12304.fb2 Дворец без царя - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Дворец без царя - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

То есть если все сосчитать, то сумма всего как раз и будет равна площади Дворцовой площади (ок. 60 000 кв. м).

В то же время Эрмитаж содержит в себе более 2 790 000 предметов коллекции, то есть еще совсем недавно по одному предмету приходилось на каждого жителя Ленинграда, хотя в последние годы население города растет несколько быстрее, чем коллекция. Однако более 3 000 000 человек посещают Эрмитаж ежегодно, каждый разглядывая свой предмет.

Итого, мы имеем полное право сравнить Эрмитаж с Лувром, а Дворцовую площадь с площадью Св. Петра в Риме как по площади, так и по количеству экспонатов.

Но есть и другое соревнование, длящееся без малого триста лет — Петербурга с Москвой, то есть Дворцовой площади с Красной. То, что это так, свидетельствует даже то, что газета «Цюрихе цайтунг» заказала мне этот текст написать на выбор — либо о Красной, либо о Дворцовой… как патриот родного города я, конечно, выбрал Дворцовую, хотя в процессе письма ясно, что лучше бы Красную. Царь, какой есть, уже давно снова в Кремле, и Красная площадь — куда живей со своим сторублевым пейзажем: Лобным местом и Мавзолеем, Василием Блаженным и ГУМом. И хотя с нее согнали народ, но стоит лишь впустить торговцев в храм, как тут в одночасье закипит жизнь.

На Дворцовой — не закипит. На ней настолько некуда деться, что человек как-то на нее и не заходит. Как в дурном сне — ни одной двери, одни фасады. Площадь была задумана для Дворца, а не для человека. А поскольку Царь был тоже человек, то и его не стало.

Для меня эта площадь, прежде всего, пуста. Особенно дважды в год, после демонстрации. По пустоте эта площадь занимает, наконец, первое место в мире.

Завершая ансамбль Главного штаба, русский архитектор Карл Росси повернул улицу так, чтобы арка штаба стала точно напротив арки Зимнего Дворца. Росси решительно навел это дуло на Растрелли задолго до 25 октября (7 ноября) 1917 года, когда оно выстрелило перепоясанными лентами матросами по Дворцу. И хотя их было не так много, как впоследствии оказалось с помощью Эйзенштейна… вот кровавый триумф художественного замысла! — Росси над Растрелли.

Скептически настроенные историки идут даже дальше моего в своем антисоветском злопыхательстве: утверждают, что и никакого залпа крейсера «Аврора» не было. Оппоненты указывают на якобы отбитый осколком снаряда уголок дворца. Этой отметины я не видел, но один служитель Эрмитажа обещал мне продемонстрировать иной ущерб: автограф императрицы на одном из стекол — бриллиантовым перстнем нацарапала она: «Я тебя люблю, Nicolas». Из этого окна видна Дворцовая площадь…

На ней, впервые после 1917-го, бурлит народ. Требуют не то восстановления монархии, не то Советской власти. Почему-то опять штурмуют именно Зимний, а не Мариинский, не Смольный. Август 1991-го.

«На Красной площади всего круглей Земля», — писал Мандельштам. На Дворцовой она всего пустей. Росси всех распугал.

Когда в 1834 году российские поэты выпустили сборник, воспевающий Александрийский столп, опять лишь Пушкин написал совсем не на тему:

Безумных лет угасшее весельеМне тяжело, как смутное похмелье.Но, как вино, печаль минувших днейВ моей душе чем старе, тем сильней…

И если вы, с рассветом или бессонной ночью, бродя по Петербургу (б. Ленинграду), зайдете со стороны Мойки, от дома, из окна которого Пушкин поглядывал на стройку здания Главного штаба, до того как помереть там же от смертельной раны… если вы выйдете на естественно пустую в такой час Дворцовую площадь и увидите Зимний дворец справа, Главный штаб — слева, а Адмиралтейство впереди, и Ангел, наконец, над всем этим, на Александрийском столпе… то вы поймете, как же она прекрасна!

О МЫТЬЕ ОКОН

[2]

Однажды скульптор, заведовавший отделом литературы в «ЛГ», пригласил меня к себе в мастерскую, не иначе как с тайной мыслью, чтобы я о нем написал. Он рассуждал про себя так: у этого парня плохи дела, но он неплохо написал о Сарьяне, пусть напишет про меня так же хорошо, и я напечатаю про Сарьяна.

Время было такое — после оттепели. Никиты уже не было, а коридоры посещенной им выставки все еще гудели от его топота. Все в нем было осуждено, кроме борьбы с абстракционизмом.

Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше… в моду вошло подбирать корешки и камешки, ракушки и сучья, что-нибудь, кроме себя, напоминавшие. Эти уродцы мертвой природы заполнили интерьеры клубов и первых кооперативных квартир, воспроизводились на цветных разворотах журнала «Огонек» — как-никак не абстракция, но и не социалистический реализм: беспартийное восхищение природой. Все эти пни и Паны, лесовики и девы заполняли мастерскую скульптора в производственных количествах и донельзя меня раздражили.

Людям уже хотелось делать что-то для себя руками. С одной стороны, еще недавно не было такой возможности, с другой — они уже не умели. Полочки, шкафчики, постконенковщина.

