12290.fb2
От греха подальше, сделал Надораю знак, чтобы тот исчез и не дразнил наследного принца, который тут же принялся искать себе новую жертву. Но в комнату уже один за другим входили нахохленные члены политбюро.
Первым, как всегда, Молотов, за ним "Каган" - Каганович, Маленков... Просторный кабинет сразу показался тесным.
- Пойдем отсюда, сестричка.., - на глазах начинал трезветь Василий, - а то здесь уже начинает смердеть смертью.
От его слов Светлана словно очнулась и заголосила с новой силой: "Убили!.. Убили... Нашего папочку убили!..".
Но их уже оттеснили, оттерли толстые зады, чтобы незаметно увести к машинам, которых к дому прибывало все больше. Среди барашковых папах каких-то генералов вынырнул ничем не приметный "пирожок" Хрущева, но из чиновничей толпы выделил именно его, Берия, и уже протискивался навстречу, чтобы заглянуть в глаза и пожать руку. И было в этом рукопожатии нечто большее... Мелькнули поникшие усы Буденного и сморщенное личико всесоюзного старичка-пионера Калинина, который так и пронес через всю свою потрепанную жизнь неувядающую любовь к полногрудым пионеркам с задорными ямочками на щеках.
Прибыли еще какие-то врачи-академики. По очереди долго и внимательно осматривали пациента. Будто к чему-то принюхивались своими вызывающе троцкистскими бородками-клинышками, потом, покачивая породистыми головами, удалились в одну из спален на консилиум.
Все происходило как бы само собой, уже без его, Берии, участия. Словно огромный маховик сантиметр за сантиметром набирал скорость, его, кажется, уже не остановить... И от этой такой простой и неопровержимой мысли волна ликования наполнила его всего. Только сейчас понял, что обратного пути нет и не будет. В конечном счете никого не волнует, кто окажется на алтаре смерти в нужный час, в минуту, нужную всем, а значит, и Истории (потому-то и выбран такой яд, чтобы умирал долго и в борьбе, как и приличествует вождю подобного ранга, чтобы не возникало вопросов и сомнений... которых в любом случае не избежать).
Главное, это свершилось или вот-вот должно свершиться, несмотря на безуспешные старания врачей (процесс по делу которых намечался на понедельник), которым никогда не узнать, каким ядом он был отравлен. Через несколько часов яд растворится без следа, а настоящий Coco к тому времени станет живым трупом - не понадобится даже его искать. Разве последний раз посмотреть в его глаза, чтобы ползал и лизал ноги кровавым отверстием беззубого рта, который он, Берия, (если захочет) зальет свинцом, а еще лучше золотом, чтобы подарить этот застывший и причудливый цветок-слепок его Нино...
Но, нет. Он великодушен. Даже не станет его искать. Хотя какая могла бы получиться охота - охота на охотника! Он уже придумал ему другую месть. В лучших традициях своего учителя. Он будет хоронить его живого на глазах планеты всей, а главное - на глазах его, Coco. От одного предвкушения такой мести он, Лаврентий, готов оставить ему жизнь. Это тебе, Коба, не то же, что палить из револьвера по яйцам на плоских головах своих рабов, или подкладывать под задницу подлипалы Микояна торт, или тайком подглядывать, как Саркисов будет укрощать молоденьких балерин для его, императора, ненасытных утех.
И только тогда подумал о двойнике, который остался лежать на глазах у всех и, может, даже понимал, что делалось вокруг, но не мог ничего сказать. Этот яд из глубин Африки доставляли по эстафете десять курьеров и каждый из них умирал точно такой же смертью, и нигде, в лучших госпиталях Европы, лучшие специалисты не могли объяснить причину. Называли только следствие, но их слова к тому времени уже не имели никакого значения. Смерть стирала все следы.
28.
