12498.fb2 Дело рук дьявола - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Дело рук дьявола - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Эдвард приблизился. По щекам Тиррела текли то ли слезы, то ли капли пота, он побледнел, и его слезящиеся глаза были пусты - или несфокусированы. Он протянул манускрипт Эдварду.

"Возьмите, - прошептал он. Его большие руки дрожали, и теперь Эдвард видел, что по щекам его струится пот. Он сунул Эдварду манускрипт. - Вы должны его взять".

Эдвард не двигался. Он растерялся и вдруг необъяснимо ослабел. Количество алкоголя перешло в качество - он то ли подумал, то ли сказал вслух: "Я хочу домой". Ему казалось, что он слышал эти слова, но словно бы где-то внутри себя.

Старик посерел, его мокрые щеки дрожали. Он по-прежнему смотрел на Эдварда, но так, будто видел что-то другое. Эдвард был слишком занят собой, чтобы спросить, не стало ли Тиррелу плохо. Его охватило мертвящее оцепенение словно даже кровь стала тяжелой. И в то же время он чувствовал яростное стремление идти до конца, каковы бы ни были последствия. Он не двигался.

Тиррел снова заговорил. Он сказал то ли "Это вам" или "Это предназначено для вас" - Эдвард не расслышал, потому что голос его стал тише шепота. Это были последние слова Тиррела.

Эдвард взял манускрипт. Мгновение Тиррел не выпускал его, изо всех сил вцепившись дрожащими скрюченными пальцами и глядя на Эдварда безумным несфокусированным взглядом, как будто передавал некую святыню. Потом руки Тиррела ослабели, и он начал падать. Его еще живые глаза наполнились ужасом, слепым сплошным ужасом - изнутри; так море заполняет корабль сквозь пробоину в днище. "Ужас" не совсем подходящее слово, сказал Эдвард, но другого не подберешь. Он подумал: это оттого, что Тиррел прочел его мысли. Даже когда Старик уже падал, Эдвард думал исключительно о том, что теперь манускрипт его и можно им пользоваться, и никто ничего не узнает. Вряд ли это нормально, но подозреваю, что многие писатели думали бы точно так же, при этом ничего не предпринимая. Он решил, что именно поэтому Тиррел с такой силой вцепился в манускрипт и выпустил его из рук лишь в послед-ний миг.

Старик был большой и упал громко, опрокинув стул и ударившись головой о косяк двери. Распростертый на полу, он казался еще больше. Одно плечо уперлось в стену, и голова неестественно повернулась, как у цыпленка со сломанной шеей. Много лет спустя Эдвард все еще вспоминал, какие большие у него были ступни. Должно быть, не меньше двенадцатого размера. Некоторое время Эдвард смотрел на тело, прижимая к груди манускрипт, совсем как Тиррел. Он не чувствовал жалости, ему даже в голову не пришло позвать на помощь - или убедиться, что помощь больше не нужна. Наоборот, он чувствовал глубочайшее тайное облегчение - словно вдруг освободился от тягостной зависимости.

- Ты так и не увидел эту женщину? - помню, спросил его я.

- Она была в другом конце дома.

Перед тем как уйти, он задвинул ящик. Он не хотел, чтобы весь мир знал об этом манускрипте - пусть считается, что Тиррел умер после его ухода. Так и вышло; он сумел убедить полицию в том, что в момент смерти его там уже не было; вскрытие подтвердило, что Тиррел умер естественной смертью. Эдвард ушел, унося с собой манускрипт и воспоминание об ужасе в меркнущих глазах Тиррела. Позже он сказал, что долго еще продолжал чувствовать на себе этот взгляд.

Я думаю, что, кроме непосредственно заинтересованных лиц, я единственный, кто видел этот манускрипт. Мне показал его Эдвард. Он был написан от руки выцветшими побуревшими чернилами на старинной бумаге верже мелким и плотным почерком - там, где нет нажима, очень тонким. Написан по-английски, отдельные буквы четкие и узнаваемые, но смысла я не смог уловить; мне не удалось его прочесть. Правда, я держал его в руках лишь несколько минут - может быть, я просто не успел сосредоточиться, но не думаю, потому что первая реакция Эдварда была такой же. Тонкая заостренная вязь этих тысяч и тысяч буковок оставила во мне неприятное чувство бессмыслицы, пагубной бессмыслицы, которая, однако, ввергала в соблазн, ибо в то же время казалось, что она должна что-то обозначать. Так же было и с Эдвардом; но, может быть, чтобы манускрипт с тобой заговорил, нужно стремиться стать великим писателем.

Глава IV

Как я уже сказал, все это происходило задолго до того, как я узнал о манускрипте; в те годы нашей лондонской молодости время летело быстро. Жизнь обычно идет себе и идет, и трудно увидеть в ней какую-либо четкую перспективу. Однако я готов попытаться, пусть начерно, выстроить последовательность событий, которые незаметно вдруг стали главной темой моей жизни. Мы с Шанталь поженились; мы работали, встречались с друзьями и родственниками, ходили по театрам и кино, ездили в отпуск, обзаводились кой-каким имуществом - в общем, вели обычную для большого города жизнь, которая кажется столь напряженной и полной и о которой потом нечего вспомнить.

