125151.fb2
Второй день осады истек столь же уныло, сколь и первый, наполненный все теми же однообразными заботами. Отличие было лишь в том, что в этот раз Хагнер не сидел у стены, наблюдая за монотонными перемещениями взрослых, а пребывал в комнате с матерью, сегодня тоже не участвовавшей во всеобщей мобилизации сполна. К вечеру, когда сгущающаяся темнота прервала тихую суету, парнишка спустился в трапезный зал и, сторонкой обступив так и не отмывшееся темное пятно на полу, уселся за стол, так же, как и прежде, уронив голову на руки и не глядя по сторонам.
— Ему хуже, — заметил Бруно тихо, пристроившись к своему традиционно постному обеду. — И сомневаюсь, что в запасниках нашего хозяина отыщется что-то вроде целебных сборов. А больной ребенок в нашем положении — лишняя проблема.
— Я в ужасе, — отметил Курт с рассеянной усмешкой. — Ты подумал не только о сострадании и человеколюбии, но и о практичной стороне дела. Видно, я впрямь плохо на тебя влияю… Ты нынче в должности помощника, жалованья не тратишь и презренным металлом оброс непомерно; будь последователен в своих убеждениях, потраться и попроси владельца установить печь в их комнате.
— Уже попросил, — отозвался тот, и Курт запнулся, глядя на помощника удивленно. — Поставили сегодня утром, пока ты спал. Не знаю, что еще я могу сделать.
— Проставься парню. Прогреется по самые косточки. А учитывая, что прежде матушка наверняка не позволяла ему злоупотреблять, наутро он и думать забудет о любой простуде.
— Не люблю смотреть, как умирают дети, — тихо выговорил Бруно; он тяжело вздохнул:
— Сколько лет прошло; уж должно было изгладиться.
— Такое — забыть?.. Хотя, чему я удивляюсь. Надеюсь, тебе меня и впредь будет не понять.
— Парень не при смерти, — уже серьезно заметил Курт. — Переболеет, прокашляется и пойдет себе дальше. Déja-vu ложное. И при нем такая радетельная наседка; думаю, если ситуация станет критичной, она первая всех поставит на уши. Думай о другом: грядущая ночь — ночь полной силы нашего соседа. Что он может выкинуть, учитывая это?
— Мне почем знать? Ты знаток.
— Брось, — покривился Курт. — Выделываюсь перед Яном. Все, что я об этом знаю — знаю от парней из зондергруппы; а что знают они? Да почти ничего. Один ликантроп, попавший в руки Конгрегации еще до создания всяких групп, о своих ничего не знал и вообще полагал, что он такой один во всей Германии, а то и на белом свете. Второй прожил час и отдал душу. Все, что удалось от него за этот час услышать, имело к делу слабое касательство; да и к цивильному языку вообще. И оба они были из тех самых, классом пониже, из тех, кто не оборачивается в полноценного волка. Что в активе нашего приятеля, я понятия не имею. Быть может, в ночь своей полной силы он войдет действительно в силу — банальную, физическую, когда сможет попросту наподдать в дверь и вынести ее напрочь.
— Переломи гордыню и спроси у Яна, — посоветовал помощник наставительно; он отмахнулся:
— Гордыня ни при чем.
— Так в чем дело?
— Ян спокоен, — пояснил Курт, кивнув в сторону улыбающегося охотника, пристроившегося за один стол с обманутой возлюбленной. — Не дает особых указаний, не призывает готовиться к чему-то особенному, не паникует, не суетится, не проявляет усиленного внимания к мерам безопасности, а стало быть, либо он и сам не знает, чего ждать, либо ждать нечего. «Полная сила», сказал он, означает наибольший контроль над собой и более плотное слияние со второй сущностью. Возможно, это всё.
— В таком случае, ты напрасно паришься: ничего нового не случится. Все то же.
— Все то же, — рассеянно кивнул он, оглядывая Хагнера-младшего, так же, как и утром, сидящего молча, глядя в стол. — А парню ведь совсем нехорошо, а?
— Именно это я тебе и говорил минуту назад… а тебя это, кажется, веселит?
— Меня это интересует, — поправил Курт, и помощник приподнял брови в наигранном удивлении:
— С чего бы? Внезапный приступ человеколюбия?
— Я не стану поддаваться твоим провокациям, — отозвался он серьезно. — Ну-ка, помощник следователя, не загнил ли ты еще в академической библиотеке вдали от работы?.. Вот тебе начальное условие: каждого в этом зале занимает что-то свое. Каждый думает о своем, каждого волнует своя собственная проблема. Кто о чем думает? Ликантропа не упоминать.
— Брось свои игры. Что у тебя на уме?
— Что у них на уме — вот вопрос, — поправил Курт. — Вопрос из вопросов.
