12472.fb2
— Слышишь? Я, твоя мать, тебе запрещаю!
— Отцепись, ма. Отстань.
Было ясно, что он опять затевает какую-то глупость. Спасибо, к пряже не вернулся. Но не одно, так другое: появилась Делла.
Помните ту латинос, которая причитала над ним в магазине? Оказалось, она тоже доминиканка. Причем не как мы с братом, а доминиканская доминиканка. То есть недавно прибывшая, без визы, нелегал. Рафа еще не оправился, а она уже повадилась его навещать — само усердие и забота; подсаживалась к нему на диван, типа, посмотреть Telemundo[29]. (Фразу «У меня нет телевизора» повторила раз, наверное, двадцать.) Жила, как и мы, на Лондон-Террас, дом 22, с малолетним сыном Адрианом — снимала комнату в квартире у пожилого гуджаратца, поэтому торчать у нас (ее gente[30], как она говорила) ей было по кайфу. Вела себя как порядочная (сидела всегда нога на ногу; обращаясь к матери, говорила: Senora), но Рафа все равно лез на нее, как спрут. К пятому визиту они уже вовсю шастали в наш подвальчик иногда прямо при аллилуйщицах.
Звали ее Делла. Делла Адамес[31].
Делла Миерда[32], — прозвала ее мать.
Мне она поначалу даже понравилась: на порядок круче большинства шлюх, на которых западал брат. Чертовски guapisimа[33]: высокая и indiacita[34], с огромными ступнями и офигенно выразительным лицом, но в отличие от местных красоток Делла, похоже, искренне недоумевала, что ей делать со всей этой утонченностью, не замечала собственной миловидности. В манере ее поведения и особенно речи угадывалась абсолютнейшая campesina[35]. Городских словечек она не знала и сыпала таким количеством просторечий[36], что ее бывало трудно понять. Если не прерывали, болтать могла без умолку, но врать совсем не умела, и через неделю мы знали всю ее подноготную. Как умер отец, когда она была совсем маленькая; как в тринадцать лет мать за барыш выдала ее замуж за пятидесятилетнего скрягу (отсюда первый ребенок); как после двух лет семейного кошмара ей представилась возможность удрать из Лас-Матаса-де-Фарфан[37] в Ньюарк[38] по вызову тетки, которая искала сиделку для сына-олигофрена и мужа-паралитика; как сбежала и от нее, ибо не для того же приехала в Nueba Yol[39] — Нью-Йорк), чтобы превратиться в рабыню; как на протяжении последующих четырех лет, подгоняемая нуждой, перебиралась из города в город — Ньюарк, Элизабет, Патерсон, Юнион-Сити, Перт-Амбой[40] (где ее обрюхатил шизанутый кубинец), — и всюду из-за своей доверчивости оказывалась жертвой обмана; как теперь осела наконец на Лондон-Террас и из последних сил пытается удержаться на плаву в надежде, что скоро все изменится к лучшему. (В этом месте она всегда широко улыбалась и смотрела на брата.)
— Слушай, ма, неужели, правда, что в Доминикане девушек выдают замуж за барыш?
— Por favor, ridiculo[41], — сказала мать. — Эта сучка тебе и не такого понарасскажет.
Но на следующей неделе Всадницы громко обсуждали, как часты подобные случаи в campo[42] и как в свое время мамику с трудом удалось уговорить собственную чокнутую мать не обменивать ее на пару коз.
Надо сказать, что к amiguitas[43] моего брата мать относилась просто — как к курам, которых разводила, когда мы жили в Доминикане. Раз они все равно не задерживаются, то нечего и внимания обращать. Даже имен не запоминала. Не наезжала, ничего такого. Если девчонка здоровалась, то и мамик здоровалась — отвечала вежливостью на вежливость. Но душу не вкладывала. Была непоколебимо, уничтожающе безразлична.
С Деллой не так. Делла действовала на мамика, как красная тряпка на быка. Причем с первого дня. И не потому что не скрывала своих намерений использовать брата для изменения своего иммиграционного статуса. (Делла прозрачно намекала на это, расписывая, насколько легче стало бы жить ей и тем более Адриану, будь у них соответствующие документы, и как она, наконец, смогла бы слетать в Лас-Матас проведать старушку-мать и старшего сына.) С породой таких стервятниц мамик и раньше сталкивалась и никогда из себя не выходила. А Деллу готова была придушить. Что-то было в ее лице, в тембре голоса, в характере. Какая-то угроза. А может, мамик просто предчувствовала, к чему все идет.
