12292.fb2 Двойники (рассказы и повести) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Двойники (рассказы и повести) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

- Слишком убого, однако ж. Одна мысль - и все.

- Не так. Много маленьких, тогда убого. Одна большая - нет.

- Но много от нее счастья? Какое ж тут счастье?

- Не то, что вы думаете. Такого счастья никогда нет. Одна вещь и счастье не при чем.

- И что, это разве хорошо?

- Хорошо, да. Счастья нет, хорошо. Нет счастья, нет несчастья. Такого нет ничего. Другое совсем.

- Да ведь с тоски удавишься от такой простоты!

- Не надо. Вы не скучаете. Возмущаетесь, значит, понимаете, что так. Знаете, согласиться боитесь. Почему?

- Я человек слабый, скажите?

- Нет. Но вы боитесь.

- Чего?

- Того, что нет. Идемте, она вас ждет.

- Кто она?!

- Царица Ночи. Не надо бояться. Нету ничего, чего бояться.

Он все говорил шепотом и не торопясь, по-прежнему, как-то странно задумчиво. Вошли в комнату. В комнате было очень темно: летние "белые" петербургские ночи начинали темнеть, и если бы не полная луна, то в комнате с опущенными шторами трудно было бы что-нибудь разглядеть. Но молодой человек уже пригляделся, так что мог различить постель; на ней кто-то спал совершенно неподвижным сном; на слышно было ни малейшего дыхания. Спящий был закрыт с головой белой простыней, но члены как-то неясно обозначались; видно только было, по возвышенно, что лежит прогнувшийся человек.

Кругом в беспорядке, на постели, в ногах, у самой кровати на креслах, на полу даже разбросана была смятая одежда, богатое белое шелковое платье, цветы, ленты. В ногах сбиты были в комок какие-то кружева, и на белевших кружевах, выглядывая из-под простыни, обозначился кончик обнаженной ноги; он казался как бы выточенным из мрамора и ужасно был неподвижен. Молодой человек глядел и чувствовал, что чем больше он глядит, тем мертвее и тише становится в комнате. Вдруг зажужжала проснувшаяся муха, пронеслась над кроватью и затихла у изголовья.

- Что же, - неожиданно сказала девочка, большие черные ее глаза сверкали ярко на фоне общей темноты. - Я пришла, как я обещала. Не беспокойтесь, время терпит, - улыбнулась она, не торопясь, по пояс высвободившись от простыни и сев в постели, опершись спиной о подушку. - Вот что, я расскажу вам о... - она задумалась... - скажем, о шуше. Шуша или шуш, но это все равно, можете назвать по-другому. Что мы о нем знаем из дальних времен - что он сухой, как бы разлинованный, часто-часто разлинованный, на плотной, почти негнущейся бумаге: ну пергамент какой-нибудь. Сухо так скрипит, как кузнечики в июне.

Но это не важно, что когда-то он был сухим, потом он был разным: и сухим, и влажным, каким угодно. Так ничего про него не узнать, если не знать, как он себя или как с ним поступали.

Когда-то он был очень большим, даже громадным, из каменных глыб, обрастал мхом, ему это не вредило, а видно его было так издалека, что и земля под ним прогибалась. Тогда к нему можно было даже прислониться, даже запросто: пачкая зеленью одежду и глядя куда-то вдаль, куда глаза захотят.. А потому каждый, кто так стоял, отковыривал от него кусочек, и шуша стал делаться разрозненным, зато стал быть во многих местах сразу

Его вообще трудно понять, а в руках его теперь держать тоже нельзя, он уже так искрошился, что проскальзывает в нас как бы какой-то вершинкой пирамидки прямо в темечко: то есть мы его и отличить никогда не можем, потому что было так, а стало этак - и всё.

Иногда он все-таки бывает продолговатым - но не так, чтобы в руках подержать, или желтого цвета, или теплый, или иголка. Его может быть иногда очень много, а иногда очень мало. От него можно отделить кусочек, скатать шарик и кинуть в кого-нибудь, чтобы тому стало хорошо. Он раньше бывал прозрачным, оконным стеклом с видом сквозь него: с цветами гладко-зелеными, ярко-белыми, небольшим, вроде как земляничиной. А в другой раз - любил стать темнотой, рядом с железнодорожными путями, как красный фонарик в руке дежурного по переезду.

