12476.fb2
- Стёпа - правда! Обожаю тебя. Смертельно люблю. Три штучки смертельно люблю: тебя, кисленькое и правду. О душе - правду!
И тоже плакал и пел:
Смертию смерть поправ.
Пётр подпевал ему словами Антона-дурачка:
Кибитка потерял колесо.
Ему тоже казалось, что он любит чёрного Стёпу, он слушал его крики очарованно, и хотя иногда необыкновенные слова пугали его, но больше было таких, которые, сладко и глубоко волнуя, как бы открывали дверь из тёмного, шумного хаоса в некий светлый покой. Особенно нравились ему слова "певчая душа", было в них что-то очень верное, жалобное, и они сливались с такой картиной: в знойный, будний день, на засоренной улице Дрёмова стоит высокий, седобородый, костлявый, как смерть, старик, он устало вертит ручку шарманки, а перед нею, задрав голову, девочка лет двенадцати в измятом, синеньком платье, закрыв глаза, натужно, срывающимся голосом поёт:
И не жду от жизни ниче-воя...
И я ищу свободы и покоя...
Вспомнив эту девочку, Артамонов бормотал человеку с лиловыми ушами:
- Душа - певчая! Это он - верно!
- Стёпа? - крикливо спрашивал рыжебородый. - Стёпа всё знает! У него ключи ко всякой душе!
И, раскаляясь всё более, рыжебородый визжал:
- Стёпа, друг человеческий, рви! Адвокат Парадизов - вези нас в вертеп неприступный! Всё допускаю...
Друг человеческий был пастырем и водителем компании кутивших промышленников, и всюду, куда бы он ни являлся со своим пьяным стадом, грохотала музыка, звучали песни, то - заунывные, до слёз надрывавшие душу, то - удалые, с бешеной пляской; от музыки оставались в памяти слуха только глухо бухающие удары в большой барабан и тонкий свист какой-то отчаянной дудочки. Когда пели тягучие, грустные песни, казалось, что каменные стены трактиров сжимаются и душат, а когда хор пел бойко, удало и пёстро одетые молодцы плясали - стены точно ветер колебал и раздувал. Буйно качало, перебрасывая от радости к восхищению печалью, и минутами Петра Артамонова обнимал и жёг такой восторг, что ему хотелось сделать что-то необыкновенное, потрясающее, убить кого-нибудь и, упав к ногам людей, стоять на коленях пред ними, всенародно взывая:
"Судите меня, казните страшной казнью!"
Были на "Самокате", в сумасшедшем трактире, где пол со всеми столиками, людьми, лакеями медленно вертелся; оставались неподвижными только углы зала, туго, как подушка пером, набитого гостями, налитого шумом. Круг пола вертелся и показывал в одном углу кучу неистовых, меднотрубых музыкантов; в другом - хор, толпу разноцветных женщин с венками на головах; в третьем на посуде и бутылках буфета отражались огни висячих ламп, а четвёртый угол был срезан дверями, из дверей лезли люди и, вступая на вращающийся круг, качались, падали, взмахивая руками, оглушительно хохотали, уезжая куда-то.
Друг человеческий, чёрный Стёпа, объяснял Артамонову:
- Глупо, а - хорошо! Пол - на брусьях, как блюдечко на растопыренных пальцах, брусья вкреплены в столб, от столба, горизонтально, два рычага, в каждый запряжена пара лошадей, они ходят и вертят пол. Просто? Но - в этом есть смысл. Петя - помни: во всём скрыт свой смысл, увы!
Он поднимал палец к потолку, на пальце сверкал волчьим глазом зеленоватый камень, а какой-то широкогрудый купец с собачьей головою, дёргая Артамонова за рукав, смотрел на него в упор, остеклевшими глазами мертвеца, и спрашивал громко, как глухой:
- А что скажет Дуня, а? Ты - кто?
Не ожидая ответа, он спрашивал другого соседа:
- Ты - кто? А что я скажу Дуне? А?
Откидывался на спинку стула, фыркал:
- Ф-фу, чёрт!
И кричал неистово:
- Айда в другое место!
Потом он оказался кучером, сидел на козлах коляски, запряжённой парой серых лошадей, и громогласно оповещал всех прохожих, встречных:
- К Пауле едем! Айда с нами!
Ехали под дождём, в коляске было пять человек, один лежал в ногах Артамонова и бормотал:
- Он меня обманул - я его обману. Он меня - я его...
