12292.fb2 Двойники (рассказы и повести) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 31

Двойники (рассказы и повести) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 31

Я думаю так, что если я думаю так, то Европа еще меня не переварила, а раз так - раз уж ей не удалось это сразу, - мои шансы возросли, что уж говорить о стратегической выгоде места и времени: половинки срастаются и еще не срослись, так что где же еще быть европейской тайне, как не в щели между станциями эсбана "Александерплац" и "Цоо"?

На западной окраине востока весна черно-белая, основу ландшафта здесь составляют туннели, изнанки мостов над насыпями надземки: закопченные, темно-серые, с сырым эхом, на обочинах свалены треснувшие белые куклы в черных кружевных платьицах с зеркальными, чуть запотевшими губами, капает ржавая вода, и постоянно грохочут поезда, но этот звук постоянен и вычитается из окрестностей, участвуя в них лишь зудящим звоном успокаивающихся над головой рельсов. В этой части города из него тут же вычитается все, что имеет цвет: от деревьев останутся лепестки цветов и стволы, а листьев нет для взгляда, их можно потрогать. Длинные, поворачивающие подворотни, покосившиеся железные ворота, груды угля в глубинах дворов, в которых долго, уменьшаясь, исчезает звук проехавшего трамвая - другой, не как от поездов: глуховатый, постукивающий звук проехавшего трамвая, из стен подворотен и домов медленно сыплется штукатурка, старый цемент брандмауэров. Стены шершавы на ощупь, но что узнаешь руками?

Демон здесь появляется всегда в половине седьмого утра, в такую рань его не рассмотришь, слипаются глаза, он, что ли, пепельный, невнятный, будто высыпался в комнату из дымохода, и потому словно колышется на сквозняке, сифонящем в щели окна, и слишком сконфужен, чтобы ради себя будить спящего словом или холодной водой. Есть от чего конфузиться, ему положено быть радужным, крыльям - лазурными, малиновыми, сухими, а здесь он умеет быть только пепельным и стесняется, как гость, угодивший к кому-то на день рождения, а у него нет подарка, да еще и простужен.

Пришел. Чо он может нам сказать? Мы можем сказать ему, как нам с ним неловко, что его попытки подкрасить себя с помощью неловкой, чуть заискивающей улыбки нелепы, как окрашивание гвоздик в лиловый цвет. Такими гвоздиками обычно торгуют на углах странные вечные девушки из Галиции, гвоздики - бывшие красными, теперь лиловые - стоят в ведре, чернила вытекают из стеблей в воду; воду, уходя, выплеснут на тротуар, там появится лиловая лужа.

В этом углу Берлина продолжаются двадцатые годы, в заведении дантиста, похоже, рвут зубы без наркоза, кофе кипятят на спиртовках, перед началом сеансов в синема звонит звоночек, любой знакомый человек, конечно, жил здесь.

Все просто: в каждом из нас много людей или существ, каждое из которых делается, в свой черед, нами. Любой приличный человек обладает количеством себя, позволяющим ему быть дома всюду. Конечно, все мы жили здесь - ход через длинную подворотню, поворот во двор направо и на второй этаж дома, шатающегося от грохота железа на эстакаде.

У нас были костлявые руки и сухие лица, в юности мы собирались группками под эстакадами, опираясь спиной на их кирпичи, отчего научились воспринимать многое на ощупь; занимаясь же любовью в полуподвалах с окнами на улицу, пешеходам по колени, обнаруживали, что в этом акте - в силу тесной общности почти на виду у тех, кто идет мимо в тяжелых скрипящих ботинках, не важно, кто на ком и кто кого добился, что, отмечу, опыт вовсе не тривиальный. Здесь жили все. На этих простынях лежали все, все смахивали со своих волос эту сажу и отмывали лица от копоти в дребезжащем тазу, подставленном под расхлябанную струю из пахнущего свинцом водопровода.

