских похождениях». Она меня заменит. Бершероль хлопочет об этом. Без этой удачной военной хитрости никогда ей не дали бы случая выступить с обеспеченным успехом. Подумайте, как обрадуется аббат. Он стареет, и я хочу, чтобы он получил от меня эту радость прежде, чем умрет. Вот и все, сударь; но время бежит, и наш полицейский, по всей вероятности, теряет терпение. Итак, оставьте мою грудь в покое, позвоните моих служанок, и простимся. В вашем возрасте любят приключения, а это приключение не может не быть в вашем вкусе.

VIII

После того как м-ль Дамбервиль была прочно и достодолжно посажена в тюрьму Фор-Левек и когда г-н де Портебиз вернулся домой, он ощутил какую-то праздность и досаду. В конце концов, он был одурачен, но игра, разумеется, не могла ему не понравиться, и, хотя карты и были подобраны заранее, партия была от этого не менее очаровательной. Он видел себя героем громкого любовного приключения, и если на его взгляд причины не казались ему всецело в его пользу, то тем не менее эта история в глазах света сохраняла прекрасный вид. О ней говорили повсюду, и «неделя г-на де Портебиза» грозила превратиться в поговорку. Г-н де Портебиз был в моде, и это заставляло его ощущать некоторое тщеславие. Г-н де Герси, поклявшийся его погубить, не показывался, занятый тем, что стонал и бушевал у ворот тюрьмы Фор-Левек. Г-н де Портебиз ждал, чтобы появиться в обществе, первого представления балета «Сельские похождения», и этот день близился. Мысль о нем привела ему на память малютку Фаншон, и он решил отправиться с визитом к аббату Юберте.

Доехав до верхнего конца улицы Сен-Жак, он вышел из кареты и, пройдя мокрый двор, поднялся по темной лестнице. Античная маска с расписанными киноварью щеками смеялась во весь рот на двери старого собирателя древностей. Г-н де Портебиз толкнул дверь.

М-ль Фаншон сидела посреди комнаты на стуле с высокою спинкою. Опершись локтями о колена, она подперла подбородок руками и, казалось, была погружена в раздумье, глядя перед собой. Ее взгляды переходили от обломков пыльных скульптур, загромождавших пол, на ряды книг, покрывавших стены. Она казалась грустною. При легком шуме, произведенном г-ном де Портебизом, она обернула к нему свое хорошенькое личико с прекрасными и, казалось, заплаканными глазами; увидя его, она издала слабое восклицание и встала, скрестив на груди руки.

М-ль Фаншон была в юбочке и в корсаже, что не подходило к ее прическе, покрытой пудрой и убранной зеленью, щеки ее были слегка нарумянены; два розовых пятнышка отмечали их впадинки; ее подвижный рот дополнял очарование ее лица.

— Ах, это вы, сударь? Как вы меня напугали! А господина Юберте все еще нет дома! Нанетта вам ничего не сказала внизу?

— Нанетта мне ничего не сказала, сударыня, и я не жалею об этом, так как вы дома. Но я расскажу господину Юберте, чем вы занимаетесь в его отсутствие. Вы плакали, Фаншон?

И г-н де Портебиз указал пальцем на две круглые слезинки, сбегавшие по щекам молодой девушки.

— Не говорите ему об этом, сударь, умоляю вас. Это его огорчит.

И она отерла глаза.

— Что же вас печалит, прекрасная Фаншон?

— Разлука с господином аббатом.

— Разлука с аббатом? А почему же вы его покидаете?