— Хорошо, — недовольно вздохнул Бруно, окинув быстрым взглядом усталых соседей. — Это просто. Ян поглощен спасением тела спасенной тобою души. Душа, судя по заплаканным глазам, предается жалости к себе и пытается вообразить, что скажет ей родня, когда волей-неволей придется возвратиться домой. Феликс… о товаре своем не сказал ни слова, зато молиться так и не прекратил… Тут уж, как ни крути, ликантропа упомянуть придется. Его, кажется, ничто иное не тревожит.
— Принимается. Porro[33].
— Трактирщик, судя по взглядам в сторону кладовых, более всего обеспокоен тем, что оставит после себя бесценная кобыла Яна. Хозяйка погружена в заботы… и временами в сочувствие покойному; как, собственно, и все присутствующие женщины. Вольф держится и пытается показаться отцу в наилучшем виде — изображает достойного хозяина. Временами поглядывает на Марию и явно сожалеет о том, что не ему пришла в голову мысль заняться ее утешением. Фон Зайденберг… С ним все ясно. Казнит себя и теперь уж точно готов исполнить любое твое распоряжение. Если судить по выражению лица, жаждет мести и обеления в глазах нашего сообщества. Карл Штефан косится на тебя и на дверь; продумывает, как бы сделать ноги, не попавшись при этом тебе, ликантропу или не заблудившись в метели. Я изложил все верно, или что-то мой взгляд упустил?
— Кого-то, — поправил Курт. — Двоих.
— Амалию с сыном обсуждать нет смысла — и без того все ясно.
— Я бы так не сказал. И вынужден констатировать, что некоторая личная заинтересованность в твоем случае является причиной предвзятости.
— Ну так блесни, — предложил Бруно недовольно. — Что, по-твоему, волнует Макса, кроме тяжело протекающей простуды, и Амалию — кроме его состояния?
— Он ни разу за эти дни не пожаловался ни на жар, ни на боль в горле…
— Ему четырнадцать, — возразил помощник снисходительно. — Ты в его возрасте не пытался выглядеть взрослым? Не стеснялся показывать слабость?
— Амалия ни разу не попросила трактирщика отыскать в своих запасах какие-нибудь травы…
— Так же, как и мы, понимает, что навряд ли он запас аптеку.
— Не попросила особенной пищи, подходящей для больного…
— Капиталы не позволяют.
— Этому пятну на полу оба уделяют внимания больше, нежели друг другу или кому-то из присутствующих.
— Она женщина, если ты этого до сих пор не заметил, и притом довольно мягкосердечная. А Макс, если я сделал правильный вывод из всего услышанного от Амалии, до сей поры оберегался ею от любых гнетущих переживаний.
— Довольно странно. Они жили при мельнице. В деревне. Стало быть, мясо и птицу не покупали на городском рынке в разделанном виде, а — выращивали гусей-кур сами, сами резали и потрошили. Быть может, и свиней тоже. Ты жил в деревне; знаешь, как это бывает. Визг, ручьи крови, скользкие потроха…
— Люди разные, — пожал плечами Бруно. — Есть даже столь чудные личности, что чувствуют себя неуютно в присутствии человеческой смерти.
— Глаза у него не испуганные, — заметил Курт задумчиво, исподволь бросив взгляд на Хагнера. — Он не пытается отогнать от себя мысль о том, что минувшей ночью здесь лежало растерзанное тело, не пытается заставить себя не думать об этом… Что-то в этих глазах другое. Такой взгляд я уже видел — у тех, чью вину удавалось таки доказать в первую очередь им самим.
— Eia.
— Посмотри на него. Это не лицо испуганного чужой смертью подростка. Здесь что-то другое. Ожесточенность. Обреченность… и чувство вины. Таким взглядом смотрит на место преступления убийца, еще не привыкший к тому, что творит.
— И в чем же, по-твоему, парень виновен?
— Понятия не имею. Быть может, доведенный до края бедственным положением, грабанул пожитки мертвяка, пока все мы спали. Или выкинул еще какую пакость. Или здесь что-то, о чем я пока не могу подумать, но обязательно подумаю, когда узнаю больше.
— Тебя корежит от скуки, — приговорил Бруно убежденно. — Дело муторное, подозреваемый известен, но невидим, разгадывать нечего — и ты ищешь, куда приложить мозг.
— Ну, да, — согласился он легко, кивнув на молчаливую Амалию. — Пересядь-ка к ним.
— Для чего? — нахмурился помощник с подозрением. — Ты что задумал?
— Пересядь к ним, — повторил Курт настойчиво. — Вывернись наизнанку, но чтоб к себе в комнату они не ушли, пока я не вернусь.
— И как, скажи на милость, я это сделаю? Стану хватать их за локти?