Из разных семечек растет разная трава, из разных точек земли лезут нефть, уголь, уран или просто вода. Из разных городов прет разная сила: где-то - кайф, где-то - деловитость, есть место, откуда выделяется большое все равно; то, что возникает здесь, висит в воздухе камнем, определяется словами "Дас ист", и ангелы здесь - желтокожи, с раскосыми глазами и пурпурной серебряной царапиной на лбу, к переносице, возникшей в результате ночных переделок.

И куда же мы пойдем теперь из своего полуподвала в полдесятого утра с недосыпом и лицом, которое не стало лучше, сполоснутое над раковиной? Куда мы подадимся всем парламентом наших существ - куда же, как не на другой берег расселины; то есть мы выйдем в дождь, пройдем подворотней, свернем налево, купим по дороге на углу у турка сигарет по дешевке, войдем на станцию с педерастической кликухой "Маркс-Энгельс-штрассе" и поедем без билета до Зоопарка, дребезжа над бездной сухими костями.

Мы увидим, как мы меняемся, проезжая над еще живым промежутком: редко, когда можешь заметить смену существ внутри себя - разве что в самолете, постоянно глядясь в зеркало, или так: проезжая мимо этих расположенных чуть ниже крыла поезда имперских зданий из чугунного мрамора на острове перед стеной, переваливаясь в зеленый Тиргартен, видишь, как лицо из пепельно-серого становится бежевым с красными прожилками, слегка желтеют волосы, не привычное к такой быстрой смене хозяина в себе тело чуть обмякает и устает, меняется даже одежда - куртка перестает топорщиться, а нож, глядя в лезвие которого мы видели себя, нас уже не видит, делается пластмассовым, прозрачным, и сквозь него проступает сломанная церковь. Это Цоо, перрон под колпаком из голубого с серыми прожилками переплета стекла.

Прозрачный, голубой, с прожилками грязи от чуть заметного жировоска отпечатков весенних теплых пальцев на стакане: да, ты к нему прикасался, ты это видишь.

Такая недавняя и медленно сползающая вниз, к горизонтальному основанию стакана твоя история; стакан стоит на горизонтальном столе, возле зеленых листьев за окном, рядом с какой-то птицей за окном, среди желто-розовых и белых деревьев за окном, внутри которых поет пернатая птица.

Мелкий дождик, наискосок по стеклу, задевает там отражение часов, очень белых, с тонкой черной стрелкой, тикающей ровно через пятнадцать секунд редко, не спеша, куда им торопиться, а за окном поет желто-красная среди зелени птица, боящаяся быть запертой между отражением часов и стойкой кофейни, за окном которой разные зеленые ветви и желто-розовые кусты, где птица и поет, но не на международном птичьем - на немецком птичьем глюкая: дазист, дазист.

Среди мелкого дождичка, как среди нежной зелени, глюкает, жалобно, будто всякий звук падают ее отдельные крылья, как у однократных лимонниц, но, учитывая разницу между птицей и бабочкой, надо учесть многие сложные вещи, как-то: степень жесткости крыльев, стойкость окраски, горизонтальные прожилки летания вдоль улицы Курфюрстендамм, на что способны только птицы, а не бабочки, никакая из которых не простегнет Кудам насквозь, где уж - в гибком косом дожде.

В мелкой шапочке дождя, сплетенной из маленького конского хвоста с жемчужинками - речными - или капли в местах сплетения конских ниточек, узелков, чтобы в дождь выйти в шапочке на дождь, и он стекал бы строго по ней, от темечка по позвоночнику, вниз, затормаживаясь в разных местах тела жемчужинками, твердыми, будто окостенели.