О нем забыли. Словно вычеркнули. Ни допросов, ни изматывающих душу и тело показаний, которые почему-то стали никому не нужны. Он и сам теперь никому не нужен со всеми своими страхами и мыслями, точно его уже нет. Вот уже третьи сутки, как он валяется на нарах этой привокзальной камеры, забитой отбросами большого города, которые даже в таких условиях умудрялись жить, существовать. А главное - что его особенно поразило - они не боялись! Они не боялись ни бога, ни черта, ни ночи, ни утра, словно уже достигли той абсолютной степени свободы, за которой все позволено и даже смерть не смерть, а что-то вроде закономерного перехода в другое качество, возможно, не лучшее и не худшее, а просто - другое. Совсем как у Ницше - свободны от мук, именуемых совестью, которая всего на всего - химера, чтобы из века в век дурачить простодушных христиан.
Странное дело, ему было хорошо с этими ворами и убийцами (каждый человек по природе своей убийца, даже если еще не убил), которые почему-то с первого взгляда приняли его за своего, безоговорочно уступив лучшее на нарах место. И он лежал, по-стариковски прикрыв глаза, будто покачивался на волнах неторопливой реки времени, которая уносила его все дальше и дальше в никуда.
Иногда это было прошлое... и тогда из золотистых сумерек рассвета начинали проступать лица... Бледный, с чахоточным румянцем и виноватой улыбкой Яшка Свердлов, который чувствовал себя постоянно виноватым от собственной интеллигентности... Крупноголовый и тонко ироничный Каменев, иронию которого почему-то могли понимать два человека - Ленин... да Троцкий, который к тому времени уже стал как бы частью угасающего на глазах Ленина, заменяющей тому недостающее полушарие мозга, выжатого и выпитого революцией.
А вот и еще лица, и другие... и третьи... с придурковатыми ужимками спасителей народов. Сосредоточенно слушают одного из спасителей, горлана, главаря Троцкого, и хотя большей частью ничего не понимают - все равно его слушают, зачарованные картавым голосом облаченной во все кожаное фигуры, которая в любой момент может вскинуть в порыве то картуз, то маузер, то просто палец, а за увеличительными стеклами очков словно прицелились мушки глаз, и только ему, Кобе, известно, сколько за Ними таилось ярости и страха. А из желтоватых сумерек проступали все новые и новые лица. Некоторые он узнавал сразу, других приходилось вспоминать, но именно они оказывались потом на посмертных снимках истории, будто и в самом деле были соперниками по борьбе. Мордастые и задастые, все они хотели славы - этого пьянящего и дразнящего напитка любви, но вместо этого каждый получал свой маленький кусочек тени.
Ему, Coco, уже давно открылась истина, что настоящая История была другой. В конечном счете придумывают ее повелители, а записывают исполнители, то есть рабы. Он и сам столько раз переписывал ее набело, что начинал потом верить красиво поставленным словам. Но есть еще время, которое делает свой выбор, стирая цивилизации и города. Остаются только пирамиды да несколько имен... Главное из которых - Бог, который почему-то выбрал Его... Такого жалкого и ничтожного из целой свиты фаворитов судьбы. А это может означать только одно - что-то в нем от Бога, а что-то в Боге от... Него!..
Донесся какой-то шум. Звеня ключами, в дверях появился вертухай. Наверное, принесли ужин, а может, это еще только завтрак? Он уже давно потерял счет времени и сейчас, пожалуй, впервые за много лет был счастлив: время оставило его в покое. Вот так бы и лежать с закрытыми глазами, пока тонкий ручеек мыслей не сойдет на нет. Словно и не было никаких мыслей. Словно и его самого никогда не было... А слова, что слова - красивая упаковка лжи, чтобы не так больно и скучно воспринималась жизнь, которая на самом деле всего лишь сон... усталый причудливый сон разума, чтобы придумывать для человека все новых и новых чудовищ, без которых он как-то сразу утрачивает волю к борьбе. А значит, и к победе.
... И тогда восходит солнце. Огромное, в полнеба солнце с непривычки слепит глаза. Потом они начинают привыкать. Оказывается, это вода - журчит, играет, переливается всеми цветами радуги, сквозь мшистые камни продираясь в свету, срываясь поющими водопадами, и снова в мерцающей запруде набирая силу.