Вообще-то, это очень плохо, что его не видят, и не знают, что он есть: потому что все, кто воюет, на самом деле воюют, чтобы он у них оказался хотя как он может быть только у них. Но они не знают и не понимают совсем ничего.

Когда-то все было проще, шуш был чем-то вроде капли ртути, которую приятно катать пальцем по строгой бумаге, или каким-нибудь светом сквозь цветные стекла. Но где теперь позолоченные завитушки? Где павлиньи перья и плавное серебро? Почему журчание фонтанов вовсе не настраивает нас уже на высокий лад, но лишь развлекает в духоту? Почему нас теперь так привлекают битые стекла, задворки и все, что нас привлекает? Вот поэтому.

Видно, кто-то сумел его обнаружить и освободить от обязанности находиться в каких-то специальных предметах: тот, наверное, кто это сделал... я не знаю.

Он теперь совершенно свободен, не поймешь, где найдешь, а где потеряешь, был снаружи, стал внутри, все прежнее кончилось, и новое началось теперь по-другому: он постоянно везде, он прет на нас даже в виде вида из окна с кривой водокачкой, шифером крытым складом легкогорючих материалов и прочих веществ, никакое из которых не стоит больше рубля за килограмм своего веса. Вы совершенно свободны, идите. Вы свободны, все свободны, урок окончен, все уроки окончены, ступайте.

ИЗ ДЕСЯТОГО ГОДА

Можно сказать, что зима имеет форму шара; кажется, это самый подходящий ей облик, и неважно, из какого матерьяла слеплен и что за цветом выкрашен: в черный, зеркальный или дымно-малиновый. Улица скрипит, там мимо тяжелых желтых сугробов, выстроенных вдоль тополей, семенит курсисточка, торопясь в сумерках на лекцию о категорическом императиве или, того лучше, об отношениях Бога и Диавола у Достоевского; просидит вечер среди папиросного дыма и, раскрасневшаяся от духоты, заторопится домой, оживленная и счастливая.

В двухстах метрах, на бульваре, звякают трамваи, жестко скрежеща промахнет лихач - судя по звуку, мороз, значит, крепчает-с. В витрине мехового магазина скалит зубы высушенный тигр, золотом по черному лаку вывеска: "Аптека"; снег падает лениво, медленно, больше похожий на колючую прозрачную пыль, - поблескивает, попадая в полосы света из окон, и, верно, находиться теперь на улице весьма полезно для здоровья и придания здравого уклона разнообразным мыслям, посещающим ум зимой.

На углу, где Малая Бронная упирается в бульвар, столкнулись двое и, удерживая друг друга на покатой наледи, имеют сделку - меняя какую-то жемчужину на скрученные в трубку бумаги канцелярского рода - не кредитки, а какие-то линованные и заполненные фиолетовым ведомости; впрочем, место они выбрали удачное, никому их не увидать, за исключением случившегося у окна соглядатая, поскольку разнообразные и многолюдные московские причуды располагаются хотя и недалече, но и не здесь - из тех причуд, конечно, что хотят яркого электрического света, шарканья по паркетам и гладких чистых тел.

Сумерки чернеют, но мороз пока еще не слишком кусачий, и погода очень благоприятна для мыслей и здоровья, так что, поди, в двух-трех кварталах отсюда философы Булдяев и Бергаков, как обычно, совершают вечерний променад и, шествуя по Арбату в своих обычных серых пальто, в мягких шляпах коричневого цвета и в того же цвета перчатках, на ходу развивают общие основания, явно соглашаясь в том, что дела, увы, идут к погибели.

Что похоже на правду, особенно учитывая вид на студенческие номера напротив, где узнавший все об эстетическом отношении к действительности вертер из Самары лениво колупает отпущенным ногтем мизинца успевшую застыть сливочного цвета замазку на двойных рамах и безучастно поглядывает вниз сквозь индевеющие стекла, а за его спиной молоденькая уличная девчонка пьет портвейн, сетуя, поди, что тот завсегда пахнет пробкой.

Что ж, сила оставила Петербург. Дворца, Думы и прочих государственных твердынь едва хватает содержать городской порядок. С государствами такое бывает, и в эти минуты - собственно, минуты лишь с точки зрения величия природы, а так - месяцы и небольшие годы - столицу надо ставить на колеса, делать походной, цыганской, с гимном, который пусть поет Варя Панина, и ехать, куда тащит сила. Министерствам, Сенату и Синоду давно уже пора по крепкой зимней дорожке куда-нибудь в сторону Екатеринбурга.

