12344.fb2
Ночной город ослепляет. Фонари и реклама расплываются в назойливом кошмаре сонного мегаполиса разноцветными клаксами. Едкая морось пропитывает ветхую подложку реальности. Грохочет музыка — прилив безумной радиоволны, болевой приступ почкующейся метастазы. Усталые голоса жокеев человеческого безмыслия.
— Собачки. Собачки Павлова, — хочется курить, но от одной мысли о карманном крематории для легких становится не по себе.
Танька шевелится.
— О чем ты?
— Обо всем. И обо всех.
— Очередной приступ?
— Метафизический токсикоз.
Протирает глаза. Шипает за щеки, взгоняя румянец.
— Собачки Павлова населяют город, — объясняю. — Им интересно только тогда, когда им говорят, что это интересно. Им смешно лишь тогда, когда на афише написано «комедия», а за кадром раздается глупейший смех. Они едят исключительно то, о чем сказано: «вкусно и полезно». А еще они обожают рафинированное масло. Это их конек! Масло без запаха, без вкуса, по цвету и консистенции неотличимое от машинного.
— Но в нем мало калорий, — робко гавкает Лярва.
Бывает менопауза, а бывает мезантропопауза — благодатный период безнаказанной ненависти к человечеству.
— Великий миф современной цивилизации — Ее Величество Калория! FЖrbannade fitta! Если отменить калории, то мир благополучия рухнет. Ты хоть знаешь, что такое эта твоя «кал-ория»?
— Не злись.
— Это не злость, а бешенство.
— Не бесись.
— Ты не ответила.
— Что?
— О калориях.
— Дались тебе эти калории. Забудь.
— Их придумали немецкие диетологи. В позапрошлом веке.
— Типично немецкая педантичность.
— Каждый из видов продукта сжигался в печи, а чудо-ученые замеряли количество выделившегося тепла.
— Шутишь?
— Нет. Но думаю даже тебе придет в голову тривиальная мысль о том, что человеческий желудок несколько отличается от печи.
— Schei?freundlich!
— Добро пожаловать в мир собачек Павлова — царство условных рефлексов, апофеоз слюнотечения при включенной лампе.
— Не хочу быть собачкой.
— Врешь. Быть собачкой очень приятно. Царство рефлексов дарует полное освобождение от необходимости думать. От необходимости верить в себя. А значит, от необходимости говорить правду.
— У тебя задержка?
— Вот типичная реакция хорошо тренированной собачки. Все движения души есть следствие физиологии. Самое лучшее домашнее животное — сам человек.
— Не люблю, когда у тебя хандра. Да и на роль обличителя общественных пороков ты не годишься.
— Значит так?
— Ага.
— Никто не обличает пороки. Им предаются. Их открывают — наносят на карту хомо инкогнита таинственные острова и континенты страстей и извращений. Скука самоудовлетворения, затхлость обжитых и переполненных городишек гетеросексуальности толкает все новых колумбов на открытие неизведанных земель.
— Ну, выбор не велик. Гетеро. Гомо. Би. Зоо.
Чудесный близок миг. Песочная перегородка между датами, секунда глубочайшего падения в бездну ночи, за которой обязательно начинается новое восхождение к свету. Ад понятен и телесен. Он осязаем. Приятность пороков лишь в том, что они не оставляют поводов для сомнения. В них нет теней, недоговоренностей, пугающей необходимости выбирать и размышлять. Они — точное отражение ситуации тяготения двух тел, когда на смену неуверенности, легким касаниям, игривым поцелуям приходит ясность соития, когда шаловливые движения вдруг превращаются в страстную податливость — преддверие неизбежного соединения.
Лярва спит. Засыпает внезапно и в самых неожиданных местах. Паркуюсь в многоцветном стаде. Выключаю мотор. Подбородок — на руле. Медитирую на калейдоскоп ночных фонарей, реклам, габаритных огней. Жду. Чуда. Какого? Любого. Хочется сдвига, разрушения, разрыва, только бы прервать тупое и необоримое следование событий.