— Надо вам рассказать все по порядку, сударь. Сегодня утром он посадил меня к себе на колени. «Фаншон, — сказал он мне нежно, — так хорошо. Ты — добрая девушка, и я очень люблю тебя, но нам надо расстаться. Что тут поделаешь? Не могу же я, однако, несмотря на мой возраст, жить в квартире с одной из первых балерин Оперы. Теперь тобою будут заниматься; имя твое будет стоять в газетах. Можешь вообразить себе прекрасное впечатление. „А где живет эта мадемуазель Фаншон?“ — „Она живет у господина аббата Юберте!“ — „Превосходно“. — „А это она танцует в балете „Сельские похождения“? Ах, в самом деле!“ Понимаешь ли ты это, Фаншон?» Тут я заплакала, и он также плакал; а когда я предложила, что откажусь от моей роли и останусь до тех пор, пока он захочет, маленькою, ничтожною танцовщицею, на которую никто не обратит внимания, он рассмеялся и сказал: «Отказаться от твоей роли, Фаншон? Ты не понимаешь того, что говоришь. Роль, из-за которой мадемуазель Дамбервиль сидит в тюрьме!» И он прибавил тысячу нежных слов, которые заставили нас плакать еще больше.

М-ль Фаншон за разговором забыла о том, что она была в юбочке и в корсете. Корсет стягивал ее тонкую талию и открывал ее грудь, трепетавшую от волнения.

— И добрый господин Юберте позаботился обо всем. Он нанял мне маленькую квартирку по соседству с театром, как раз в том доме, где живет господин Дарледаль, мой учитель танцев. Я буду жить там с теткою Нанетты, которую вы видели, и она будет мне прислуживать. Тетка ее бедная набожная женщина, а аббат будет приходить к нам три раза в неделю обедать.

— Вот это чудесно, мадемуазель Фаншон, и об этом нечего плакать!

— А что будет с господином Юберте? Кто будет сметать пыль с его медалей? А потом, видите ли, сударь, я была счастлива, и вся эта перемена меня немного пугает. Вчера я совсем не хотела идти на репетицию, и отвел меня туда господин аббат… Господин Юберте большой знаток балета. Ах, как я волновалась! Но когда я увидела его сидящим на сцене, куда ему принесли стул, я почувствовала себя легко. Я танцевала. Я видела, как он смеялся от удовольствия, наклонялся вперед, упираясь в колени руками, и внезапно откидывался назад. Он делал мне знаки. Я чувствовала себя более легкою, более ловкою; когда я кончила, я бросилась ему на шею. Все барышни, бывшие там, поступили так же, как и я. Все бросились его целовать. Он отбивался от них силою. Поднялась настоящая сумятица, но его не хотели выпустить. Одна тащила его за воротник, другая за рукав, так что в конце концов бедный господин Юберте был весь белый от пудры, и надо было видеть, как он оправлял свой парик и разглаживал свое жабо, красный от смущения, но тем не менее смеющийся!..

И Фаншон при этом воспоминании также громко хохотала. Ее свежие губы открывали белые зубки. Веселость вздымала ее гибкую шею, а легкие виноградные листья ее прически колебались, словно от ветра. Потом она стала снова серьезною; казалось, она раздумывала.

— Что мне особенно тяжело, сударь, сейчас скажу вам, — продолжала Фаншон, наклонив головку, с гримаскою. — Я горюю не столько о том, что покидаю господина аббата, как о том, что я ему так многим обязана и не имею никакой возможности чем-нибудь отплатить ему. Мне бы так хотелось доставить ему удовольствие! Говорят, что я красива, что мужчины любят молодость и первый цвет девичьей юности. Ах, как я жалею о том, что господин аббат в таком возрасте, что не может воспользоваться тем, что я отдала бы ему так охотно! Ах, зачем природа, сделав его таким престарелым, отняла у меня единственный способ, который позволил бы мне не остаться в отношении к нему неблагодарною! Но я говорю глупости, сударь, извините мою простоту!

Г-н де Портебиз, слушая м-ль Фаншон, теперь жалел о том, что он не заслужил, вместо г-на аббата Юберте, ее благодарности. Судя по тому, как она намеревалась вознаграждать благодеяния, г-н де Портебиз был бы рад оказать ей какие-либо услуги. Он находил ее очаровательною, все еще взволнованною ее рассказом.

