12485.fb2
- Так почему же он не тебе, а мне благодарность в приказе объявил? - едко спросил Полбин. - За красивые глаза?
- Не знаю, - уклонился от прямого ответа Звонарев. - Может быть, на радостях, что ты не разбился.
Эта нелепая шутка вывела Полбина из себя. Он вскочил со стула, прошелся несколько раз по комнате, споткнулся о стоявшие у стола сапоги Звонарева и пинком ноги задвинул их под кровать.
- Легче, товарищ командир звена, - проговорил Звонарев, ложась на левый локоть, лицом к лампе. - Будете наводить порядок в казарме своих подчиненных, а не у меня. Ясно?
"Ага! Заело", - подумал Полбин, почувствовав, что Михаил снял маску невозмутимости и стал обычным, простым парнем, каким и был на самом деле. В таких случаях с ним легче было спорить, можно было доказывать, убеждать.
- Ну и ершистый же ты, Мишка, - сказал он, остановившись у кровати и разглядывая красиво блестевшие под светом лампы волнистые кудри Звонарева. Чего ты ерепенишься?
- А ты чего меня все учишь, воспитываешь? Хуже тебя летаю, что ли? Принес газетку: на, уму-разуму набирайся. Знаем...
- Всего не знаете. Ты сейчас насчет этих десяти лет глупость сказал. И делаешь глупости.
- Какие? - вскочил Звонарев.
- Да вот на прошлой неделе...
- Ну?
В глазах Звонарева опять загорелся недобрый огонек упрямства. На прошлой неделе он летал на разведку погоды и, возвращаясь на аэродром, "срезал угол", то-есть вместо полагающихся четырех разворотов над летным полем сделал только три и сразу, лихо свалив самолет на крыло, пошел на посадку. В это время в воздухе находился самолет другого инструктора, тоже собиравшегося приземляться. Срезанный Звонаревым угол помешал ему сесть, инструктор у самой земли дал газ и ушел на второй круг. Звонарева вызвал к себе по этому поводу Рубин, но дело кончилось простым внушением.
- Что "ну"? - сказал Полбин. - Могли столкнуться и дров наломать!
- А он маленький, что ли? - запальчиво ответил Звонарев, имея в виду инструктора, которому помешал на посадке. - Видит, что я захожу и успею сесть, значит не теряйся, если летать умеешь.
- Вот это-то и глупо. Учишь людей соблюдать правила полетов и сам же их нарушаешь. Ты видел когда-нибудь милиционера, который переходит улицу в неположенном месте?
Звонарев вдруг вскипел, схватил со стола "Баскервилльскую собаку" и всердцах швырнул книгу на пол.
- Ты меня с милиционером не сравнивай! Я летчик. Понятно?
- Не кричи, - попытался урезонить его Полбин. - Знаешь, кто-то сказал, что каждый может ошибаться, но только глупец упорствует в ошибке.
- Хватит! Хватит меня дураком называть.
- Да я и не собираюсь.
- Ладно! Больше я не хочу с тобой разговаривать. Иди спать!
Полбин взял со стула газету и вышел.
Несколько дней после этой ссоры Звонарев упрямо избегал встречаться с Полбиным. Он уходил очень рано, а возвращаясь, быстро открывал комнату и запирал дверь изнутри на ключ. Раза два Полбин стучался к нему вечером, но он не откликался.
Неизвестно, как долго длилось бы это состояние войны между соседями и давними друзьями, если бы их спор не был вдруг вынесен на более широкую арену.
Глава VIII
Накануне Нового года проводилось открытое партийное собрание. Центральным пунктом повестки дня был вопрос о подготовке к приему учлетов нового набора. Докладчик, начальник учебно-летного отделения Рубин, взял эту тему широко. Он начал с обстоятельного разбора удач и недостатков минувшего года и особенно подробно разбирал качества инструкторов школы.
Получилось так, что Полбин и Звонарев стали в этой части его доклада "эталонами" летчиков-инструкторов, к которым он приравнивал остальных. Он так и выразился: "эталоны первый и второй".
- К первому эталону, - говорил Рубин, - я отношу летчиков, обладающих счастливым и, на мой взгляд, совершенно необходимым качеством, которое я назвал бы, с позволения присутствующих, лихостью летного почерка. Эта лихость была отличительной чертой лучших иностранных летчиков, например знаменитого Шарля Пегу... Она же свойственна и нашему Петру Николаевичу Нестерову, которого, добавлю в скобках, мне посчастливилось знать лично. Молодежи это неизвестно, а я помню, как штабс-капитан Нестеров в августе девятьсот тринадцатого года совершал перелет из Киева в Нежин. На обратном пути у него нехватило смазочного продукта. Он скупил в нежинских аптеках все касторовое масло, заправил им мотор и полетел...