— Поговорите на общие темы, у вас их много. Семейные ценности, человеческая взаимовыручка, деревенские порядки, репа, брюква, грядки… О разновидностях навоза, о сорняках, о чем угодно. Мне нужно пять минут, не более. Пять минут ты ведь продержишься?
Возражений помощника он слушать не стал, развернувшись к лестнице и неспешно, с видимой усталостью, поднявшись по старым ступеням. У поворота коридора на втором этаже Курт выждал, прислушиваясь к доносящимся снизу голосам, удостоверяясь, что никто более не намеревается последовать за ним, и прошел дальше, остановясь у одной из дальних дверей. На толчок ладонью створка не поддалась — выданным в их распоряжение ключом семья Хагнер воспользовалась, однако само по себе это не означало, что оная семья пытается скрыть нечто необычное за этим замком. На месте людей, чья невеликие пожитки есть их единственное богатство, он тоже озаботился бы их сохранностью.
Дубликаты ключей от всех комнат, включая подсобные и кладовые, Альфред Велле выдал ему еще вчерашним днем; факт сей Курт велел не озвучивать, постановив, что подобные сведения постояльцам ни к чему, и теперь порадовался собственной предусмотрительности — вскрытие замка иными методами было бы занятием излишне шумным и долгим. Ключ провернулся в механизме легко, лишь едва слышно щелкнув, и дверь распахнулась без скрипа. Следовало признать уже в который раз, что вверенное ему судьбой хозяйство трактирщик блюдет поистине в чрезвычайном порядке.
Во временном жилище Хагнеров и впрямь было не жарко — из раскрывшейся комнаты пахнуло почти уличным холодом, и, затворяя за собою дверь, Курт придержал ее, дабы не позволить сквозняку хлопнуть сухим деревом о косяк. И вправду установленная у стены печь сейчас светлела алым пятном горячих углей, однако в воздухе все так же висел холод, и стена под окном покрылась тонким налетом чуть подтаявшей изморози; само окно, кроме ставен, было занавешено и толстым одеялом — судя по потрепанности и невзрачности, принадлежащим самим постояльцам.
В слабом алом отсвете, источаемом углями, уже привыкшие к жизни в частой темноте глаза различали обстановку вполне сносно, однако огненный окрас окружающего мира слегка путал мысли и пробуждал в ребрах неприятную нервозную дрожь. Для лучшего осмотра следовало бы зажечь светильник, однако сделать это сам он не мог, а призвать на помощь Бруно не представлялось возможным, посему Курт, стараясь не замечать багровых бликов на стенах, двинулся вперед, оглядывая тесную комнатушку.
Обе постели были тщательно убраны, приземистый столик между ними пуст, если не считать светильника — ни единой вещи не было выложено на столешницу или кровати, и оба дорожных мешка стояли на полу, задвинутые под лежанки, словно обитатели этой комнаты готовились в любую минуту схватить их и выбежать прочь. Бруно, однако, наверняка заметил бы, что это обыкновенное поведение людей, не избалованных избытком скарба, зато обремененных привычкой к порядку, и сие нехитрое объяснение следовало принять во внимание наравне с прочими.
Курт обошел стол кругом, приподняв и поставив обратно погашенный светильник. Глиняная плошка была легкой, а фитиль коротким, едва утопающим в остатках масла. Итак, светильником пользовались часто и подолгу. День оба проводят внизу, в общем зале, исключая часы, когда Макс отлеживается в постели, для чего, понятно, свет не нужен, а стало быть, Хагнеры не спят ночами. Все тот же помощник заметил бы, тем не менее, что бессонные ночи у постели больного ребенка — явление не так чтобы уникальное, а посему нечего возводить сумасбродные теории на пустом месте, и такое истолкование также надлежало не отметать сходу.
Дорожный мешок побольше наверняка принадлежал Амалии: не желая признавать факт взросления своего отпрыска, подобные мамаши обыкновенно продолжают взваливать на себя все трудности жизни, будь то убиение свиньи подальше от впечатлительных сыновних глаз или влачение тяжеленной, до отказа набитой сумы. Присев перед кроватью, Курт выволок мешок поближе к себе, крякнув от усилия — тот и впрямь оказался не легким, и даже он, привыкший к постоянной тяжести снаряжения, с трудом представлял себе, как эта хрупкая женщина могла утащить подобный груз на своих плечах. Узел был завязан крепко, от души, и на то, чтобы распутать истончившуюся веревку, ушло довольно много времени. Раскрыв матерчатые штопаные края, Курт на мгновение замер, удивленно приподняв брови — вещи внутри не были женскими. Сменная рубашка, белье, пара верхней одежды; все это могло принадлежать только самому Хагнеру. Кроме личных вещей, в суме обнаружились две фляги с водой, еще одно одеяло, пропахший старым хлебом мешок сухарей, огниво, нож, пара мисок, кружек и прочих необходимых в пути трапезных приспособлений, пара истоптанных башмаков, старая куртка, кусок довольно смрадного мыла, несколько местами переломившихся свечей, маленькая бутыль с маслом… Если б Амалия решила взвалить на себя основную тяжесть их пожиток, все это добро она переложила бы к себе, несла бы вместе со своими вещами, а никак не с вещами сына, а стало быть — суму тащил парень. Однако ж, если ее силовые возможности вызывали сомнения, то вообразить эту тяжесть на спине четырнадцатилетнего подростка в протяжение многих миль дороги было и вовсе невозможно — Макс не отличался ни высоким ростом, ни выдающимся сложением. Но иного объяснения быть не могло: лошади эта странная семейка не имела, и путешествовали они исключительно вдвоем.