— Остерегайтесь, сударыня, тревожить ум и портить себе лицо. Слезы и заботы вредят красоте. Для ваших мыслей найдутся другие темы. Подумайте о том, что публика ждет от вас не вздохов и не заплаканных глаз. Чтобы ей понравиться, надо иметь вид довольства и этим заразить ее. Природа наделила вас очарованием, которому искусство придает свою прелесть. Вы обладаете всем необходимым для победы. Мне кажется, что я уже слышу, как настраивают скрипки. Ах, сударыня, как я радуюсь мысли увидеть вас завтра в «Сельских похождениях»! Я представляю себе огни, музыку и целый лес рук, которые вам рукоплещут.

По мере того как г-н де Портебиз говорил, выражение лица м-ль Фаншон, казалось, следовало его словам; ее маленькие ножки дрожали. Она отбежала легкими шагами в глубь комнаты.

М-ль Фаншон танцевала.

Она повиновалась немой музыке, направлявшей ее движения. Вначале она исполняла красивое па, словно встречая кого-то. Двумя пальчиками она грациозно поддерживала юбочку, приподнимая ее над своими легкими ногами. Потом она откидывалась назад с удивлением. Она колебалась. Она подвигалась вперед с кокетливою медлительностыо, чтобы робко выслушать признание невидимого пастушка, пыл которого она, казалось, умеряла своими жестами. Ее гибкое тело исполняло в такт тысячу очаровательных движений. Она делала вид, что рвет цветы, доит овец, наполняет корзины, черпает воду. Она была попеременно то любопытна, то внимательна, то ветренна, то полна страсти.

Когда она останавливалась, то слышно было ее дыхание, потом она снова уносилась, наполняя всю комнату своим легким вихрем. Ее шаги то едва касались пола, то порою сухо постукивали по нему каблуком. Потом вдруг она сразу остановилась с глубоким реверансом, который обрисовал изящный изгиб ее тела, приподнял ее короткую юбочку, открыл в глубине лифчика ее трепетавшую грудь, наклонил крупные виноградные листья, украшавшие ее смеющееся личико с нарумяненными щечками, и подчеркнул лукавую линию ее свежих губ.

А г-н де Портебиз, развеселившийся и восхищенный, изо всех сил аплодировал хорошенькой танцовщице, запыхавшейся и смущенной, забыв о странности положения, в котором он находился, присутствуя среди книг и медалей при репетиции балетного танца в квартире ученого аббата Юберте. члена Парижской Академии надписей и Римской Академии аркад.

IX

Г-н де Пармениль всегда покупал свой табак у торговца-армянина, стоявшего обычно под деревьями Пале-Рояля, налево, невдалеке от меридиана. Он только что приказал наполнить свою табакерку и собирался достать оттуда щепотку, как вдруг увидел г-на де Бершероля и г-на де Клерсилли, подошедших к нему. Поклонившись друг другу. Все пошли прогуляться по саду.

— Так как же, сударь, — спросил г-н де Бершероль г-на де Пармениля, — увидим ли мы вас сегодня вечером в Опере? Ходят слухи о ссоре между господином де Герси и господином де Портебизом из-за мадемуазели Дамбервиль. Это будет интересное зрелище. Будете ли вы там?