Эдвард процветал. Он не просто много писал, но пропахал глубокую борозду в поле, готовом для разработки, - по крайней мере теми, кто следит за литературной модой. Он стал ведущим писателем среди так называемых постмодернистов, представителей "фантастического реализма". Реальность и вымысел у них имеют одинаковый статус, результатом чего для писателей явилось убеждение, что можно писать что угодно, не давая себе труд в чем-то убедить или что-то доказать, и что отличать правду от вымысла не нужно - просто сочинять, что нравится. На мой взгляд, это происходит от недостатка воображения или веры в то, что сила воображения помогает понять жизнь. А приводит к неуважению читателя. Предполагается, что интеллектуальным обоснованием этого течения был абсолютный скептицизм, который подразумевал, что поскольку реальность заслуживает доверия не более, чем вымысел, то в итоге ничего нельзя доказать - что бы это ни значило. Естественно, писателям и критикам, которые все это исповедовали, необходимо было укрыться за новым абсолютом, еще более великим, чем нис-провергнутое. Таковым абсолютом стало их убеждение в собственной правоте, - на это их скептицизм почему-то не распространялся.

Может сложиться впечатление, что я противопоставлял себя этому направлению; отнюдь нет. Я лишь гораздо позже пришел к пониманию того, что это обман, а искусству нужна правда. Роль искусства в том и состоит, чтобы помочь расслышать то, чего обычно не слышно в шумной житейской суете. Я понимаю, что старомоден - я, который так ревностно стремился быть современным, - но я пришел к этому через собственный опыт. Ложными оказались новые истины, а не старые, и я убежден, что если где-то реальность смешивается с нереальностью или делаются попытки их уравнять, то это дело рук дьявола.

Но в то время я был поклонником всего нового. Мне льстила дружба Эдварда, по воскресеньям я любил поговорить про всяче-ские "измы" за бокалом в Клэпхэм Гарденс, повторяя то, что вычитал в журналах. Я смотрел те же пьесы и фильмы, что и все, я думал так же, как все, и истово ходил по литературным вечеринкам. Я был типичным современным обывателем. К чести Шанталь, для нее такая жизнь была в большей степени игрой, чем для меня; она не особенно брала это в голову. Она просто веселилась, а я придавал всему этому огромное значение. Наверное, я уже тогда был немножко занудой.

Будучи ведущим представителем новой словесности, Эдвард, однако, не был теоретиком. Я не слышал, чтобы он поддерживал какую-то теорию. Он применял их на практике, а в ходе специальных дискуссий улыбался и качал головой, словно все это вне его понимания, отчего возникало впечатление, что на самом деле он выше этого. Он сохранил за собой квартиру в мрачном кеннингтонском доме, даже когда разбогател настолько, что мог купить уже всю улицу, а жил по большей части за границей. Какое-то время он владел также домом в Челси, но этой квартирой все равно пользовался как убежищем для работы, поскольку в Челси ему не давали покоя телефонные звонки и визитеры. Но это было потом, а в те годы он все еще жил там, а я все еще ему позванивал, как и до женитьбы. Иногда со мной приходила Шанталь, но чаще мы были одни; порой там оказывалась какая-нибудь его подружка. Он весьма безжалостно прогонял их, если мешали, но вообще их у него стало больше, чем раньше. Надо сказать, после тех нескольких дней в Вильфранше его жизнь стала интенсивнее во всех областях: он больше работал, больше встречался с людьми, писал больше статей, чаще появлялся на радио и телевидении и таким образом стал фигурой общенационального масштаба, во всяком случае для тех, чья профессия имеет отношение к искусству. Мне казалось, что чем больше человек пишет, тем, соответственно, меньше времени у него на все остальное, и однажды сказал ему об этом.

- Нет, - сказал он, покачав головой. - Когда хорошо пишется, то и все остальное идет хорошо.

Но еще сильнее меня поражало, что череда его побед над женщинами не прекратилась и после переезда к нему Эдокси. Может быть, их число даже увеличилось. Впрочем, Эдокси удивляла не только этим.

Я познакомился с ней в тот вечер, когда впервые услышал скрип пера. У меня и в мыслях не было, что она с ним живет, - он никогда не упоминал о ней. Я позвонил и попросил надписать экземпляр его второго романа, который собирался подарить одному другу. Этот роман был награжден одной из малых литературных премий, и, кажется, именно он побудил к сопоставлению Эдварда и Тиррела. Причем не столько на основе литературного сходства, сколько в смысле их дара оказываться законодателями моды - уже тогда Эдвард по всем признакам становился лидером. При явных и выпуклых различиях в средствах результат был поразительно одинаков. Тиррел сделал упор на стиль и свел на нет содержательные моменты, вследствие чего в конце концов в его книгах не осталось практически ничего, кроме бесконечных стилистических изысков. Эдвард на стиль почти не обращал внимания; он наступал под прикрытием плотного артиллерийского огня идей, сцен, персонажей и карикатур. Он смешивал реальное и ирреальное, факты и вымысел в точно нацеленные залпы такой интенсивности и мощи, что у читателя просто не было времени опомниться и отличить одно от другого. Он писал настолько энергично и остроумно, что покупались даже критики: захваченные тем, о чем идет речь, они уже не могли спокойно анализировать его книги, совсем как с Тиррелом. И стоило кому-то обронить, что он занял то место в современной словесности, которое после смерти Тиррела оставалось вакантным, как все немедленно подхватили и стали соревноваться, стараясь превзойти друг друга экстравагантностью формулировок.