- И сел на убранное поле, - товарищ Данный сказал это вполголоса, про себя, но Рубин неожиданно сделал паузу, и фраза прозвучала громко. Техник смущенно втянул голову в плечи.
- Да, сел на вынужденную в поле, - мельком, небрежно взглянув на него, продолжал Рубин. - Мотор перегрелся. Но не в этом суть. Напоминая этот факт, я хочу лишь заострить свою мысль, сделать ее более популярной. Я не провожу сейчас прямых параллелей, но мне думается, что инструктор Звонарев может служить эталоном первого типа, так как почерку этого летчика свойственна лихость, свобода в воздухе, чистота техники пилотирования. Он учит этому своих подопечных, выискивает среди них одаренных людей и не тратит время и энергию на тех, кто в силу отсутствия природных данных явно подлежит отчислению из авиации. Правда, - Рубин потер рукой свою гладко выбритую голову и переложил листки бумаги на покрытой красной материей тумбочке, - в практике Звонарева есть факты, говорящие как будто против него. Я имею в виду недавний случай со срезанным на посадке углом. Но если быть чистосердечным, то здесь, на партийном собрании, среди коммунистов, мне хотелось бы сказать: с одной стороны, как начальник учебно-летного отделения школы я не оправдываю поступка Звонарева, порицаю его; с другой стороны, как летчик, и, слава богу, летчик не без опыта, я отдаю должное правильности расчета на посадку и чистоте и точности самой посадки, совершенной Звонаревым.
Рубин опять провел рукой по бритой голове, как бы желая стереть блики от лампы, и посмотрел в зал. Он знал цену себе как оратору, знал, что его плавную, без запинки речь слушают внимательно.
- Что касается известного всем прошлогоднего перелета двух самолетов на запасную площадку, то здесь я целиком на стороне Звонарева. Он сделал смелую и лихую попытку прорваться через грозовой фронт. Но всякий полет есть единоборство человека с воздушной стихией, а стихия пока еще сильнее нас. Звонарев правильно сделал, что вернулся. Он мог погубить и машину и себя, и хорошо, что этого не случилось с инструктором Полбиным, который пошел в обход грозы...
- А благодарность в приказе?
Это не выдержал Федор Котлов. Он был в президиуме и потому осмелился прервать докладчика. Секретарь партийного бюро Шалва Пагурия все же неодобрительно посмотрел на него и сказал:
- Не надо реплик. Записаться надо и выступить. Рубин улыбнулся снисходительно:
- Я отвечу. Благодарность объявлена Полбину за находчивость в трудной метеорологической обстановке. Но я не считаю, что начальник школы, - он повернул лицо к начальнику школы, крупному черноволосому человеку, спокойно и неподвижно глядевшему в зал, - я не считаю и, кажется, не ошибаюсь в этом, что начальник школы, объявив благодарность Полбину, одобрил этим его решение обходить грозу. Тут разные вещи, их не надо смешивать. Постараюсь это объяснить именно сейчас, так как перехожу к характеристике летчиков второго типа, представителем которого, так сказать эталоном, считаю инструктора Полбина...
Карандаш в руке Полбина еще быстрее забегал по листкам блокнота. Сидя у стены, около теплой печки, облицованной крашеной жестью, он внимательно слушал Рубина. Временами ему становилось так жарко, что он поглядывал на задние пустующие скамьи и думал: не пересесть ли? Но, потрогав рукой печь, убеждался, что она не горячая, а лишь теплая. Значит, надо просто сохранять спокойствие.
Это было нелегко. Его раздражали не только доводы Рубина, казавшиеся странными, но и то, как он говорил, сопровождая речь плавными, уверенными жестами, и общее построение доклада, за которым смутно угадывалась, помимо основной, декларируемой цели, какая-то другая, намеренно и тщательно скрываемая. Полбин не понимал, почему вдруг Рубин стал оправдывать ошибки Звонарева, ошибки явные и всеми, даже техником Терещенко, осуждаемые. А ведь товарищ Данный служит в авиации не меньше, чем Рубин, и тоже привык ценить в летчике прежде всего пресловутую "лихость воздушного почерка". Да и сам Рубин никогда не проявлял особых симпатий к Звонареву, - наоборот, со времени его опоздания из отпуска при всяком подходящем случае "снимал стружку с бедного Михайлы", как выражался сам Звонарев.