Так что надо выйти под дождь среди всякого белого света вывесок и полуподземных электричек из подземелья, где всегда сухо и горят - сухо, холодно, вдоль - неоновые лампочки, сухо, напряженно, словно раз-два-три-раз-два-три, а дальше они не знают и могут только вообразить, что где-то там, далеко, есть сто, сто двадцать, сто двадцать пять и даже пятьсот, речка, распухшая от слез соленых, но уже так далеко, вползая наполовину в морской туман, клочьями, дерганый, где непонятно и пахнет не городскими вещами, а вязкой солью, сырым ультрамарином, мокрым кадмием, размокшей кошенилью, а остальное так - то ли в сумерках, то ли во влажном желании.

Там такая лежит мягкая касса с маленькими золотыми деньгами, не более чем с пупок размером каждая, и эти маленькие золотые денежки звякают, хнычут, просят погладить, - Боже мой, почему они плачут, кто сделал им больно? Они лежат плохо, их забыли, их путают с бутылочными крышками, на которые наступили ногой, золотые российские десятирублевки.

Здесь, на Курфюрстендамм, большие опытные деревья, с розовыми и белыми цветами, имеющие внутри себя птиц; здесь красивые гнутые двери с золотенькими номерами на стекле; дождь, мелкий, неопасный, не страшный для а) автобусов, б) автомобилей, в) кофеен, г) птиц, д) меня, и так до самых сумерек, когда со стен поедет краска и все таблички на стенах становятся указателями в убежище, где ветер с дождем не так уж и дует, и ждать там, пока не появятся черно-белые ночные бабочки, ночные черно-белые бабочки, но откуда им каждый раз знать, что пора появиться, сухо вылетев из-под навеса, косо-горизонтально, пачкая пыльцой лица шарахающихся пешеходов, испуганных, не понимая, что опять такое и что за колеса грохочут здесь, там, над Курфюрстендамм, над Курфюрстендамм и еще раз Курфюрстендамм - уже только для звука.

СРЕДИЗЕМНАЯ ВОЙНА

Сбоку от шоссейной дороги были, находились какие-то дома с выбитыми стеклами, вокруг стояли небольшие, уже изрядно разбитые постройки. Начало сентября, и, исходя хотя бы из этого, в этой местности должны же были бы быть хоть какие-то люди, но их тут не было.

Дома стояли разрушенными не вполне до фундаментов, оставались пустые окна, коробки сараев, а пустошь жухлого цвета знай себе тянулась до горизонта, как бы закруглялась по дороге, и туда и уходила, мягко обваливалась.

Здесь была местность, которая качествами своей почвы могла бы прокормить куда большее количество людей, чем то, которое тут когда-то жило. Откуда вывод: они здесь почувствовали что-то не то, вот и сдвинулись приживальщиками в густонаселенные, зато - в безопасные местности.

Любая пустота предполагает страх, как иначе? В этом нежном климате так мало домов, что ясно - это место то ли проклято, то ли слишком хорошо, чтобы тут жить и ничего не бояться.

И вся эта Адриатика в трех верстах отсюда с этими сложными и старыми божками на коньках крыш, и еще более сладкие виды природы, и еще более другой, чем можно себе представить, свет: все они прикидываются, смирно лежа, будто бы в неведении того, кто они и что, и это правильно, что никого тут кроме них уже нет.

На третий год чужой войны трудно вспомнить соображения, привлекавшие тебя сюда. Их может быть много, равно и любой физиологии, от которой зависит только то, где ты окажешься наутро. Где оказался - туда, значит, и шел.

Ну, это такое средиземноморье, теплое насквозь, оливково-магнолиевое, пахнущее лаврушкой на кустиках, где есть много древнего мрамора среди развалин того, что было жизнью.

Меня потеряли, как обычно, в овраге, в ходе длительного преследования кого-то. За кем мы гнались - неважно, но все, что росло на этой почве, уничтожено, то есть работа выполнена хорошо. Остались только камни, но тут трудно понять, когда это произошло, позавчера или же до н. э. По привычке спишут на эллинов.

Времени тут уже нет, потому что пустые поля, разложенные до горизонта, где нигде нет пищи, могут означать только одно - это место очень близко к Богу, потому что Его не интересуют такие подробности, как Еда.