Однако нелегко и силе. Она тащится, нам неведомо куда, медленно и тяжело, как армия на марше, вынужденная всякую ночь искать места для ночлега: каждый раз надеясь остаться там навсегда. Что уж странного в том, что по старой памяти она заглянет и сюда - как тут прежняя любовь, старая столица?

А что старая столица? Холодно зажигается газ в фонарях, тепло освещаются витрины магазинов, и начинается, разгорается вечерняя, освобожденная от дневных дел московская жизнь: гуще и бодрей несутся извозчичьи санки, тяжелей гремят переполненные, ныряющие трамваи - в сумраке уже видно, как с шипением сыплются с проводов зеленые звезды, оживленнее спешат по снежным тротуарам мутно чернеющие прохожие... Непрестанно валит за окнами снег, глухо гремят, звенят по Арбату конки, кисло воняет пивом и газом в тускло освещенном ресторане. В нижнем этаже в трактире Егорова в Охотном ряду полно лохматых, толсто одетых извозчиков, режущих стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, парно, как в бане. В верхних комнатах, тоже очень теплых, с низкими потолками, старозаветные купцы запивают огненные блины с зернистой икрой замороженным шампанским, а в небе седыми канатами стоят провода, копыта не цокают и колеса не стучат.

Никому не известно, что заставляет ее, силу, уходить. А те, кто живет там, в месте, которое она покинула, о произошедшем узнают последними - лет через десять, уже по своим детям, а до того по инерции, за счет тренированности голосовых связок и мускулов лица, ведут себя будто бы по-прежнему, как подвыпивший танцор на вечеринке продолжает выделывать па, когда музыка уже остановилась.

Все хотят быть хорошими с другими, оттого хотя бы, что иметь такие отношения означает неплохо проводить время. Когда же сила уйдет, то ее отсутствия не заметят, но у людей вдруг скапливаются обстоятельства и усталости, и им уже не удается быть хорошими. Они сетуют на все подряд, вздымают руки к небу, как толпы сумасшедших на всех городских крышах, желающие удержать Луну.

Конечно, мы могли бы ее удержать в Петербурге, силу, - вовремя опомнившись и сделав что-нибудь сообща: обрились бы, например, все наголо. Нас все равно, конечно, обреют, да что толку? Когда ушла сила, то люди придираются к словам, вместо нее приходят лекторы, печатаются энциклопедии, и все обретает полную и окончательную ясность. Жизнь становится понятной, как никогда прежде, а вдобавок еще немного сосет под ложечкой - ощущение сколь физиологическое, столь и душевное, но понимаемое превратно. В комнатах начинают говорить голосами, уместными в собраниях, все интересуются искусствами, а отношения между полами по общему согласию и склонности становятся изысканно вычурными.

Трудно предположить в силе подобие человека, со свойственными тому привычками и слабостями. Право же, не знаю - ведомы ли ей различия между городами, днями и временами года, каково устройство ее органов чувств? Не удивлюсь, если просто сгусток слепоглухонемого вещества приходит, остается, уходит, руководствуясь лишь смутным ощущением некоего тепла, сухости или звука, который он не слышит, а лишь чувствует по резонирующей вибрации своих тканей.

Поэтому что толку гадать о ее пристрастиях: зачем она возвратилась сюда? Что ей этот бестолковый и чудной город, в последний раз который она видела две сотни лет тому назад? Но что-то потянуло сюда. Ах, право же, что она тут узнает? Те же широту-долготу, реку и десяток-другой строений, не считая привычного вида зимы?

Что ж, когда старая любовь воскреснет, она тут останется. На фурах подтянутся министерства, посольства, двор, Петербург продадут на 99 лет Дании, старо-новая столица построит чугунный царь-трамвай в шесть метров высотой, который вечно будет хотеть поползти по специальной двойной колее на бульварах, вагоновожатый постоянно дергает за веревку, более похожую на корабельный канат, привязанный к склянкам, трезвонит, трезвонит, но трамвай ни с места и только искрит, привариваясь к проводам. И некто, по фамилии, скажем, Членов, точно так же, как сегодня, выйдет из трактира Тестова и с приязнью взглянет в черное, поскрипывающее от стужи небо, и слава Богу.