Эдвард относился ко всему этому как-то неоднозначно - не соглашаясь, но и не опровергая. Помню, я тогда говорил, что успех ничуть не изменил его, и в каком-то смысле так оно и было: он жил и работал все там же, я приходил к нему, как раньше. Наша дружба оставалась прежней. Возможно, потому, что она была не столь глубокой, как мне хотелось думать; возможно, для Эдварда это было не более чем просто знакомство, а элементы чего-то другого появились позже. В тот вечер, когда я принес книгу для подписи, все шло как всегда. Мы беседовали и пили кофе, я протянул ему книгу. Он был знаком с моим другом, которому она предназначалась, и сказал, что не только поставит подпись, но и напишет что-нибудь от себя.

Я сидел в металлическом кресле, а Эдвард боком у стола, на своем вращающемся стуле, занеся ручку над открытой книгой. Он медлил, обдумывая, что написать, а я рассеянно скользил глазами по белым стенам, по полкам с новенькими книжными корешками, - я бы не смог жить в столь стерильной комнате, настолько лишенной человеческого тепла. Услышав царапанье пера по бумаге, я оглянулся на Эдварда. Его ручка неподвижно зависла в дюйме от открытой страницы - а скрип не прекращался. Я оглядел комнату в поисках источника звука, но не верилось, чтобы это было что-то другое. Я слышал ритм быстрого размеренного письма и мог различить даже короткие и длинные слова и знаки препинания. Звук был такой, словно бумага шероховатая, а перо погрубее современных, как те, что обмакивали в чернильницу, или даже гусиное. Во всегдашней тишине этой комнаты негромкий беспрестанный скрип слышался особенно отчетливо.

Эдвард застыл - с ручкой, занесенной над собственной открытой книгой. Левой рукой он придерживал страницу, на лице - отрешенная сосредоточенность. Он казался необычайно юным, с гладкими мальчишескими щеками, и напомнил мне Шанталь, когда я однажды подсмотрел, как она играет на пианино. Она не была опытной пианисткой и не знала, что за ней наблюдают; она напряженно вслушивалась в паузы, и лицо у нее было далекое и самозабвенное, как сейчас у Эдварда. Увидев меня, она в первое мгновение растерялась и смутилась, потом рассердилась и в итоге быстро прекратила свои упражнения.

- Что это за шум? - спросил я Эдварда.

Он вздрогнул, как от пощечины, и какое-то мгновенье казалось, что он не понимает, откуда исходит вопрос.

- Какой шум?

Я вдруг почувствовал себя виноватым и захотел оправдаться.

- Этот скрип. Мне послышалось, что кто-то пишет, я подумал, что это ты, но ты не двигался.

Он пристально посмотрел на меня.

- Ты слышал?

- Да. Ручкой по бумаге. Ну да, точно. Точно-точно.

- И долго?

- Последние минуты две. Как только ты задумался, что писать.

- А сейчас слышишь?

- Нет.

Он опустил глаза:

- Это бывает, только когда я думаю. - Быстро надписав книгу, он протянул ее мне.

- Как тебе кажется, что это? - настаивал я.

Он смотрел на меня так, что мне стало не по себе, - словно он примеривался к моему будущему, не спрашивая меня. Синева его глаз настолько усиливала их выразительность, что еще чуть-чуть - и стала бы пугающей.

- Ты ел? - спросил он.

Я не ужинал; в тот вечер Шанталь не было дома, и я собирался купить жареной рыбы с картошкой.

- Давай поедим здесь, - сказал он. - Там на плите есть кое-что.

Он поднялся и повел меня по коридору на кухню. Я никогда не ел у Эдварда, я и не знал, что он пользуется плитой; он никогда не готовил. Я так удивился, что забыл о скрипе.

В кухне была женщина. Я не смог скрыть своих чувств. Помню, я надолго застыл в дверях, так что Эдвард, обойдя меня, недвусмысленно поторопил:

- Входи, входи.

Она была ниже, чем я помнил, но я не мог ошибиться - те же темные волосы, темные глаза и резковатая лукавая красота. Волосы завязаны в хвост, как тогда в ресторане с Тиррелом, что подчеркивало чуть азиатский разрез глаз и скулы.

- Это Эдокси, - произнес Эдвард.

Мы пожали друг другу руки. По акценту я решил, что она француженка, о чем и сказал.

- Частично, un peu. Всего понемножку. - У нее была темнокрасная губная помада, и, когда она улыбалась, зубы казались особенно белыми и ровными.

- Она поест с нами, - лаконично бросил Эдвард.