Размышляя, Полбин старался не пропустить ни одного слова из того, что Рубин говорил о летчиках-инструкторах "второго эталона", то-есть о нем самом. Ему была поставлена в упрек "излишняя, не вызываемая обстановкой смелость" в полете на запасную площадку, причем эта смелость была тут же названа "обратной стороной медали". Туманный смысл этого выражения сводился, в конечном счете, к тому, что свое решение продолжать полет в обход грозовой облачности Полбин принял якобы в результате крайней осторожности.
Полбин записал в блокноте: "противоречие", и подчеркнул это слово двумя жирными чертами, а в конце поставил большой вопросительный знак. Продолжая слушать, он бессознательно обводил карандашом контуры этого знака и оставил его в покое только тогда, когда Рубин, рассказав собранию, как Полбин упорно отстаивал неспособного к летной работе курсанта Буловатского, сделал неожиданный вывод:
- В любой области человеческой деятельности есть свой предел, свои границы. Особенно жестки и определенны эти границы в авиации. Они обусловлены прежде всего уровнем развития техники на данном историческом этапе. Задача наша - в пределах этих границ обучать людей элементам полета, совершенствовать технику пилотирования, доводить ее до уровня "лихости воздушного почерка", о чем, я уже говорил. Попытки обойти или сломать законы, уже выработанные опытом иностранной и отечественной авиации, на мой взгляд ни к чему не приведут.
Полбин вырвал чистый листок из блокнота и написал в президиум: "Прошу дать мне слово! Если можно, первым". Слово "первым" он решительно подчеркнул двумя жирными линиями. Записка пошла по рядам.
Полбин стал обдумывать выступление, торопливо выписывал главные мысли на отдельную страничку блокнота.
Ему казалось, что он понял, в чем состоит вторая, скрытая цель доклада Рубина. Не случайно начальник УЛО упомянул о Буловатском: слова насчет "попытки обойти законы, выработанные опытом", тоже, несомненно, касались этой истории и были адресованы прежде всего ему, Полбину. В них прозвучала мораль, которую Рубин уже пытался однажды втолковать своим рассказом о гимназисте Светлозубове: истинным летчиком может стать только тот, кто одарен от природы свыше, "милостию божией". Такому не нужно зубрить теорию, - ведь есть же люди, которые пишут грамотно, хотя не знают грамматических правил.
Теперь становилась понятной и замысловатая формула "лихость воздушного почерка". Рубин искусственно противопоставил Звонарева Полбину. Все знали, что Полбин летает не хуже, а, может быть, лучше Михаила. Рубин просто не хочет отступиться от своей системы, которая сама по себе очень несложна и вся укладывается в два главных пункта: во-первых, не каждый нормальный, физически здоровый человек может стать летчиком, как бы ни велико было его желание овладеть самолетом; во-вторых, даже тех, кто попадает в число избранных, надо обучать только отличной технике пилотирования, добиться артистического умения управлять самолетом, но не больше.
Да, все становится ясным. Рубин не чувствует движения времени, он остановился на месте и, конечно, думает, что следующий шаг можно будет сделать не сейчас, не завтра, а, по крайней мере, через десяток лет.
Но как ему возражать, как объяснить это командованию, летчикам, техникам, всем коммунистам и комсомольцам, собравшимся в этом зале? Как объяснить это Звонареву, самолюбивому, падкому на похвалы, особенно когда речь идет о его летных качествах? Ведь он, несомненно, уже поддался на удочку, и если выступит, то будет говорить о "пиджаках", которых надо отчислять из школы, и о том, что главное - "высокий класс пилотирования".
Полбин умел говорить на собраниях. Он учился этому трудному искусству давно и долго. Школой был комсомол. Он помнил свое первое выступление на собрании ячейки. Ему нужно было сказать всего два десятка слов, но какой тяжелой задачей оказалось это для неотесанного деревенского паренька! В продолжение всей двухминутной речи потными руками он теребил отцовскую фуражку, снятую с головы, а когда опустился на место, то обнаружил, что лаковый козырек безнадежно разделен на две половинки, которые шатались, как готовые выпасть зубы.
Давно это было, почти десять лет тому назад. Потом он стал секретарем той же ячейки. Надо было говорить на каждом собрании, и он учился этому; делал доклады к революционным датам и уже понимал, что не все ораторы говорят одинаково - одни ярко и увлекательно, другие серо и монотонно. Он старался подражать первым. Ему это удавалось, и он испытывал радость, наблюдая, как люди, слушавшие его, прерывали разговоры и застывали с напряженными, внимательными лицами.