Представить себя вернувшимся на прежнее место можно, даже увидеть во сне, которые обычно нелепы, как петербуржские церкви. Но там живут другие... Кому не ясно, что раз ты здесь давно не живешь, то тут теперь давным-давно живут другие? И нет твоего шифоньера в углу, и цвет обоев переменился, - что она увидит здесь родного, кроме полусотни прежних домишек, реки и зимы, которая в самом деле всегда похожа на зиму?

Но как думать по-другому, когда в эту ночь она большой планетой нависает над Никитскими воротами, низко, едва не царапаясь о кресты? Где неподалеку в подвалах составлены тяжелые казаки, то ли мифические, то ли оловянные в комоде, и их нагайки уже взлетели в воздух, и жесткая кожа инструмента не падает вниз, а мертво стоит, как трещина, в воздухе.

Когда сила над головой, то чувствуется по-разному: весной кажется, что это просто к весне устал. Летом - что духота. Осенью, скажем, - что объемлет вечность. А зимой кажется, что вот-вот пойдет снег, что тот и сделает, согласовав людей с жизнью и покоем.

Ведь у зимы много приятных штучек, тишины, мандариновой кожуры на снегу, разных огонечков, лисьего тепла и слякоти на полу больших магазинов и в вестибюлях. И - как гладко и сладко летит перо по бумаге, когда за окнами белая темнота.

Можно сказать так - это похоже, но к делу относится слабо, - что движение силы похоже на полеты пчелиного роя. Когда она над головой, то дергает разные анатомии - согласуясь с отделами человеческой жизни. Она, словом, поделена на ячейки для сохранности, между которыми сухой, шелушащийся при движениях заполнитель, в самом деле что-то вроде воска шелушится вниз, но в любое время года с неба всегда что-нибудь да сыплется и ее всегда примут за что-нибудь другое, тем более - зимой. Или поэтому людям мил снегопад - они кровью что-то знают о силе, а вот уж почему им приятно, когда она улетает над ними, - судить не возьмусь.

Или же сила уходит под наркозом, и все рады, даже не так, как в компании сослуживцев, когда наконец удаляется начальник. Потому что ее уход не означает слабость, но лишь пропажу избытка - мешающего, кстати, обрести полную ясность. Странно, все так любят полную ясность, даже люди, которым избыточность необходима, но - радуются, чувствуют, что сила ушла, так что уверены они - теперь ее роль выяснена окончательно: силе вот и положено висеть над крышами, озарять мир своим потрескиванием и не входить к живущим ниже крыш, так что говорить с ней надо запрокинув голову. Впрочем, она не ответит. То ли рта у нее нет, то ли не слышит.

Кто держал силу в левом верхнем углу империи, кто приклеил ее там, в углу, столь несхожем со всем ее телом? Так, если бы жизнь зверя хранилась в царапине, шраме над ухом: в вымышленном граде или что, именно поэтому? Значит, вымысла хватило на двести лет, и начались постоянные капитальные ремонты каналов, перил, дворцов, площадей и проспектов. Что за радость силе - чем бы она ни была - в ремонтных работах? Этому рою, верно, нужен новый улей: подавай ей свежую столицу, где-нибудь в Сибири или на Урале. Значит, уже поздно и дела, несомненно, дрянь.

Пусть уж Москва себе кутит как умеет, бьет зеркала в ресторанах, сорит деньгами, несет веселый вздор и лепит ахинею - будет что вспомнить, когда начнется вечность, где никто не живет на фу-фу.

Вечность - это такое, где всему есть причина и все закономерно по явным правилам: снег станет скрипеть, как скрипел, но сегодня заскрипит не потому, что скрипит он сегодня, а потому что обязан скрипеть; фонари зажгутся, потому что им положено гореть, и каждый родится, проживет и умрет так, как это необходимо вечности, единственным образом: три точки определяют плоскость, но в вечности все плоскости совпадают. Вечности потребны лиловые чернила, желтая линованная бумага, брезент и фанера, двери, обитые клеенкой, чудотворные газеты и полная ясность.

Как только вечность вступит в права, над головами появится фанерное, обитое клеенкой небо, которое - выражаясь поэтически - ею и является. Подумав об этом с точки зрения естественнонаучной, установим, что силе тогда нет иного места, кроме как над новым небом. Перейдя к точке зрения метафизической или психологической, обнаружим, что радостью - тайной, глубоко скрытой в современнике - станет любая неисправность вечности. Невеликая радость, надо отметить.