А вот и Рыжая Сука. Вышагивает. Она еще в той иллюзии, что посасывают бездумно собачки Павлова из стеклянных сисек. Кибела. Многососцовая мать организованных мнений, откровенная blyad' прямого эфира — эссенции чистейшей софистики.
Тонкая тень встает на пути. Взмах руки. Тухлый перезрелый овощь пущен точно в цель — тренировка. Рыжая Сука замирает. Остолбенелость украденной уверенности в собственной безнаказанности. Шок. Абсурдность происходящего — девочка-подросток достает из сумки очередной снаряд, подкидывает на ладошке, морщится — то ли от запаха, то ли от неизбежности экзекуции. Новый бросок — кровавый взрыв на лице. Вой. Истеричный вой.
Полина входит в раж.
Пустынная улица. Сочное шмяканье. Если бы это был мужчина. Уж тогда бы Рыжая Сука не остолбенела в кататоническом ступоре. Собачка Павлова. Еще одна собачка Павлова, истекающая слюной при виде денег и страха. Ее рефлексы не способны реагировать на маленькую тень. Где вы — суровые мужчины, что блюдут интерес колоссального аппарата по взгонке власти? Где радуга в сапогах, ежовыми руковицами сжимающая свободу дышать и испражняться? Что за чудовищная провокация?
Рыжая Сука не верит в свободу движения души. Свобода мочиться из стеклянной письки никогда не приемлет свободу получать в ответ тухлятиной по морде. Какая может быть свобода у слюнотечения? У желудочного сокоотделения? Дефекации? Мочеиспускания? Столово-сортирная воля. Идеология «консьюмеризма», blya, тупые перепевы сытой отрыжки торгашей мертвечиной от философии.
Дитя достает из опустевшего пакета последний овощ, задумчиво взвешивает, подходит к коленопреклоненной Рыжей Суки, оттягивает ворот блузки и запихавает помидорину. Прихлопывает. Пакет на голову — дурацкий колпак — довершает психологический этюд.
— За что… за что… за что… — всхлипывание собачки Павлова, которой вместо условно-рефлекторной миски с костями вдруг врезали по хребтине суковатой палкой. А слюна-то капает.
— За державу, yeb твою мать, обидно! — Полина опрыскивается, милосердно сует баллончик в страждующую руку. — Jy lyk soos die nageboorte van 'n vark wat deur die hoenderkak gesleep was!
Стучат когтями очнувшиеся волкодавы. Тело-хранители. Душе-спаситель не паникует. Идет гордо. Наглое дитя консьюмеризма. Волкодавы еще те псы Павлова. Плоскоголовым невдомек.
— Дядя, jou fokken poesneus, дай закурить!
Псарня рвется к бьющейся в истерике Рыжей Суке. Подбегают. Обнюхивают. Тычутся мокрыми носами. У Суки течка. Так и чудится вакханалия собачьей свадьбы. Волкодавы огрызаются друг на друга. Поводят плоскими башками. Брызгают слюной. Какая шавка посмела брызнуть свое тощее семя презрения на нашу благородную суку?!
Дитя, преисполненное чувства выполненного долга, забирается на заднее сидение.
Принюхиваюсь. Тяжкий привкус черемухи.
— Как я ее?! S'ma Ni Kari! — широко открытые детские глаза требуют одобрения. — Ты видела? Видела? — теребит за рукав.
— Глупо.
— Baal! Почему?
— От тебя теперь самой тухлятиной тянет.
Принюхивается. Корчит рожицу.
— Гонишь. ZЗcame la xurra! Во-первых, я кидала в резиновых перчатках. Во-вторых, у меня был дезодорант. Слышь, khanki…
— Не буди ее.
Дитя ложится. Бурчит:
— Могла бы и посмотреть. Bal Kaita Athi Band. Чё она спит постоянно, Nengta Maggi?
Смотрю на Таньку. Глажу по щеке.
— Полесбияньтесь, полесбияньтесь, — комментирует вредное создание.
— Ревнуешь? — оборачиваюсь.
— Pizda ti materina! У нас проблемы, — Полина стучит голой пяткой по стеклу. Упырь пускает слюни, разглядывая детское бельишко.