— По чести, — отвечал господин де Пармениль, — я весьма опасаюсь, что вы будете разочарованы, так как я сомневаюсь, чтобы господин де Герси мог появиться где бы то ни было. Итак, вы не знаете, что с ним случилось. Я прогуливался третьего дня в Тюильри с господином Тобисоном де Тоттенвудом. Там была толпа народа, и ярко-красное платье нашего англичанина обращало на себя всеобщее внимание. Господин де Герси подошел к нам; надо сказать, что кавалер не может утешиться, что он скатился под стол в тот вечер, когда мы ужинали вместе, и обвиняет в этом господина Тобисона, вследствие тостов, которые последний провозглашал в его честь и на которые тот почитал себя обязанным отвечать; он не успокоился до тех пор, пока я не предложил англичанину от его имени реванша на бутылках. Господин Тобисон согласился. Итак, вчера я пригласил их к себе; я уставил стол винами, запер обоих соперников, потом ушел гулять. Я дошел до Королевского сада, чтобы посмотреть маленьких китайских собачек, привезенных туда недавно. Это странные животные. У них голое, сильно пахнущее, словно протухшее, тело, крошечные, хрящеватые ушки, и они словно отлиты из мягкой бронзы. Я позабыл моих гостей и вернулся домой весьма поздно. Я приказал отпереть. Господин Тобисон должен был раздеться, чтобы лучше пить, так как я застал его спящим, совершенно голым и завернутым в скатерть; что же касается Герси, то он был полумертв. Я приказал отвезти его домой, поэтому я сомневаюсь, чтобы мы увидели того или другого в Опере, так как считаю, что в таком состоянии они едва ли способны появиться где бы то ни было; но тем не менее я отправлюсь, чтобы приветствовать первое выступление маленькой любимицы доброго аббата. А как поживает господин Юберте?

— Добряк обезумел от счастья, — сказал, смеясь, г-н де Клерсилли. — Он бежит к костюмеру, оттуда мчится к парикмахерше, чтобы идти потом к парфюмеру. Я его только что встретил; он нес в носовом платке лучшие из своих медалей, которые он собирался продать, и зеленый картон, где находился убор из цветов для Фаншон.

Г-н де Бершероль осторожно взял щепотку табаку из табакерки, протянутой ему г-ном де Парменилем. Все трое, не прерывая беседы, дошли до конца аллеи. Они повернули обратно и начали сызнова свою прогулку. В тот день в саду было много народа. Люди всех состояний толкали там друг друга локтями; г-н де Клерсилли лорнировал всех направо и налево.

— Ах, — сказал он, — я бьюсь об заклад, что вот идет сам знаменитый господин Лавердон. Какого черта делает он здесь в этот час? Здесь некого причесывать; уж не бегает ли он за женщинами или идет в игорный дом?

Г-н Лавердон подвигался медленно, как подобает важной особе; у него было приятнейшее выражение лица; одет он был в лучшее свое платье.

Г-н де Клерсилли окликнул его:

— Куда это вы направляетесь, мастер Лавердон?

На фамильярность г-на де Клерсилли г-н Лавердон ответил церемонным поклоном.

— К господину де Портебизу, сударь, сделавшему мне честь пригласить меня, и я предоставлю себя в его распоряжение, как предоставил бы себя и в ваше распоряжение, сударь.

— Это бесполезно, — у господина Бершероля нет больше любовниц, которые бы мне нравились. Скажите-ка, Лавердон, есть ли у господина де Портебиза что-нибудь такое, чтобы стоило им заниматься.

— У господина де Портебиза есть все, чего он желает в эту минуту, сударь; он самый модный человек в Париже, и я также бегу к нему, — галантно ответил г-н Лавердон, с достоинством поклонился и исчез за группою из трех девиц, которым г-н де Клерсилли, всем трем сразу, сделал глазки.

Г-н Лавердон направлялся к дому г-на де Портебиза. Он легко поднялся по лестнице и попросил Баска доложить о нем. У лакея был странный вид. Его длинное и желтое лицо было вконец расстроено.

— Войдите, господин Лавердон, — крикнул голос, — а ты останься здесь, негодяй.

И г-н де Портебиз показался в двери.

— Так это ты выкинул эту штуку? Бургундец во всем сознался. Оба вы — отменные мерзавцы. Как негодяи, которых я кормлю, оплачиваю, одеваю! Я тебя прогоню с места, слышишь? Я тебя…

Лицо Баска подергивалось все более и более; оно почернело; из безобразного он превратился в страшного, из страшного — в ужасного, из ужасного — в жалкого.

Баск делал усилия заплакать, но не успел достигнуть этого.