Сложив пожитки парня в прежнем порядке и воспроизведя бывший перед осмотром узел, Курт с усилием вдвинул мешок обратно под кровать, переместившись ко второму, поменьше, оказавшемуся и впрямь гораздо менее увесистым. Этот принадлежал Амалии — нижняя рубашка домашнего пошива и несколько предметов потайного женского туалета явно не могли пребывать во владении Хагнера. Судя по всему, главная масса пожитков действительно обреталась в суме парня, ибо здесь, кроме одежды, скудного запаса медяков и одной наполненной фляги, не было больше ничего. Лишь единственная вещь не относилась к числу личных и смотрелась здесь необычно — моток крепкой, явно недешевой веревки, лежащей, словно нечто необходимое, на самом верху.
Помощник сказал бы (и был бы прав), что это штука довольно полезная для тех, кто живет в пути — в дорожной сумке Курта тоже лежал свиток веревки, могущей пригодиться когда угодно и для чего угодно, однако лежал почти на самом дне, оставляя место наверху для более часто потребных предметов вроде посуды, сменной одежды или запасной фляги. И веревка эта не была самой дорогостоящей вещью в его багаже. Для чего Хагнерам, экономя на пище, жилье и одежде, тратиться на столь полезное, но, прямо сказать, не самое важное приобретение? Или все же важное, коли уж оно лежит вот так, всегда под рукой, в самой близкой доступности?..
Склонившись к темным недрам мешка ближе, Курт потянул носом, вдохнув сырой, даже чуть затхлый запах, и, помедлив, снял перчатку, проведя пальцами по тугим волокнам. Веревка была влажной. Итак, все же это весьма важный в их обиходе предмет; предмет, часто используемый для какой-то надобности, причем приложенный к делу не далее как сутки назад — быть может, минувшей ночью. И применен он был вне стен этого дома.
Уложив все, как было, Курт поднялся на ноги, оглянувшись на краснеющую углями жаровню, что должна была бы нагревать комнату, на дверь, едва не захлопнутую сквозняком при его входе сюда, на окно, занавешенное одеялом, и медленно приблизился к нему, чувствуя на щеках все более ощутимое стылое дуновение. Одеяло было прикреплено к вмонтированному в стену тонкому пруту, где летом наверняка помещалось нечто вроде занавески, ограждающей комнату от солнечных лучей; сейчас плотная ткань должна была ограждать ее от стужи, однако так, вблизи, здесь невозможно тянуло холодом.
Курт приподнял край одеяла, набросив его на вделанный в стену прут, и пригнулся ближе, осматривая окно. Даже в этом слабом алом полусвете виделось отчетливо, что рама когда-то была закреплена по-зимнему, как и везде в этом трактире — щели прежде были тщательно проконопачены и замазаны смолой, однако сейчас смоляная прослойка была удалена вовсе, а некогда туго скрученная пакля топорщилась оборванными нитями, явно не раз извлеченная и вставленная обратно. Снимать раму и открывать ставню, обследуя карниз с наружной стороны, он не стал — объяснение всему было вполне очевидным и без того. Опустив одеяло в прежнее положение, Курт отступил от окна, оглядев комнату последним беглым взглядом, и тихо, осторожно прикрыв за собой дверь, вышел в коридор.
Помощник, когда он спустился в трапезный зал, сидел напротив Амалии, что-то говоря вполголоса; та внимала участливо, и на лице застыло выражение крайнего сострадания. Наверняка ради того, чтобы прикрыть ему спину, Бруно использовал самое безотказное оружие в данной ситуации — довольно болезненную для него тему своей утраченной семьи; собеседника, выворачивающего душу, нельзя просто перебить, такой разговор нельзя внезапно оборвать и уйти. Не слышимый Курту рассказ даже Хагнер слушал внимательно, уже не одаривая повествователя прежними враждебными взорами, однако что-то в его взгляде все же было не так, отчего-то этот взгляд ускользал в сторону, словно мысли подростка были и здесь, и в то же время где-то вдали от этого места, этих людей и себя самого.