Сообразил, гад.
— Ха, — дитя делает непристойный жест. — Jidi u picku materinu! Faggot!
— Теперь тебя изнасилуют, а потом убьют, — предполагаю. — Или сначала убьют, а потом изнасилуют.
— С них станется! — дитя в восторге. — Baka ti tatu, a tata ti seku! — Это не у бармена под стойкой отсасывать.
Лярва продолжает дрыхнуть.
В стекло вежливо стучат обрезком металлической трубы. Нажимаю на кнопку. Ночь, как всегда, нежна.
— У нас к вам пара вопросов, — рыло с признаками вырождения в третьем поколении безуспешно пытается протиснуться в щель. Диагноз ясен — таких хлебом не корми, дай в дырку протиснуться наиболее возбудимой частью тела.
— По четвергам не подаем, maricon, — от волнения потянуло на иностранщину.
Смотрит. Нет. Зырит. Тяжело вращает извилиной, как собака купированным хвостом. Но выдает гениальное:
— Бляди, что ль? — модус поненс. Из неверного антецедента получен правильный консеквент.
— Не бляди, majmune jedan, а честные труженицы панели и профсоюзные активистки, — дитя что-то внимательно разглядывает под оттянутой резинкой трусиков. Теннисистка, мать ее. Террористка.
— Прикинем хуй к носу? — вежливость из Аристотеля так и прет.
— Это как? — интересуюсь. — Членами еще не обзавелись.
— А твой дрючок, boiola, нам нюхать совершенно не интересно. Vai se foder, Maconheiro, — промеж делом бормочет дитя.
— Рано бздишь, крыска, — почти что верх благодушия. — Милости не дождешься.
Кажется, что ослышалась. Аристотель просто виртуозно вышибает из привычной колеи какой-нибудь банальной стрелки.
— Милость есть самоупразднение справедливости, — бормочу почти что растерянно.
Дитя вносит лепту — рывком сдирает трусики до колен, задирает ноги и хлопает по тощему задку.
Аристотель морщится, почти не размахиваясь бьет трубой по стеклу. Машина содрогается, приседает на задние колеса, как конь, получивший кувалдой по черепу.
— Himmel-Herrgott-Kruzifix-Alleluja, Sakrament, Sakrament an spitziger annagelter Kruzifix-Jesus, 33 Jahre barfuss lauferner Herrgottsakrament! — орет Полина.
Открываю дверь, впускаю прохладный воздух. За державу, конечно, обидно, но мучительно хочется мочеиспуститься. Впрочем, всегда иди туда, где меньше чувствуешь себя дома.
Рыжую Суку, кое как утертую, ведут под руки.
Оборачиваюсь:
— Вылезай, тут к тебе.
— А с этой что? — труба тычет в дрыхнущую Таньку.
— Она ни причем.
— Щас проебем фишку.
Полина трясет Лярву.
— А? Что?
— Выходи, hamsap.
— Зачем? — сонный взгляд школьницы, проснувшейся в чужой постели.
— Ding! Полиция нравов, suck ju lei go see fut long, — злрадствует дитя. — Справку из вендиспансера опять просрочили.
Стоим в ряд — комсомольцы на расстреле, вашу мать. Танька кутается в плащ, Полина ковыряется в носу, извлекая тощих коз и внимательно их разглядывая, перед тем, как размазать по боку машины. Ждем-с.
— Главное, — выдает Лярва, — что мы здесь абсолютно ни при чем.
Дитя мрачно разглядывает палец и вдруг засовывает его в рот. Аристотель не брезглив, но вид крыски, пожирающей собственные сопли заставляет отвести от партизанок взгляд, уставившись в недостижимую для проштрафившихся жриц минета даль чиста мужских мечтаний.
Полина бьет его по голени. Аристотель с мучительным стоном ломается и нарывается на полупрофессиональный удар бывшего члена университетской команды по футболу. Боль пронизывает большой палец. Стоны, тяжелое дыхание. Всегда знала, что yeblya — та же стрелка. Ну чем не групповуха? Танька спокойно приседает, подбирает оброненную амбалом трубу, встает и легоненько, по-интеллигентски тюкает Аристотеля в темечко. Аут.