Зря я на него так уж сердился — в своем восхищении «искусством природы» был он вполне искренен: взгляните, какой корень! вылитый Пришвин! мне почти ничего не пришлось менять — только вот тут и тут чуть подделал…

И действительно, чем меньше было следов его собственного искусства, тем более он восхищался, и в этом начинал проступать даже некий вкус.

Наконец он подвел меня, как оказалось, к завершающему экспонату. Это был причудливый серый камень размером и формой со страусиное яйцо. Такая, скорее всего, вулканическая бомба, похожая на сцепленные кисти рук. Непонятно было, как камень мог так заплестись, в точности воплощая детскую приговорку: где начало того конца, которым оканчивается начало? Так ровно и точно в то же время — ни ступеньки, ни зацепки, ни перехода. Этакий каменный философический концепт. Вещь в себе как таковая. Совершенно ни о чем. Совершенно…

— Правда, совершенно?! — сказал он тут же вслух. Сначала я хотел вот здесь проявить девичий лик, видите? Буквально двумя штрихами… Но потом передумал: жалко стало что-либо менять.

Он ли сказал, я ли подумал: «портить».

В этом единственном, тысяча первом, экспонате он оказался наконец художником, автором финального шедевра. Он любил его.

Другой был режиссер документального кино. И он был художником, без сомнения. Говорили о Пушкине, о «Медном всаднике».

— А для меня главная его вещь «Гробовщик», — сказал режиссер. И пояснил: — Все, кого я успел снять, умерли. Я иногда боюсь себя и ненавижу свою профессию.

Я взглянул на него с пристрастием и тут же ему поверил.

И всплыл Петрополь, как Тритон,По пояс в воду погружен.

Торжество этих строк всегда казалось мне приговором. Угроза строительства пресловутой дамбы — овеществленной метафорой.

Рассказывают также, ссылаясь на неведомые мне научные источники, что за последние годы, включающие годы аферы с дамбой, вода в Неве химически настолько активизировалась, что стала разъедать те самые сваи, на которых упрочены фундаменты великого города. Сваи эти, пропитанные специальными составами по старинным технологиям, рассчитанные на века, простояв по два века, не выдерживают натиска новейшей экологии. Так что Петрополь как всплыл, так и погрузиться обратно вскоре может. Бедствие такого рода грозит нам едва ли не больше, чем Венеции, но вряд ли вызовет в мире то же сочувствие.

Меня всегда занимал вопрос, трагический в своей праздности: в какой мере поспевает описание за реальностью — до или после? Торопились ли Линней или Брем описать живой мир в наличии прежде, чем тот начал катастрофически убывать? Успел ли Даль сложить словарь «живаго» русского языка, состоящий сегодня из слов, наполовину лишь в нем выживших? Предупредил ли Достоевский угрозу «бесов» или поддержал своим гением их проявление? Успела ли великая русская литература запечатлеть жизнь до 1917 года? а вдруг и революция произошла оттого, что вся жизнь была уже запечатлена и описана…

И как, в таком случае, обстоит с Петербургом? На случай, если он утонет?

Как ни странно, несмотря на наличие великого образа, выстроенного Петром и Пушкиным, несмотря на всю «петербургскую линию» в русской литературе, культуре и истории, в «окно» это все еще слабо видно Европу, еще меньше, быть может, виден с Запада Петербург. Само собой: заглядывая в окно и выглядывая из окна, мы видим принципиально разные вещи. А образ на то и образ — вещь несущественная, нематериальная: ему отлететь едва ли не легче, чем потонуть городу.

В режиме советского времени, в сталинском загоне, культурное описание Петербурга — Петрограда — Ленинграда было остановлено, стало «дореволюционным», но и те книги не переиздавались; все, бессознательно и сознательно, склонялось к забытью. Забытье ведь — необходимое условие разрушения. Переиздание книг по Петербургу в последние годы гласности показало парадоксальную бедность ряда: Анциферов, Курбатов… Практически нет по Петербургу книг. Петербуржцу приходится заглядывать в то же мутное, непромытое окошко уже не Петербурга, а интуристского справочника, как и иностранцу. Оказывается, именно простую, а не гениальную работу сделать в России труднее всего. Чтобы точно, пропорционально, профессионально, а не только лишь тонко или блестяще.

Так что самое время, если уже не поздно, спешить описать Петербург.

Вопрос о том, сам ли пишет Соломон Волков, следует поставить иначе: сам ли он не пишет?

Действительно, что он написал сам?

Петербург есть, Ахматова была, и Шостакович, и Баланчин, и Бродский есть…

Но и русский язык был до Даля, Ушакова, Фасмера.

И пирамиды стояли до Шампольона, как продолжают стоять после него.

И стояли бы они без него, если бы его не было?

Ведь это именно он не дал их доворовать.

И где без Шлимана Троя?

Один стоит в камне, другой растворился в звуке, третий испарился в танце.

Это они ничего не написали сами.

Слишком популярной стала сентенция Булгакова, что «рукописи не горят».

Как только была опубликована. Словно она одна и не сгорела.

Не заговаривал ли автор свой роман этой колдовскою фразой? Не уговаривал ли?

He умолял ли… но кого?

Никого рядом не было, кроме вдовы.

Где и как не сгорели «Воронежские тетради»?

О, вдовы!