Так или иначе, Делле от мамика доставалось. Если мамик не чихвостила ее за то, как она говорит, как одевается, как ест (с открытым ртом), как ходит, за ее campasina-ность и prieta-ность[44], то вела себя так, будто Деллы вовсе не существует: в упор не замечала, отталкивала, не отвечала на элементарнейшие вопросы. Если же вдруг вспоминала о ней, то лишь затем, чтобы сказать что-нибудь, типа: «Рафа, что будет есть твоя обезьяна? Бананы?» При этом Делла все пропускала мимо, отчего материнские нападки выглядели особенно несправедливыми. Что бы мамик ни сделала, что бы ни сказала, Делла продолжала с ней щебетать. Враждебность матери не только не сковывала ее, но наоборот раскрепощала. Когда они с Рафой оставались одни, Делла сидела, как мышка, но при мамике у нее на все было собственное мнение. Она высказывалась по любому поводу, встревала во все разговоры, порола чушь (типа «Нью-Йорк — столица США», или «А материков всего три») и потом стояла на своем насмерть. Казалось бы: на тебя и так собак спускают, сиди — не высовывайся. Но хрен. Иногда просто зарывалась! Бывало, просила меня: «Buscame algo para comer»[45]. Ни «пожалуйста», ничего. И если я игнорировал, сама брала минералку или флан. Мать вырывала еду у нее из рук, но стоило ей отвернуться, как Делла снова тянула за дверцу холодильника. Однажды даже посоветовала мамику перекрасить квартиру. «Цвета надо поярче. Esta sala esta muerta»[46].
Грешно смеяться, но как удержишься?
Ну а Всадницы? Могли ведь, согласитесь, вмешаться, сгладить острые углы, но они на это забили. Дружба — дружбой, а на толчок врозь. И началось. Ella es prieta. Ella es fea. Ella dejo un hijo en Santo Domingo. Ella tiene otro aqui. No tiene hombre. No tiene dinero. No tiene papeles. Que tu crees que ella busca por aqui?[47]. Застращали бедного мамика тем, что Делла родит от братниной натурализованной спермы американского гражданина и что мамику придется до скончания дней помогать и ей, и детям ее, и родне в Санто-Доминго. Так застращали, что глубоко набожная женщина, молившаяся едва ли не чаще римского папы, поклялась Всадницам, если это случится, собственноручно задушить младенца прямо в утробе.
— Ten mucho cuidado[48], — сказала она брату. — Мне тут не нужен обезьяний питомник.
— Опоздала, — сказал Рафа, подмигнув мне.
Рафа запросто мог попросить Деллу не торчать у нас круглыми сутками, встречаться с ней, пока мамик была на фабрике — всем бы легче дышалось. Но когда мой брат поступал разумно? Он сидел на диване в эпицентре зреющего конфликта и, похоже, напряжения не замечал. Может, перед смертью становишься романтиком, хрен его знает, но ни с одной телкой он не был таким caballero[49], как с Деллой. Пропускал вперед. Почтительно разговаривал. Даже с ее косоглазым сынком сдружился. Все его бывшие многое бы отдали, чтобы увидеть такого Рафу. Это был Рафа их мечты.
Но я-то знал, что даже с таким Ромео ни одной Джульетте не удержаться. Брат менял телок, как перчатки. Многие были покруче Деллы, и тех вышвырнул, не задумываясь.
И дело к этому шло. Примерно через месяц Делла исчезла. Видели бы вы, как ликовала мамик. Накрывала на стол, припевая: «No puta aqui, ni aqui, ni aqui»[50]. А две недели спустя исчез и Рафа. Сел в свой «монарх» — и с концами. Ни записки, ни телефонного звонка, nada[51]. День — тишина, другой. Тут уже мамик задергалась. Упросила Всадниц молиться с удвоенной силой. Пошла по округе спрашивать у прохожих, не видел ли кто моего брата. Даже у gringos[52], а с ними мать заговаривает лишь на предельной степени отчаяния. Я тоже начал нервничать, вспомнив, что когда ему в первый раз сказали диагноз, он сел за руль и погнал в Майами к кому-то из друганов. Далеко, правда, не уехал: уже в Филадельфии сломалась тачка. Может, теперь в Калифорнию укатил? Давно мечтал увидеть Лос-Анджелес. Накрутив себя, я дошел до дома Тамми Франко, но когда дверь открыл ее польский муж, сдрейфил. Развернулся и двинул обратно.