Когда Курт приблизился, помощник смолк, обернувшись и глядя с выжиданием; помедлив, он присел рядом, исподволь оглядевшись вокруг в поисках излишне заинтересованных взглядов, и, не найдя таковых, негромко распорядился:
— Поднимитесь наверх. Сейчас. Вы оба. Есть разговор.
— Не может быть, — чуть слышно, растерянно проговорил Бруно, и Амалия настороженно замерла, точно застигнутая в своем хрупком гнезде луговая птица.
— Что стряслось? — спросила она тихо, метнув напряженный взор в сторону сына. — Что-то произошло? Почему только мы?
— Не разводи панику, — произнес Курт, все так же не повышая голоса и удерживая на лице безучастное выражение скуки. — Не здесь. Ни к чему вам привлекать к себе внимание. Верно, Макс? Поднимитесь, — повторил он, когда парнишка, не ответив, лишь устало опустил веки, точно странник, достигший, наконец, предела своего пути. — Нам надо поговорить. Идите первыми и ждите в вашей комнате. Мы подойдем через минуту; и, надеюсь, глупостей вроде запертой двери и побега через окно вы не выкинете.
— Бежать поздно, майстер Гессе, — просто отозвался Хагнер, потянув остолбеневшую мать за локоть, когда та не двинулась с места: — Идем, мам. Он все верно сказал. Идем.
— Что вы… — начала та, и парнишка оборвал ее с мягкой твердостью:
— Не здесь, мам. Пойдем.
— Что происходит? — требовательно выговорил помощник, когда оба скрылись наверху. — Что ты нашел? Что с парнем?
— Пока не могу сказать, — отозвался Курт, снова оглядывая постояльцев, занятых, как и прежде, собственными мыслями. — Одно точно: кто-то из них или они оба выбираются наружу через окно в их комнате. Или впускают кого-то через это окно. Для чего, кого, кто — пока не знаю, но, судя по настрою парня, он намерен меня просветить. Что бы ни происходило, ему это, наконец, встало поперек глотки. Это обнадеживает.
— Только не пори горячку, — попросил Бруно тихо. — Выслушай их.
— Было ли хоть когда-то, чтобы я не дал высказаться? Не выслушал оправданий?
— В том, что ты справедлив, я не сомневаюсь. Сомневаюсь в том, что будешь милосерден.
— Полно тебе. Сейчас я дал им целую минуту для того, чтобы освоиться с мыслью о предстоящем признании, успокоить друг друга и обсудить, что они должны будут мне сказать. И без того я в некотором роде сделал им поблажку. Чего еще ты от меня хочешь? Чтобы я, если на их совести обнаружится немыслимое прегрешение, отпустил их восвояси?
— Нет, — с усилием отозвался помощник, и он вздохнул, поднимаясь:
— Пойдем. В конце концов, нам еще ничего конкретного не известно; как знать, быть может, у кого-то из них попросту нездоровая зависимость от бега босиком по снегу. Посоветуем им найти хорошего лекаря и забудем обо всем.
Бруно на это вялое подобие шутки не ответил, лишь еще более помрачнев, и, тяжело выбравшись из-за стола, двинулся по лестнице следом за ним.
Дверь в комнату Хагнеров заперта не была, и оба пребывали там — сидели рядышком на одной из постелей, разом вскинув к вошедшим взгляды — один испуганный и паникующий, другой усталый и обреченный. Светильник на столе горел трепещущим на сквозняке неровным пламенем, и Курт, помедлив, выдвинул табурет на середину комнаты, усевшись в отдалении от огня.
— Мы запирали замок, — тихо выговорил Макс, когда помощник, прикрыв дверь за собою, прошел в комнату. — Значит, его отперли вы. И что-то нашли.
— Все верно, — подтвердил он, кивнув в сторону продуваемого сквозняком одеяла. — Это окно открывали не раз. Думаю, оно не было в таком виде до того дня, как в комнату вселились вы, иначе вы предъявили бы жалобу трактирщику. И — веревка в ваших вещах. Она влажная и лежит сверху, над прочими пожитками. Иными словами, кто-то из вас спускался по ней вниз либо поднимал сюда кого-то снаружи. Это то, что известно мне и что порождает множество предположений и вопросов. Но вначале вопрос я задам всего один, я задаю его всем в подобных ситуациях и всякий раз надеюсь, что ответ будет правильным. Итак, не хотите рассказать мне все? Сами, без давления и излишних сложностей?
— Максимилиан… — едва слышимо проронила Амалия, вцепившись в его руку, и тот качнул головой:
— Все нормально, мам. Мы ведь оба всегда понимали, что когда-то этот день настанет, и он настал сегодня. Я все расскажу вам, майстер Гессе, — сдержанно вымолвил Хагнер. — Сам и безо всякого давления и угроз с вашей стороны. Готовы выслушать?
