12292.fb2
Видимо, патриархальность округи - все длящаяся и лишь истончающаяся, не обрываясь, - связана с вечной петербуржской мукой: с тягой бывать на людях, оставаясь в одиночестве. Примером этому вполне сослужит угол Английского проспекта и Садовой - где в окрестностях сквера образовалось место скорее общественное, нежели публичное: тем более учитывая время года, в которое разговор о Коломне затеялся, а это - первая декада сентября. Солнечная теплая погода с легким туманом поутру и прозрачным воздухом, прогревшимся к середине дня. Словом, природу Коломны в сей час образуют лишь благостность да тишина, нарушаемая редким дребезжанием трамвая и чуть более частым звуком жетонов, рушащихся в жестяные поддоны игральных автоматов, расположенных в низком и зябком полуподвале, выходящем на площадь, - чуть сбоку, где нынче составлены дощатые фуры каких-то ремонтников и стоит будка, разливающая пиво в банки из-под овощных и иных стеклянных консервов. Жетоны размером с пятак или немного крупнее, но раза в три-четыре толще и падают вниз тяжело, что твои сестерции, отчего-то заставляя гадать - а как повел бы себя этот латунный кругляш, отпущенный в прозрачную банку с пивом - желтоватым же, выветрившимся: пойдет ли ко дну, перекувыркиваясь, тускло стукаясь о стенки, или же ляжет плавно и тихо, но производить опыт неохота.
Особенно по воскресеньям Коломна многолюдна, тиха и незлобива. Уличная торговля в районе Покровки не затухает до вечера (в ходу здесь именно уменьшительное "Покровка" - присущее, скорее, московскому говору, а в Петербурге редкому - за исключением разве Лиговки и нынешней Гражданки; однако именно "На Покровке" и прозывается полуподвальчик с лязгающими автоматами).
Большинство коломенских улиц разбито, они раскопаны, закопаны, являют собой просто удлиненные пустыри, покрытые песком, камнями, осколками бетона, кусками труб; дома редко выглядят здоровыми, лавки закрыты через одну, и замки на них запылились. Но и среди этой разрухи еще можно отыскать виды вполне уцелевшие: если хотя бы отойти немного в сторону, к берегу Крюкова канала, где, поставив бутылку вина на гранитную чушку между чугунными пролетами - с немалым риском, учитывая постепенно возрастающую жестикуляцию, - два неких господина попивают винцо в виду канала и Никольской колокольни, не особенно даже прислушиваясь к тому, что на ее верху время от времени позвякивают медью по меди, и обе этих меди, похоже, треснувшие.
Словом, так эти два мужика средних лет и поступали, а сбоку от них парочка молодых кавказцев - не грузин, каких-то других: крупных, с широкими скулами, прямыми носами, стриженных по обыкновению под "польку" или "полубокс", - развлекались тем, что прыгали на пустую консервную жестянку, плюща ее в блин. Наконец преуспели в этом, сели в машину и отбыли. "Братан, - сказал один из мужиков, глядя мимо меня на длинную дурь Крюкова канала, - который час?" Часов у меня нет, но вопрос был нелеп не потому, а оттого, что сам день никуда не спешил, да и погода не предлагала торопиться: чуть прохладная, солнечная, осенняя, когда листья еще только собираются начинать желтеть. Впрочем, у них ведь могли быть серьезные резоны.
Набережная Крюкова тоже разбита, вдоль ограды стоят все те же строительные фуры, дома вдоль канала шелушатся с фасадов, осыпаясь, отступая постепенно в глубь дворов. На Маклина, на мосту через Екатерининский канал сидит, обмякнув у перил, пьяная баба - отползшая, верно, от начала моста, от будки с пивом - еще более обесцвеченным, нежели в будке на Покровской, а возле - не то сторожа, не то дожидаясь, пока оклемается, - стоит пацан, ростом чуть выше ее, сидящей, и гладит ее по голове.
Мужики, толкущиеся впритирку к ограде Кривуши, держат свои баночки с мутно-белесым, едва желтым пивом, смахивая отчего-то на пчел, льнущих к стеклу с краюхой сыпного меда в лапах: что ли, потому, что как-то жужжат и гудят; вся же длина Маклина - Английского проспекта - не длинная, в пролет стрелы, в три броска камнем - на удивление покрыта разнообразной жизнью, среди форм которой наименее заметны деревья, которые там есть, но отчего-то незаметны: улица будто каменная целиком, пропыленная словно цементом, и при первом же дожде или в туман он сцепится, схватится и, огрубив, сгладив все контуры, выпуклости и разрезы, слепит кокон, почти бомбоубежище или детское одеяльце для всех, живущих тут.