Стоим. Тяжело дышим. Смотрим друг на дружку.
— В следующий раз, Hai lone, я свои сопли есть не буду, — предупреждает дитя.
— Нехер было помидорами разбрасываться, Верещагин.
— Мы его убили? — спрашивает, зажав рот, Танька. Наклоняется и сблевывает.
— Совсем ohuyela, huora?! — взвивается брезгливая Полина.
— Не смей называть меня поблядушкой, тварь! Я тебе в матери гожусь! — орет Танька.
— Elle m'emmerde cette bonne femme!
— Ты сама меня достала… развратница, вот! — глаза у Лярвы выпучены от натуги — такое количество инвективной лексики на единицу времени коммуникации для нее серьезное испытание оставшихся моральных принципов.
— Me cago en el recontracoco de tu reputissima madre! — дитя окончательно распетушилось — задирает юбку и хлопает по тому месту, на которое и предложила испражниться.
— За такое в кубинских барах жизнью расплачиваются, — спокойный голос сзади.
Оглядываемся и ohuyevayem — на капот громоздиться передними копытами здоровенный хряк — лопатами уши, грязный мокрый пятак, серая шерсть, сквозь которую просвечивает розоватая кожа.
— Вечера на хуторе близ Диканьки, blya… — от неожиданности дитя переходит на родное арго. Впрочем, осведомленность в классических сюжетах не может не радовать.
— Что это? — визгливо вопрошает Лярва.
— Свинья.
— Говорящая, — добавляет Полина. — Из Гаваны. Знает испанский. Chupe mantequilla de mi culo, coЯo!
Хряк шевелит пятаком, трясет башкой, копыта оскальзываются, раздается пронизывающий до глубины души скрип, хрюканье, свинья огибает машину, подходит.
Обходит строй, принюхивается к женским местечкам. Стоим, помертвев. Пугает не столько говорящая свинья (уж сколько их навидаешься по жизни!), сколько ее размеры — кубические метра сала, украшенные злыми бусинами глаз.
— Чего оно там вынюхивает? Vete al la mierda, — цедит дитя. Руки подняты, пока хряк сопливит крохотную юбочку.
— Он, — поправляю. — И ты ему нравишься.
— По рылу догадалась, conchuda?
— Есть более красноречивые мужские органы.
Танька присвистывает:
— Вот это да!
Дитя осторожно тянется к ушам хряка, но тот недовольно всхрюкивает.
— Я щас описаюсь, maldito sea, — предупреждает Полина. — Мне холодно. No me jodas! Чего молчишь, pajero?
— Я где-то читала, что свиньи — анатомические двойники человека.
— Все мужики — свиньи, malparido, — ворчит Полина. — Уберите его от меня. Me parece que la vena de la lengua pasa por tu culo porque hablas mucha mierda! У меня месячные начинаются.
Тем временем Аристотель очухивается. Приподнимается, тяжело крутит головой.
— Мужчина! — зовет Танька. — Мужчина! Сала не хотите?
Хряк чует конкурента, отворачивается от дитя, цокает к сидящему. Соперники взирают друг на друга. Завитушка на заду животного подергивается.
— Я соскучилась по Рыжей Суке, chupame la pija, — объявляет дитя. — Когда она, наконец, милицию вызовет? Сожрут, ведь, изнасилуют… Cuando monos vuelven de mi culo.
Аристотель тянется к обрезку трубы. Хряк всхрюкивает. Аристотель замирает.
— Поговорил бы с родственничком, — язвительно смелею. Все бабы — твари.
— Борька, псть! — доносится из темноты знакомый голос.
Хряк поворачивается и бодро цокает на зов.
— Так это не он говорил! — догадывается Танька.
— Ну что за суеверия, девушки, — укоризненно качает головой и почесывает длинный нос.
Хрюшка весело трусит к хозяину. Тычется в колени, трясет лопухами. Николай Васильевич почесывает питомца по щетинке. Хряк млеет.
— Птица-тройка, птица-тройка, — боромчет, зевая, Танька. — Свинья на радуге, а не птица-тройка.