Пустота процеживает окрестности тщательным взглядом человека, который хочет понять - сможет ли он тут выжить. Да, похоже, потому что он же не часть государства, и не кусок армии, и даже не задняя нога наступающих сил. Его потеряли в овраге, где хорошая погода, тишина и небо, и все поля кругом - до горизонта, и дома разбиты до необжитости, но в подполах еще можно найти какие-то полусъедобные вещи.

Адриатика плавает в своей воде за холмом, но и там уже никого нет, потому что здесь повсюду нехорошо (потому что всего страшнее для людей то, когда их убивают ни за что), а, если подумать, - за что их убивать? Вот и убивают ни за что, потому что надо, чтобы все на свете прекращалось.

Ну, эти кораблики на сине-зеленой воде, глядя с высокого берега, белый песок. Никого. И все, что можно вспомнить хорошего, нам, верно, приснилось в кошмаре.

Когда вы проснетесь в доме, где пусто, где выбиты крыша и окна, вы не станете думать, что так и положено. Но вы лишь наемник, утраченный родным взводом, и, ощупывая тело, не помнишь, как с тобой было раньше: все вроде ходит, руки движутся, дырок в теле нет, ничего не течет по коже, и эти разбитые дома вокруг вы не помните. Ну, это же и есть война.

Пахнет зеленью, осенью, сыростью от старых досок дома, жившие в котором ушли, и теперь они думают лишь о том, как им быть дальше. Все эти мраморные отверстия в виде надгробий, прорисованные эпитафиями, утяжеляют время до фактов, свидетельствующих, что оное - было.

Здесь уже никого нет. Они убили всю эту страну, всю эту поверхность, территорию, землю. Где и так никто особенно не селился, потому что слишком близко от рая, чтобы тут жить. Ангелы не отслеживаются, их слямзила урла, не считая какой-нибудь полоумной овцы, хромающей неподалеку от горизонта.

Неспокойно всюду, где не все, не все еще убито, убиты. Любой звук пахнет смертью, но мы же только в детстве думали, что будем жить всегда.

Эта земля становится твоей, едва о ней узнал. Там все знакомо, и это и спасет тебе жизнь, потому что при пальбе спиной почувствуешь все переулки, куда можно отойти не глядя. Но дома от стрельбы в тебя разрушаются, и в следующий раз спрятаться будет сложнее.

Еще и убьют ненароком - не так, как положено, потому что и умирать надо с точным осознанием жанра. Или на земле, которая слишком похожа на рай, чтобы не подумать, что ее могло бы и не быть. Но если умирает и эта земля со всем ее счастьем, что останется? Но нельзя же быть столь малодушным от того, что умирает любезное тебе. Но как его потом вспомнишь в одиночку?

На землю оседает осень, и вдоль по ней в еще более счастливые места летят гуси. В октябрьских сумерках воздух сжимается первым холодом и оттого двоится, желая согреться в человеке: льдинки режут губы и расплываются во рту, в тело льются вода и кровь.

Адриатика, надо полагать, продолжается за углом. С той же степенью достоверности можно думать, что выживет и остальное. Не спеша, медленно, как бы потягиваясь с утра. Глядя в окно.

ОБРАТНАЯ ПЕРСПЕКТИВА

На воздухе этого времени года в этом городе все запахи еще жмутся к телу, будто к печке, к источнику тепла: так что на улицах пахнет пока еще чем-то вечным. Поздний снег, сумерки во втором часу дня, а потом никакой ночи, а только вечер до рассвета.

Вот описание эшафота: черный, почти квадратный помост двух аршин вышины, обнесен небольшими, выкрашенными черной краскою перилами. Длина помоста 12 аршин, ширина - 9 1/2.

В тепле люди высыхают, одежды в помещениях начинают расщепериваться, расправляться в складках, выделяют в воздух признаки соответствующих сословий. Все лица становятся выпуклыми, отдельными, как под линзой, - в чем обыкновенно винят петербургский климат, коий нарушает отношения между людьми, превращая их в детей, которым обломилась пустая до завтрашнего вечера квартира с толстыми стенами.