В третий вечер мы уже никуда не ходили и, когда подкатил «монарх», сидели по своим комнатам. Мать выбежала на крыльцо к стеклянной двери. Вцепилась в занавески, так что костяшки побелели. «Нет», — сказала она, наконец.
Сначала ввалился Рафа, Делла — за ним. Он явно бухал, и, судя по платью Деллы, они возвращались из ночного клуба.
— Где ты был? — сказала мамик.
— Зацени, — сказал Рафа, демонстрируя ей одновременно свою руку и руку Деллы. На обеих были обручальные кольца. — Мы поженились!
— Все официально, — сияя, сказала Делла, извлекая из сумочки свидетельство.
Надо было видеть выражение на лице мамика! Страшнее, чем когда отец сбежал со своей путаной. Чем когда врач впервые произнес слово «лейкемия». Лицо стало маской.
— Залетела?
— Нет еще, — сказала Делла.
— Залетела? — мать буравила взглядом брата.
— Нет, — сказал Рафа.
— Буду теперь с вами жить, cunada[53], — Делла полезла к матери обниматься.
— Это надо обмыть, — сказал брат.
Мать остановила Деллу, выставив вверх указательный палец.
— Я запрещаю пить в моем доме.
— А я буду. — Брат двинулся было на кухню, но мать крепко схватила его за локоть.
— Ма, — сказал Рафа.
— Я запрещаю пить в моем доме. — Она толкнула Рафу к двери. — Если ты так (жест в сторону Деллы) решил прожить то немногое, что тебе отпущено, тогда, Рафаэль Урбано, нам не о чем разговаривать. Бери свою обезьяну и уходи.
Взгляд у Рафы сделался нехорошим:
— И не собираюсь.
— Я сказала, — и тут мамика затрясло, — во-о-он!
Я испугался, что брат, вламывавший всякому, кто ему перечил (мальчикам, девочкам, мужчинам, женщинам, viejos, белым, черным, пуэрториканцам, филиппинцам, китаезам, учителям, полицейским), но никогда не поднимавший руки на мать, сейчас сделает из нее котлету. Он мог. Весь напыжился. И вдруг обмяк. Обнял Деллу (до которой, кажется, впервые дошло, что что-то не так). Сказал: «Ну, пока тогда», — сел в свою тачку и укатил.
— Мамик? Ты как?
Она продолжала смотреть в окно на стоянку.
— Запри дверь, Юниор.
Меньше всего я ожидал, что ссора затянется. Мать все прощала брату. Всегда. Что бы он ни натворил (а братец был мастер влипать в истории), она стояла за него горой, как может только мамаша-латинос за своего старшенького querido[54]. Если бы когда-нибудь он пришел домой и сказал: «Знаешь, ма, я истребил половину человечества», — она бы и тогда нашла ему оправдание: «И правильно, hijo, а то мы чересчур расплодились». Тут многое сошлось: и национальные особенности, и рак, и то, что у мамика до появления Рафы было два выкидыша, и что потом на протяжении многих лет ей твердили, что забеременеть она больше не сможет; сам брат чуть не умер во время родов, и первые два года после его рождения (как рассказывают tias[55]) мамик прожила в страхе, что сына похитят. Прибавьте к этому, что он всегда был невероятный красавчик (классический consentido[56]), и вы поймете, почему она так относилась к этому психу. Матери часто вопят, что готовы умереть за своих чад, но моя до таких дешевых трюков не опускалась. Зачем? Все, что она чувствовала в отношении брата, было написано у нее на лбу четырехсантиметровыми буквами шрифта «Тупак готический». И в глазах ясно читалось: эта vieja не только себя убьет, но самого господа бога прирежет, если это продлит жизнь ее шизоидному сынку хотя бы на сутки.
Поэтому я думал, что денька через два она остынет, а потом пойдут объятия и поцелуи (ну, может, дружеский подзатыльник Делле) и опять полная гармония. Но назовите меня полным мудаком, если мамик шутила: когда Рафа пришел, она слово в слово повторила ему то же, что в прошлый раз:
— Ты мне здесь не нужен, — мамик подчеркнула сказанное, отрицательно покачав головой. — У тебя теперь жена есть — с ней и живи.
Думаете, я удивился? На брата бы посмотрели. Он вообще челюсть уронил.
— Ну и хуй с тобой, — сказал он, а когда я попробовал напомнить ему, что с матерью так не разговаривают, послал и меня.