На этой прямой, состоящей из трех булочных, одна из которых, средняя, заколочена, вообще довольно мало отличного от людей, пыли и камня, разве что повсюду деревянные предметы: доски, тарные ящики, на которых - возле косо оседающего овощного магазина на углу - торгуют свеклой по три штуки в кучке: сизой, в боковых тонких корешках. Та, пожалуй, и представляет собой жизнь среди всей этой пыли: разве что к оной можно причислить еще и сыр, хлипкий и влажный, продают который в полуподвальном гастрономе на углу канала Грибоедова и Маклина.
Коломна живет за два дня до вступления в нее войск неприятеля: времени между уходом своих в никуда и приходом чужих вполне хватит на то, чтобы не оставить неприятелю никаких припасов, вот той же свеклы или папирос, оставив им на разграбление лишь киоски с китайскими резиновыми тапочками и косметикой для малолетних серолицых оторв с припухшими, натруженными и едва покрывшимися пушком гениталиями.
И вот войска войдут в город, и это будут римляне - в серых ржавых железках на теле, в пыльных жестких касках, в руках у них щуплые копья, а на плече, инструментом для боя, у каждого сидит ворона - столь же потасканная, как они сами: серая, с перьями, выдранными через одно или просто обкусанными в задумчивости долгой дороги.
И во главе когорты, вышедшей из Фонтанки и лишь чуть сдавливаемой Английским проспектом - вполне широким, дабы не слишком расстроить ряды войск, - идет, что ли, шталмейстер с хоругвями, на которых - выцветших ничего уже не разобрать, а за ним - наяривающий на тяжелом военном аккордеоне Катулл, который задает когорте такт ходьбы: ровный, с падением звука притоптыванием на каждом пятом шаге.
Солнце останется блестеть только в их глазах: так блестит олово; Фонтанка за их спинами порастет бурьяном и полынью, клиенты и хозяева индусского кафе "Говинда", что на Маклина между Фонтанкой и Садовой, выйдут в бледно-оранжевых сари и мелко зазвенят своими блестящими медными штучками, но штучки будут нагреваться в руках, и звук примется становиться все глуше и глуше, пока от влаги тела не начнет походить на хлюпанье; из русской же чайной, уже за Покровкой, - откуда доносится граммофон монархической, шипящей, вращаясь, музыки, - выйдут с двуглавым штандартом тамошние завсегдатаи, и орлы двух сторон примутся для вида биться, а на деле снюхиваться в воздухе, глядя во все свои шесть глаз вниз.
Идущие внизу, под ними, несут в середине колонны паланкинчик с тщедушным тельцем гермафродита-прорицателя, слепо кусающего обсосанный в кровь рот, мучаясь в попытках не дышать кислым воздухом Коломны: возбужденная латунно-жестяным лязгом чьего-то счастья в игральном подвале, эта слабенькая тушка приподнимется на локтях в люльке и, подслеповато щурясь, попытается превратить всех в кур или назначит налог на любую произносимую букву, так что "А" будет стоить рубль, "С" - двести, а "Хер" семьсот, и дешевле всего выйдет кричать от боли.
Глядя на этот шершавый и густой шум внизу, захочется выйти на улицу, чтобы узнать, в чем же там дело, а сырая птица уже заляпала, залепила собой небо, так что придется включить свет в прихожей и, оставив подружку в комнате, выйти за табаком, едва удержавшись, покачнувшись в дверях, от желания поцеловать ее стоящие у порога кроссовки, и выйти на угол, чтобы узнать заодно - что же там кулдычет, и каркает, и свистит в ключ.
По мосту горбатится сияющая коробочка трамвая, кренящаяся, грозящая треснуть на повороте; ветер царапает крыши; обозначая высоту, вниз падает окурок; среди тяжелых, до черноты зеленых листьев горит электрическая лампочка, возвращая ближайшие к себе листья в зелень и делая их покойно-восковыми, а подружка в доме составила на пол маленькую лампу, мягко - того не замечая - поглаживает себя, и свет лежит на ее ногах от щиколоток до колен и, несомненно, ее обжигает.
ДОСТОЕВСКИЙ КАК РУССКАЯ НАРОДНАЯ СКАЗКА
1.
В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился к К-ну мосту.
Он благополучно избежал встреч с жильцами на лестнице. Каморка его приходилась под самою кровлею высокого пятиэтажного дома и походила более на чулан, чем на квартиру.