И нужно иметь бесконечное терпение горного ручья, чтобы со своего наблюдательного поста за кустом орешника дождаться, пока в запруде блеснет и шевельнется тень... Пока хитроумная форель потеряет свою осторожность.
Короткий взмах, расчетливый бросок - и вот еще одна умная и сильная рыба отчаянно бьется на траве, смешно, как Троцкий, выпучивая глаза, но он, Coco, должен быть безжалостен, как горный орел, и хладнокровно добивает ее ударом головы о камень.
"Молодец, Coco, говорит дядюшка Резо. - Из тебя большой охотник будет".
А вот и сам дядюшка Резо - бесшумно, как ворон в своей овечьей бурке, появляется на тропе и зовет обедать.
Жаль, что все хорошее так быстро кончается. И всегда оказывается, что это и было лучшее, которое не возвратить. Даже дядюшка Резо, хоть и прожил немалую жизнь, а так и не научился ловить хитрую форель. Он всегда спешил, этот дядюшка Резо, но почему-то дальше своей родной деревни так и не оказался...
- Эй, отец!.. Собирайся с вещами на выход.., - оглядываясь на вертухая, наконец пробился к нему вор по кличке Шнырь, который все эти дни заботился о нем, как о родном.
Они сразу чем-то приглянулись друг другу, словно встретились два старых каторжанина, которым достаточно полувзгляда, чтобы узнать друг о друге главное, и это главное было как приказ. Уж на что Шнырь был сам авторитет, но не только признал его за своего, а в какой-то одному ему ведомой иерархии поставил выше.
- А ну, выметайтесь, выродки! - нетерпеливо прикрикнул еще придурковатый со сна вертухай. - А то я это дело враз ускорю, - и он лениво замахнулся прикладом. Но Шнырь даже ухом не повел.
- Ты бы лучше, гражданин начальник, кипяточку сподобился. Не видишь, человек совсем замерз.
- Может, ему еще и бабу сюда... погреться... Из "Метро-поля...", загоготал сержант, и его без того узкие щелки глаз, казалось, совсем слиплись. - А вот это, лысый, гони сюда! - метнулся к нарам и вытащил у лысого мужичка по кличке Кашель заначку чая. - Или мне тотальный шмон устроить!? Чтобы кой-кому задницы здесь согреть...
- Зря вы так, гражданин начальник, - примирительно, но со скрытой угрозой заговорил Шнырь. - У нас даже в зоне было написано, что человек человеку друг, товарищ и брат.
- Тамбовский волк, таким как ты, товарищ, - с чувством морального удовлетворения сплюнул вертухай, отступая к двери.
По гулкому коридору без окон и дверей их вывели на какие-то задворки и, пока остальные спускались по ступенькам к мусорным ящикам, сержант успел сообщить Шнырю что-то напоследок. От этого сообщения Шнырь словно получил удар под дых, но, пошатнувшись, устоял. Медленно, ох как медленно, до него доходил ошеломительный смысл услышанного. Надрывая грудь кашлем, кое-как доковылял до поджидавших, чтобы сквозь спазму кашля выдавить:
- Гуталин гепнулся... Гу-та-лин...
- Не может быть!.. - даже отшатнулся от него Кашель.
- Вот тебе крест! - побожился, а потом изменившимся голосом запричитал Шнырь: - Нет нашего пахана уже... Не стало нашего хозяина-а...
И от сложности переполнявших его чувств, в которых слышалось все: горечь с яростью и какая-то еще непонятная тоска на исходе боли, и запоздалая радость, и... страх, что все рушится и вот-вот должен наступить конец света, а значит, и их жизням, которые все-таки были их жизнями, и надо это событие отметить, чтобы не было мучительно больно от сознания невозвратимости потери. Он даже подпрыгнул, словно попробовал взлететь. Необъяснимая легкость охватила все его тело, но сил хватило лишь, чтобы спикировать в сугроб...