— Ну? — хряк и хозяин смотрят вопрошающе. — Договоренность в силе?
— Какая такая, cipote, договоренность? — дитя подозрительно.
— Ты что — с ним знакома? — Танька.
— Да, — универсальный ответ. — Только речь шла о поросенке.
Николай Васильевич снисходительно похлопывает хрюшку:
— Он смирный. Посадим в багажник — Борька и не хрюкнет.
— Я с детства свиней боюсь, chapero! — объявляет дитя, пока рассаживаемся. — Я думала, они как игрушки — маленькие, миленькие, мягкие, chupa mi toto. А потом меня повезли в деревню, завели в темный сарай и…
— Изнасиловали.
— Fokken donder! У тебя одно на уме!
— Это из-за твоего трагического вида. Меньше чем на растление оно не тянет.
— И что же произошло дальше? — вежливо интересуется свиновод.
— Ничего, gilipollas! — Полина молчит. Надулась. Но не выдерживает. — Меня подвели к загону, а он оттуда как глянет! Tiu Nyah Mah Geh Cheen Leen Lou Hai Pei! Глаз чуть ли не с кулак! Я как заору! Vinaqe! Поросенок как завизжит!
— Постой, постой, — Танька. — Глаз с кулак? — сжимает, примеривается к Борьке. — У него базедова болезнь была?
— У кого, shaw?!
— Ну, у поросенка твоего. Не могут быть у здоровой хрюшки такие глаза.
— Ты спроси — сколько ей лет было, — предлагаю.
— Ну, три, ciach ort.
— Интересно живете, девушки, — Николай Васильевич машет хромающему за машиной Аристотелю.
Свинья согласно хрюкает.
— Уголок дуровых.
— А можно все-таки поинтересоваться — куда это мы предполагаем завалиться такой компанией на ночь глядя?
— Двум мужикам всегда найдется чем заняться с тремя симпотными куколками, даже если один из них — свинья, — философски изрекает Николай Васильевич.
— Я, конечно, много под кого ложилась, yet mae. И под чего. Но секс с хряком мне как-то не очень… Mai chawp khun, dag ling! — свин протестующе урчит. — И не говорите мне, что он еще девственник, I hayer.
— Девонька, — ласково говорит Николай Васильевич, — этот, как вы изволили выразиться, хряк есть славный представитель редкой породы тайских свиней. Самый последний поросенок в помете стоит столько, сколько бы вам не заплатил ни один состоятельный педофил. Поэтому растрачивать семя этого славного представителя свинорылых на некие сомнительные зоофилические оргии представляется мне верхом транжирства. К тому же я не думаю, что столь хрупкое создание с двумя жалкими недоразвитыми сосками может хоть как-то возбудить моего питомца.
— Где бы найти этих мифических состоятельных педофилов, yet, — бормочет сраженная вежливым речением Полина. — Те, что в метро катаются, Yed Por, предпочитают запускать руки в трусики совершенно бесплатно, да еще кончать тебе на юбку в тесноте. Kun Heeat!
— Когда это ты в метро ездила, huora?
— Awaseru Kao Ga Nai.
— Уж прямо застыдилась.
— Нечистая совесть такая же болезнь, как и беременность.
— Ну, мне так показалось, Ga-ree, — признается Полина. — Посмотрела на толчею, представила потные руки, эрегированные чаки, что будут тереться о мою девственную капсу… Chong mang!
— Простите, простите, — подается Николай Васильевич, — как вы поименовали свои интимности?
— Ikkai neta-dake-desho, Teishu-zura shinaide!
— Мы с вами, кажется, еще не имели столь близкого знакомства, — свиновод озадачен.
— Ну, да, — разводит руками дитя. — Некошерная. Lech telakkek coos mitkalef shel para. Всего-то два соска, и те возбудят разве что отмороженного педофила, Ben Zona. Куда уж мне до стандартов самой занюханной свиноматки. Ya chatichat hara!
— Она у нас полиглот, — объясняет Танька. — Узкой специализации — свободное владение почти всей мировой сокровищницей инвективной лексики.