Не то чтобы он был так труслив и забит, совсем даже напротив; но с некоторого времени он был в раздражительном и напряженном состоянии, похожем на ипохондрию. Нет уж, лучше проскользнуть как-нибудь кошкой по лестнице и улизнуть, чтобы никто не видел.
На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь. Чувство глубокого омерзения мелькнуло на миг в тонких чертах молодого человека.
Кстати, он был замечательно хорош собой, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен. Но скоро он впал как бы в глубокую задумчивость, даже, вернее, сказать, в какое-то забытье и пошел уже не замечая окружающего, да и не желая его замечать.
А между тем, когда один пьяный, которого неизвестно почему и куда провозили в то время по улице в огромной телеге, запряженной огромной ломовою лошадью, крикнул ему вдруг, проезжая: "Эй, ты, немецкий шляпник" - и заорал во все горло, указывая на него рукой, - молодой человек вдруг остановился и судорожно схватился за свою шляпу.
Шляпа эта была высокая, круглая, циммермановская, но вся уже изношенная, совсем рыжая, вся в дырах и пятнах, без полей, и самым безобразнейшим углом заломившаяся на сторону.
С замиранием сердца и нервною дрожью подошел он к преогромнейшему дому, выходившему одною стеной на канаву, а другою в П-ю улицу. Этот дом стоял весь в мелких квартирах и заселен был всякими промышленниками - портными, слесарями, кухарками, разными немцами, девицами, живущими от себя, и проч.
Молодой человек был очень доволен, не встретив низкого из них, и неприметно проскользнул сейчас же из ворот направо на лестницу. Лестница была темная и узкая, "черная", но он все это уже знал, и изучил, и ему вся эта обстановка нравилась.
Звонок брякнул слабо, как будто был сделан из жести, а не из меди. В подобных мелких квартирах таких домов почти все такие звонки. Он уже забыл звон этого колокольчика, и теперь этот особенный звон как будто вдруг ему что-то напомнил и ясно представил...
Молодой человек переступил через порог в темную прихожую, разгороженную перегородкой, за которой была крошечная кухня. Полы были усыпаны свежею накошенною душистою травою, окна были отворены, свежий легкий воздух проникал в комнату, птички чирикали под окнами, а посреди, на покрытых белыми атласными пеленами столах стоял гроб. Этот гроб был обит белым гроденаплем и обшит белым густым рюшем. Гирлянды цветов обвивали его со всех сторон. Вся в цветах лежала в нем девочка, в белом тюлевом платье, со сложенными и прижатыми на груди, точно выточенными из мрамора, руками. Но распущенные волосы ее, волосы светлой блондинки, были мокры; венок из роз обвивал ее голову. Строгий, и уже окостенелый профиль ее лица был тоже как бы выточен из мрамора, но улыбка на болезненных губах ее была полна какой-то не детской, беспредельной скорби и великой жалобы.
Это была крошечная, сухая старушонка лет шестидесяти, с вострыми и злыми глазками, с маленьким вострым носом и простоволосая. Белобрысые, мало поседевшие волосы ее были смазаны маслом. На ее тонкой и длинной шее, похожей на куриную ногу, было наверчено какое-то фланелевое тряпье, а на плечах, несмотря на жару, болталась вся истрепанная и пожелтевшая меховая кацавейка.
Он не смог выразить ни словами, ни восклицания своего волнения. Чувство бесконечного отвращения, начавшее давить и мутить его сердце, достигло теперь такого размера и так ярко выяснилось, что он не знал, куда деться от тоски своей. Он шел по тротуару, как пьяный, не замечая прохожих и сталкиваясь с ними, и опомнился уже на следующей улице.
Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Оглядевшись, он заметил, что стоит подле распивочной, в которую был вход с тротуара по лестнице вниз, в подвальный этаж. В распивочной в ту пору оставалось мало народу: один хмельней, но немного, сидевший за пивом с виду мещанин; товарищ его, толстый, огромный, в сибирке и с седою бородою, очень захмелевший, задремавший на лавке, и изредка вдруг, как бы спросонья, начинавший прищелкивать пальцами, расставив руки врозь, и подпрыгивать верхнею частью корпуса, не вставая с лавки, при чем подпевал какую-то ерунду, силясь припомнить стихи в роде:
Целый год жену ласкал,
Цел-лый год же-ну ла-скал...
Или, вдруг, проснувшись, опять:
По Подьяческой пошел,
Свою прежнюю нашел...