На площади, у холма, похожего на каравай хлеба, коляска опрокинулась, Пётр упал, ушиб голову, локоть и, сидя на мокром дёрне холма, смотрел, как рыжий с лиловыми ушами лез по холму, к ограде мечети, и рычал:
- Прочь, хочу в татара креститься, в Магометы хочу, пустите!
Чёрный Степан схватил его за ноги, стащил вниз, куда-то повёл; из лавок, из караван-сарая сбежалась толпа персов, татар, бухарцев; старик в жёлтом халате и зелёной чалме грозил Петру палкой.
- Урус, шайтан...
Меднолицый полицейский поставил Петра на ноги, говоря:
- Скандалы не разрешаются.
Съехались извозчики, усадили пьяных и повезли; впереди, стоя, ехал друг человеческий и что-то кричал в кулак, как в рупор. Дождь прекратился, но небо было грозно чёрное, каким никогда не бывает наяву; над огромным корпусом караван-сарая сверкали молнии, разрывая во тьме огненные щели, и стало очень страшно, когда копыта лошадей гулко застучали по деревянному мосту через канал Бетанкура, - Артамонов ждал, что мост провалится и все погибнут в неподвижно застывшей, чёрной, как смола, воде.
В разорванных, кошмарных картинах этих Артамонов искал и находил себя среди обезумевших от разгула людей, как человека почти незнакомого ему. Человек этот пил насмерть и алчно ждал, что вот в следующую минуту начнётся что-то совершенно необыкновенное и самое главное, самое радостное, - или упадёшь куда-то в безграничную тоску, или поднимешься в такую же безграничную радость, навсегда.
Самое жуткое, что осталось в памяти ослепляющим пятном, это - женщина, Паула Менотти. Он видел её в большой, пустой комнате с голыми стенами; треть комнаты занимал стол, нагруженный бутылками, разноцветным стеклом рюмок и бокалов, вазами цветов и фрукт, серебряными ведёрками с икрой и шампанским. Человек десять рыжих, лысых, седоватых людей нетерпеливо сидели за столом; среди нескольких пустых стульев один был украшен цветами.
Чёрный Стёпа стоял среди комнаты, подняв, как свечу, палку с золотым набалдашником, и командовал:
- Эй, свиньи, подождите жрать!
Кто-то глухо сказал:
- Не лай.
- Молчать! - крикнул друг человеческий. - Распоряжаюсь - я!
И почему-то вдруг стало темнее, тотчас же за дверью раздались глухие удары барабана, Стёпа шагнул к двери, растворил; вошёл толстый человек с барабаном на животе, пошатываясь, шагая, как гусь, он сильно колотил по барабану:
- Бум, бум, бум...
Пятеро таких же солидных, серьёзных людей, согнувшись, напрягаясь, как лошади, ввезли в комнату рояль за полотенца, привязанные к его ножкам; на чёрной, блестящей крышке рояля лежала нагая женщина, ослепительно белая и страшная бесстыдством наготы. Лежала она вверх грудью, подложив руки под голову; распущенные тёмные волосы её, сливаясь с чёрным блеском лака, вросли в крышку; чем ближе она подвигалась к столу, тем более чётко выделялись формы её тела и назойливее лезли в глаза пучки волос под мышками, на животе.
Повизгивали медные колёсики, скрипел пол, гулко бухал барабан; люди, впряжённые в эту тяжёлую колесницу, остановились, выпрямились. Артамонов ждал, что все засмеются, - тогда стало бы понятнее, но все за столом поднялись на ноги и молча смотрели, как лениво женщина отклеивалась, отрывалась от крышки рояля; казалось, что она только что пробудилась от сна, а под нею - кусок ночи, сгущённый до плотности камня; это напомнило какую-то сказку. Стоя, женщина закинула обильные и густые волосы свои за плечи, потопала ногами, замутив глубокий блеск лака пятнами белой пыли; было слышно, как под ударами её ног гудели струны.
Вошли двое: седоволосая старуха в очках и человек во фраке; старуха села, одновременно обнажив свои желтые зубы и двухцветные косточки клавиш, а человек во фраке поднял к плечу скрипку, сощурил рыжий глаз, прицелился, перерезал скрипку смычком, и в басовое пение струн рояля ворвался тонкий, свистящий голос скрипки. Нагая женщина волнисто выпрямилась, тряхнула головою, волосы перекинулись на её нахально торчавшие груди, спрятали их; она закачалась и запела медленно, негромко, в нос, отдалённым, мечтающим голосом.