Г-н де Портебиз схватил его за ворот, заставил его перевернуться, пустил его по вестибюлю. Потом он запер дверь, когда парень скатился и упал на пол на четвереньки.

— Вообразите себе, господин Лавердон, что вчера вечером, придя домой, я собирался лечь в постель, как вдруг услышал легкий шум в моем кабинете. Баск и Бургундец уже ушли к себе; я беру свечу, отпираю дверь, тяну к себе и вывожу на середину комнаты, угадайте кого? Госпожу де Мейланк, одетую в плащ с капюшоном и сконфуженную. Судите, Лавердон, о моем изумлении и о моем гневе, когда она рассказывает мне, заливаясь слезами, что ее любовь внушила ей эту хитрость и что она решила дождаться минуты, когда я буду в постели, чтобы пробраться ко мне под одеяло и воспользоваться мраком и минутой. Хуже всего то, что она была красива в таком виде, одетая с заранее обдуманною и умелою небрежностью; но, в самом же деле, человеку в моем положении иметь какую-то госпожу Мейланк, и даже не мимоходом, между двумя дверями, а на всю ночь.

Я попытался заставить ее понять мои доводы, но она упорствовала, так что я вынужден был позвонить Баска и Бургундца и приказал им отвезти домой мою гостью; но оба негодяя удовольствовались тем, что вывели ее из дома и оставили ее там, посреди улицы, одну, без кареты и даже без фонаря…

Освободившись от ее присутствия, я осведомился о том, какие меры она приняла, чтобы проникнуть ко мне. Бургундец заявил, что ее впустил Баск. Он, по всей вероятности, врет, в этом я уверен; но в порядке дел человеческих, чтобы невинный страдал. Я, как вы видели, избил беднягу Баска, который, как я слышу, до сих пор тихонько стонет.

Г-н Лавердон выслушал это со скромною и отеческою улыбкою.

Мнение его о г-не де Портебизе становилось все выше и выше.

— Ах, сударь, это восхитительно, и к тому же это оправдывает мои предсказания. Разве я не твердил: «Этот господин де Портебиз пойдет далеко». И я пророчу вам большую будущность. Любовь ведет к славе. Маршал де Бонфор, который был великим полководцем, вследствие уместности своих поражений и полного порядка своих отступлений, и герцог де Тарденуа, который был видным придворным, оба, по слухам, провели бурную молодость, полную любовных приключений; ваша юность начинается, словно долженствуя сравняться с их молодостью; все заставляет думать, что их последующие судьбы являются предсказанием того, чем может оказаться и ваша будущность.

Не переставая говорить, г-н Лавердон приготовил свои гребешки и пуховки. Г-н де Портебиз сел за свой туалет.

— А самое худшее, Лавердон, то, что эта Мейланк смутила своим досадным появлением тот сладостный образ, который занимал мою мысль. Я мечтал в то время о восхитительнейшей особе, которая когда-либо жила на земле и к которой я пылаю страстью с той минуты, как я ее увидел.

И г-н де Портебиз, погрузив нос в угол из картона, пока г-н Лавердон пудрил его изо всей силы, увидел, как в глубине его, словно волшебством, выделилась танцующая фигура, представшая в отдалении, но столь ясная и столь отчетливая, что сердце его забилось; и свежий и живой образ м-ль Фаншон заставил его забыть улыбку м-ль Дамбервиль и слезы г-жи де Мейланк. Он видел, как они мало-помалу исчезали из его умственного взора, уменьшались, таяли, удалялись. В то же время исчезало и румяное лицо г-на де Бершероля, острый профиль г-на де Пармениля, красная физиономия аббата Юберте, силуэт г-на де Клерсилли, сложение г-на Гаронара, огромная представительная фигура г-на Томаса Тобисона де Тоттенвуда, на миг увиденное им лицо добряка дяди Галандо, в конце концов несчастного человека и который, как с сожалением о нем говорил г-н Лавердон, никогда, по всей вероятности, не причесывался у парикмахера.