Был тут и еще один человек, с виду похожий на отставного чиновника. Он сидел особо, перед своею посудинкой, изредка отпивая и посматривая кругом. Это был человек лет уже за пятьдесят, среднего роста и плотного сложения, с проседью и с большою лысиной, с отекшим желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные красноватые глазки. Он был в беспокойстве, ерошил волосы и подпирал иногда, в тоске, обеими руками голову, положа локти на залитый и липкий, стол.
Наконец, он прямо посмотрел на молодого человека и громко и твердо проговорил:
- А осмелюсь ли, милостивый государь мой, обратиться к вам с разговором приличным? Ибо хотя вы и не в значительном виде, но опытность моя отличает в вас человека образованного. Сам всегда уважал образованность, соединенную с сердечными чувствами и, кроме того, состою по ученой части. Менделеев такая фамилия, профессор. Осмелюсь узнать - служить изволили?
- Нет, учусь ... - отвечал молодой человек, отчасти удивленный тем, что так прямо, в упор, обратились к нему.
- Студент, стало быть, или бывший студент, - вскричал собеседник, - так я и думал? Опыт, милостивый государь, неоднократный опыт.
- Милостивый государь, - продолжил он почти с торжественностью. - Во многом знании премногие печали. Знаю я также и что век живи, век учись, а дураком все одно помрешь. А также еще некоторые говорят, что в знании де сила-с. В знаниях-то очень может быть даже и так, в оном вы ещё сохраняете свое благородство врожденных чувств, в мудрости же - никогда и никто. За мудрость даже и не палкой выгоняет, а метлой выметают из компании человеческой, чтобы тем оскорбительнее было; и справедливо, ибо в мудрости я первый сам готов оскорблять себя. И отсюда питейное! Позвольте еще вас спросить, так, хотя бы в виде простого любопытства: изволите ли знать о моей Таблице?
- Нет, не случалось, - отвечал молодой человек. - Это что?
- Табличка-то то есть, что ли? Так, вздор, пустое. Да чего тут объяснять, дело ясное. Вот о мудрости, впрочем... Зятек у меня, Шурка: умница с виду, горяч горд и непреклонен. Ученье, в самом деле учен-с, и еще как! А тоже, мудрость не по годам одолеть изволили: София-с, небесное умом не измеримо, лазурное сокрыто от умов. Лишь изредка приносят серафимы священный сон избранникам миров. Или вот еще стишок-с: вхожу я в темные храмы, совершаю бедный обряд, там я жду прекрасной дамы в мерцании красных лампад. Благородно-с, а только теперь же обращусь к вам, милостивый государь мой, сам от себя с вопросом приватным: много ли может, по вашему, честная девица таковое обращение переносить? Ходит, ломая руки по комнатам, да красные пятна у ней на щеках выступают....
Его разговор, казалось, возбудил общее, хотя и ленивое участие. Мальчишки за стойкой стали хихикать. Хозяин, кажется, нарочно сошел из верхней комнаты, чтобы послушать "забавника" и сел поодаль, лениво, но важно позевывая. Очевидно, Менделеев был здесь давно известен.
- Забавник! - громко проговорил хозяин. - А для ча не работаете, для ча не служите, коли по ученой части?
- Для чего я не служу, милостивый государь, - подхватил Менделеев, исключительно обращаясь к молодому человеку, как будто это он задал ему вопрос, - для чего не служу... Менделеев замолчал, как будто голос у него пресекся. Потом вдруг поспешно налил, выпил и крякнул.
- С тех пор, государь мой, - продолжал он после некоторого молчания, с тех пор... скажите, милостивый государь, а случалось вам...гм!... оказываться в положении безнадежном?
- Случалось... То есть как безнадежном?
- Изволите видеть, молодой человек, имел я случай поддаться своей гордыне, вознамерившись проникнуть в самое что ни на есть обиталище мудрости, и едва достигнув зрелого возраста, дал гордыне полную власть над собой. Упорные труды затем последовали, да не на год, милостивый государь, на десятилетия, впрочем, как вы студент, то вам это и объяснять не требуется, а и то сказать - и объяснить-то трудно, ибо труд я взвалил на себя непомернейший: составить такую таблицу, чтобы всякому веществу в ней единственное и от Бога законное место отведено было. Горд-с был, чрезвычайно горд. Можете представить себе, до какой степени мои бедствия доходили, и все это время я обязанность свою исполнял благочестиво и свято, и не касался сего (он ткнул пальцем на полуштоф, ибо чувство имею. И достиг я мудрости. Достиг и потерял. Понимаете? Только уже по собственной вине потерял, ибо черта моя наступила... Ибо что такое эта таблица, как не вздор... Изволите видеть вот это-с...