По обыску в конспиративной квартире был найден ряд вещественных доказательств, имеющих непосредственную связь с злодейским деянием 1 марта. Из числа означенных вещественных доказательств особое значение, по заключению экспертов, представляют нижеследующие предметы: 1) две метательные мины, взрывающиеся при бросании от удара, в жестянках, заключающих в себе, как подробно объяснено в заключении и чертежах генерал-майора Федорова, взрывчатый аппарат, который представляет систему сообщающихся друг с другом снарядов: а) с серною кислотой, б) с смесью бертолетовой соли, сахара и сернистой сурьмы, в) с гремучей ртутью и г) из пироксилина, пропитанного нитроглицерином. Передавая друг другу посредством стопина воспламенение, вследствие удара или сотрясения, снаряды эти доводят его наконец до смеси гремучего студня с камфорой, действующей при взрыве в шесть раз сильнее пороха; часть означенного аппарата устроена вдвойне таким образом, чтобы взрыв последовал при падении метательной мины в каком бы то ни было направлении.

Тогда, в теплоте февральского вечера где-нибудь на Большой Конюшенной, примерно в шагах в трехстах от Невского, по левой стороне, в подвале, где отмерзают в очередях, видны несовершенства тел людей, здесь находящихся: ногти полуобломаны или до половины заросли кожей, затылки плоские, обувь сбитая, внутри нее, поди, сросшиеся мизинец с соседним пальцем.

Также: 2) колба и реторта, служащие для химических опытов; 3) стеклянные шарики с серною кислотою; 4) небольшая деревянная призма, представляющая, по предположению эксперта, часть модели метательного снаряда; 5) фарфоровая ступка, в которой перетиралась бертолетовая соль; 6) записка на клочке бумаги о вышеупомянутой смеси бертолетовой соли с сахаром и сурьмой.

Чем несовершеннее климат, тем человек самостоятельнее, но - в одиноком варианте самостоятельности. И более склонен к размышлениям о меланхолии. Есть, верно, края, где люди и о самоубийстве думают с улыбкой на устах: воспринимая сей акт как необходимое в их рассуждениях о жизни себя. Что же, история последних пятидесяти лет жизни государства нашего российского произвела на свет общность разносословных рассказов в подвальных распивочных: тем самым, что ли, восстановив разошедшиеся веером истории всех возможных на данных территориях родов и семейств с приставшими к ним за века профессиями и происшествиями.

Надо полагать, что в этом состоит естественная реакция слишком уж разошедшегося по территории большого народа, который иначе был бы обречен на полное непонимание друг друга - за исключением обыденной физиологии, которая и та оказалась бы разной.

Еще: 7) рисунок карандашом, на обороте транспаранта, какого-то аппарата для производства гальванического тока, не имеющий, впрочем, отношения к метательным снарядам; 8) план города С.-Петербурга с карандашными отметками, в виде неправильных кругов, на здании Зимнего дворца, и со слабыми карандашными же линиями, проведенными от здания Михайловского манежа по Инженерной улице, по зданиям Михайловского дворца и по Екатерининскому каналу, и 9) сделанный карандашом на обороте конверта план, без соблюдения масштаба, представляющий, по сличению его с планом города С.-Петербурга, сходство с местностью между Екатерининским каналом, Невским проспектом, Михайловским дворцом и Караванной улицей, с обозначением Михайловского манежа, Инженерной улицы и Малой Садовой. На плане этом, между прочим, имеются знаки на Екатерининском канале, Манежной площади и круг посередине Малой Садовой.

Несомненно, яркий свет в глаза среди ночи для человека больше, чем находящаяся всюду вокруг архитектура. И тут, значит, этот вечный вопрос: что же из них двоих, таких совсем разных, - важнее?