— Для того я здесь, — согласился он коротко, и тот кивнул, осторожно высвободив руку из пальцев матери:
— Вы правы, окно было вскрыто для того, чтобы я мог оказываться снаружи — я делаю это каждую ночь при помощи этой самой веревки. Отсюда моя болезнь; я просто застудился в снегу. Заболел впервые в жизни…
— Зачем ты это делаешь? — тихо спросил Бруно, когда тот запнулся, смолкнув, и Хагнер отвел взгляд, пребывая на грани того, чтобы утратить свою недетскую выдержку, сохраняемую до сей поры.
— Затем, что… — начал он; осекшись, замер снова, собираясь с духом, и договорил, с усилием подняв глаза: — Это я ваш вервольф, майстер Гессе.
— О, Господи, — прошептала Амалия, закрыв ладонями лицо. — Боже Святый…
Два мгновения Курт молчал, осознавая услышанное и понимая, что услышал ожидаемое, что нечто подобное уже почти знал доподлинно, почти был уверен какой-то частью сознания, что вывод может быть именно и только таким. Это было явно, логично, и — это было невероятно.
— Вот как, — отозвался он, наконец, и Хагнер хмуро шевельнул губами в гримасе, даже отдаленно не похожей на улыбку:
— Я только что сделал самое важное признание в своей жизни, признание, ведущее меня к смерти, а вы мне не верите?
— Если это правда, — осторожно вмешался Бруно, с очевидным трудом скрывая растерянность, — если и впрямь все так, как ты говоришь…
— Он же в этом не виноват! — оборвала его Амалия, отчаянно стиснув руку сына. — Он родился таким, это просто… просто вдруг стало так! Ведь это не грабитель, не преступник, как вы говорили, майстер инквизитор, он не выбирал такой путь сам, это почему-то свалилось на него, на нас! Максимилиан не управляет собой, он не подчиняется сам себе, когда это происходит; он не помнит ничего, что творится с ним ночами, майстер инквизитор, прошу, он не может быть признан виновным!
— Мама, — строго оборвал ее Хагнер, и та умолкла, точно споткнувшись о произносимые ею звуки, снова уткнувшись в ладони лицом и уже не пытаясь сдерживать плача. — Я не хочу оправдываться, — продолжил тот, со все большим усилием произнося слова выдержанно, — однако она говорит правду: этот охотник ошибся, я не контролирую себя в том облике. Наутро я не помню ничего из того, что происходило ночью, а ночью, скорее всего, не осознаю, кем был днем. Это происходит каждый месяц вот уж второй год.
— Вот как, — повторил Курт ровно и, помедлив, вздохнул: — Что ж, вот какой вопрос я задам вторым, Амалия… Амалия! — повторил он, чуть повысив голос, и та вскинула глаза к нему, закаменев на месте. — Только что твой сын сделал признание и впрямь нешуточное. Ты ведь это понимаешь. Должен заметить, что люди, сознающиеся в том, что они суть колдуны и даже стриги, попадались мне за время моей службы. Бывало также, что их родня, не сумев переубедить, просто принимала правила их игры и начинала им подыгрывать. Если нечто подобное есть и в твоем случае, если до сей минуты ты лишь поддерживала фантазии Макса — думаю, самое время сказать об этом. Пусть он оскорбится, разозлится, пусть что угодно, но альтернатива куда хуже. Игры кончились. Это — понятно?
— Никаких игр, — обессиленно выговорила та сквозь слезы. — Я была бы счастлива, окажись мой сын сумасшедшим. Но он…
— Тварь, — подсказал тот, и Амалия зажмурилась, болезненно закусив губу. — Нет, майстер Гессе, все именно так, как я вам сказал. Все ваши меры безопасности, все предосторожности — все не имеет смысла, потому что зверь здесь, среди людей. Эта метель помешала нам покинуть трактир прежде полнолуния, и вот к чему все пришло. Наверное, мне надо было уйти одному; в конце концов, если б я заплутал в снегах и умер, это, быть может, было бы к лучшему — для всех.
— Максимилиан, не надо… — начала Амалия с ужасом, и тот прервал ее снова:
— А как надо, мама, надо — что? Я вчера убил человека. Ты знаешь, каково это? Нет. А я — я теперь знаю.
— Ты не владел собой…
— От этого не легче, — снова сбавив тон, с внезапной усталостью отозвался Хагнер, бросив исподлобья взгляд на Курта. — Это ничего не меняет. Последний шаг совершен, и теперь… я не знаю, как мне быть. Не знаю, что делать.