На щеках и ресницах Шныря беспомощно таяли снежинки. Они собирались в подозрительные капли, которые цеплялись за поседевшую щетину и не хотели скатываться...
- А я-то думаю, и что это нас вдруг решили выпустить!? - только сейчас окончательно понял Шнырь. - Сколько лет живу, что-то такого не припомню. Не до нас им, брат, сейчас - не до собственной оскомины.
С О С О
Странное им овладело ощущение: будто наконец после долгих и мучительных усилий в нем наступило раздвоение, и в данную минуту одно его Я с каким-то даже неприличным интересом наблюдало за другим, которое в силу необъяснимых причин оказалось посреди улицы и недоуменно озиралось, хлопало себя по оттопыренным карманам, а вокруг безучастно проносились машины, обдавая его в морозном воздухе паром и всхлипами гудков, из которых, если вслушаться, начинала возникать музыка. Потом в эту музыку ворвались новые звуки недовольные скрипы тормозов, тоскливая ругань клаксонов, нетерпеливо акающий матерок шоферов, а он стоял посреди всей этой симфонии и не знал, что делать - то ли продолжать слушать музыку, то ли, очертя голову, прыгнуть в похожий на горную реку поток машин...
- Тебе, отец, куда? - прощально заглядывая в глаза спросил Шнырь. Но он только неопределенно пожал плечами. И в самом деле, куда? Кто ждал его в этом огромном городе, который был когда-то его домом, а теперь тюрьмой? Почему-то вспомнил Ольгу, единственную женщину, которая сумела понять его сразу и навсегда, став и любовницей и матерью в одном лице. Но Ольги уже давно нет, а сколько их было после (его гарему мог позавидовать сам Тамерлан). Или, может быть, дети? Которых он тоже когда-то любил, но в последнее время как-то потерял из виду, будто вычеркнул из списка утраченных надежд... - А то давай с нами. В малине оклемаешься, а завтра из Москвы надо делать ноги, пока снова не замели.
Нет, он пойдет своим путем и досмотрит спектакль до конца. Чтобы узнать имена героев и исполнителей. И, конечно, имя главного... исполнителя, который еще ничего не понял, не догадывается, и сегодня, возможно, займет его место - место главного узника Великой страны.
Движимый каким-то неосознанным порывом, с блуждающей улыбкой на потрескавшихся губах, извлек из кармана пальто самое ценное, что у него с собой было - хромированную зажигалку-пистолет и, не найдя слов, вложил Шнырю в ладонь. Словно передал эстафету смерти, которую в какой-то миг прочитал в измученных глазах этого бандита-человека. Его потом и в самом деле заметут со всей "малиной", и ошалевший от свободы и вкуса жизни Шнырь будет отстреливаться из его "игрушки" до последнего...
Последнюю же пулю он пошлет себе в рот, чтобы остаться свободным навсегда.
29.
Какое-то время шел наугад, жадно впитывая в себя приметы новой жизни, о которой по обыкновению узнавал из газет.
Еще утром в нем, казалось, не оставалось сил, а сейчас шел легко, словно открылось второе дыхание, шел как охотник в ожидании зверя, которого даже лучше не спешить пока убивать, чтобы как можно дольше длилось это ни с чем не сравнимое ощущение - Охоты.
Он шел, и огромные серые дома выстраивались в коридоры улиц, названия которых он пробовал читать, но все они, как на подбор, назывались именами мертвых, словно это был не город, а кладбище.
В какой-то момент ему остро захотелось закурить. Уже предвкушал, как до головокружения затянется горьковатым дымком, как все мысли отодвинутся на дальний план, станут немного прошлым и можно будет посмотреть на них со стороны или даже с разных сторон и увидеть все достоинства и недостатки.
Года полтора назад он заставил себя бросить курить и, Бог свидетель, дорогого ему это стоило. В первые дни просто бросался на всех и вся. Особенно на тех, которые, он знал, курили и будут курить, но уже без его участия. Точно заговорщики, которых давно подозревал, а сейчас получал неопровержимые доказательства.