— Во-первых, — как можно участливее произнес Курт, — рассказать мне все по порядку, с самого начала, для чего успокоиться.
— Успокоиться? — нервно усмехнулся тот. — Я не хотел делать то, что сделал, не хотел быть таким, какой я есть… Я сам понимаю, что мне среди людей не место, но я знаю, что мне грозит, а потому успокоиться, майстер Гессе, сложно.
— Ты сам сказал — вы всегда знали, что придет день, когда перед тобой будет сидеть инквизитор, а значит, случилось то, чего ты всегда ждал. Ведь ты думал об этом дне, Макс? Пытался прожить его заранее.
— Я прожил немыслимое количество этих дней. Столько, что уже устал проживать дни другие. Но то, что вы мне уготовите…
— Еще ничего не известно, — вмешался помощник убежденно. — Есть множество обстоятельств, тебя оправдывающих, и рано еще говорить о таком. Рано делать выводы.
— Быть может, этих обстоятельств наскребется на удушение перед сожжением. Уже немало.
— Максимилиан! Перестань!
— Нет, перестань ты, — возразил он твердо. — Пойми же, что это — всё. Вот он, конец. Он должен был настать гораздо раньше, и множества несчастий удалось бы избежать, если б я взял себя в руки и признался бы сразу — в первый же день. Но лучше поздно, чем никогда… Итак, — отведя взгляд от притихшей матери, уточнил Хагнер, — что именно вы хотите знать, майстер Гессе? Как я узнал о том, что я такое есть? Как давно я такой? Как все случилось?
— Думаю, вернее всего будет начать с этого, — согласился Курт, и тот кивнул:
— Хорошо. Я начну с этого. Впервые это произошло, когда мне было двенадцать…
— Нет, — мягко оборвал он. — Откатимся еще дальше. История твоего рождения — правда?
— Да, — с легкой растерянностью, проявившейся впервые с начала разговора, кивнул тот. — Мой отец работал на мельнице у деда и утонул, не дождавшись свадьбы с матерью. Как это может быть связано с делом?
— И сколько лет ты прожил на мельнице? — уточнил Курт, не ответив; тот передернул плечами:
— Двенадцать — до той поры, когда все это началось…
— Вот как мой вопрос связан с делом, Макс, — пояснил он неспешно. — Для незаконнорожденного сына мельниковой дочки, четырнадцати лет, выросшего в деревне и последующие годы проведшего в бродяжничестве, ты довольно гладко складываешь слова.
— Четырнадцати с половиной.
— Это не меняет сути. Кто занимался твоим воспитанием, кроме деда и матери?
— Вот вы о чем… Поверьте, майстер Гессе, это не имеет отношения ко всему происходящему.
— Позволь мне об этом судить, Макс, — возразил он, и Хагнер вздохнул:
— Как скажете; если вам это впрямь интересно… Отчего-то я приглянулся нашему священнику. Быть может, жалел, не знаю. Работой на мельнице меня дед не загружал — хватало работников, на улицу я старался лишний раз не совать носа, потому что возвратиться домой, сохранив этот нос в целости, обычно не удавалось. Друзей не было, занятий особенных тоже, а святой отец взялся обучить меня чтению, поэтому свободное время я проводил в его библиотеке.
— На речь человека, запруженного богословским чтением, твой хохдойч смахивает слабо, Макс.
— Ну, это была не церковная библиотека, — с некоторым смущением пояснил Хагнер. — Это было его собственное собрание книг. Он, знаете, из бывших студентов, поступил на медицинский — не окончил, перешел на богословский и тоже не окончил… После жизнь в большом городе ему приелась, и он, закончив священническое обучение, попросился куда-нибудь в глушь, в тишину. Из собственно богословских трудов я читал мало, его книги были больше светские — романы, рыцарские, общепризнанные — фон Ауэ, знаете… фон Эшенбах — «Титурель», «Парцифаль»… и другие еще… ну, которые обыкновенно в лавках на видных местах не лежат…
— Ты не говорил мне об этом, — на мгновение даже позабыв плакать, укорила Амалия, и тот поджал губы:
— Такие книжки с матерями не обсуждают.
— Я думала — ты рассказываешь мне обо всем; как ты мог промолчать об этом?..
— Побойся Бога, — оборвал ее Курт, не дав отпрыску ответить, — твой сын дает признательные показания Инквизиции, а тебя тревожит, что он в десятилетнем возрасте прочел пару историй с откровенными сценами.
— В доме священника… — с тихим укором прошептала та и смолкла, вновь опустив взгляд в пол.
— Хорошо, — подытожил Курт, приглашающе поведя рукой. — Продолжай.
— Как я сказал, это впервые случилось, когда мне было двенадцать… или около того. Сначала… — на мгновение тот запнулся, зябко передернув плечами, и продолжил: — сначала мы не поняли, что происходит. Меня трясло, все тело ломало, бросало в жар… Я ведь говорил — я никогда в жизни до сих пор не болел, и тогда не с чем было сравнить; сейчас могу сказать — я был словно в горячке. В первый раз я не… не изменился. Через месяц приступ повторился. А когда в третий раз я понял, что это происходит всегда в полнолуние, у меня возникли подозрения. Знаете, начитался многого… А четвертый раз выпал у меня из памяти. Когда я пришел в себя, увидел, что одежда на мне порвана, окровавлена, я заперт в комнате, а мать сидит на кухне в слезах.
— У него пожелтели глаза, — едва слышно пояснила Амалия, когда Курт обратил вопросительный взгляд к ней. — Стали, словно у… у зверя… и вытянулись когти… Он так взглянул на меня, будто ни тени человеческого разума не осталось… Я выбежала и заперла за собою замок, и смотрела в окно, чтобы знать, что происходит. Он катался по полу, точно от страшной боли, рвал одежду и собственное тело…
— Наутро на мне не было ни ссадины, — оборвал ее Хагнер. — Этот охотник сказал верно: раны заживают быстро, вот только аппетит просыпается после каждого обращения… зверский.
— Стало быть, родной дом вы покинули не только из-за назойливых соседей, — констатировал Курт; тот кивнул:
— Пятое полнолуние я провел в подполе, запертым. И, когда стало ясно, что ничто не переменится, мы ушли.
— А не пришло тебе в голову поговорить со священником, который так благоволил к тебе?
— Где было бы его благоволение, — невесело усмехнулся тот, — когда он узнал бы, что я такое? Он сдал бы меня… вашим. А в двенадцать лет умирать страсть как не хочется, майстер Гессе, тем более на костре. Тогда я был еще и впрямь ребенком, тогда я думал, что все это может кончиться — когда-нибудь, или что я смогу жить с этим, соблюдая меры предосторожности… Тогда я не понимал, насколько все серьезно. Мы переходили с места на место, в дни полнолуния уходили подальше от людей. Веревка, которую вы нашли, по которой я спускался из окна — обыкновенно она употреблялась, чтобы связывать меня. Со временем… я этого не помню, потому говорить могу только со слов моей матери… со временем мои превращения заходили все дальше, и однажды я стал настоящим зверем. Петли, меня спутывавшие, были рассчитаны на существо с другим строением тела, и веревка упала. Я удрал.
— Это было в лесу, — снова вмешалась Амалия. — В глухом лесу — там не было людей, и Максимилиан никому не мог навредить. И он вернулся к утру.
— Это случалось еще не раз, — продолжил тот, — пока мы разобрались, какие именно надо делать узлы, чтобы и в ином облике я оставался связанным.
— Но ты всегда возвращался.
— Я приходил в себя неподалеку от мест наших стоянок, — кивнул тот. — Быть может… нет, я не знаю, почему я не убегал вовсе. Но — да, и мы тоже это заметили, посему временами, когда не было подходящего помещения, где меня можно было бы содержать, не вызывая подозрений, я просто уходил в ближайший лес накануне вечером. Утром я всегда обнаруживал себя поблизости от опушки. И здесь, не имея возможности уйти или спрятаться, я просто спускался наружу через окно, зная, что поутру возвращусь обратно. Однако делать это приходилось заранее, не дожидаясь, пока обращение начнется, и притом в чем мать родила; потому я и заработал горячку… И был бы рад, если б этим все и окончилось.
— Так значит, в ту ночь, когда были убиты кони в стойлах — ты был снаружи? Как ты сумел отпереть ворота?
— Я не знаю, — отозвался тот тяжело. — Ведь я ничего из своих ночных похождений не помню… и, быть может, слава Богу. До сих пор я думал, что смогу это преодолеть, что, соблюдая осторожность, можно будет свыкнуться и с такой жизнью. Когда были убиты лошади… мне было не по себе, но я попытался сам себя успокоить — «это всего лишь лошади». Но смерть человека — это то, с чем смириться я не могу. Я опасен, и это уже подтверждено, в этом нет сомнений. Я сделал это однажды… я этого не помню, но зверь во мне — помнит, а значит, я сделаю это снова. Если хищник хоть раз попробует человеческого мяса — это всем известно, он желает повторения. А когда-нибудь тварь возьмет верх, и я стану, как те, о ком рассказывал этот охотник. Не хочу. Вы наверняка мне не поверите, майстер Гессе, но я уже готов был заговорить с вами и сам, уже почти решился открыться и сознаться…
— Максимилиан!
— Сколько раз я мог бы убить и тебя? — оборвал тот хмуро, и Амалия запнулась, неверяще замотав головой в отрицании. — Просто чудо, что этого не случилось до сих пор. И — да, я сегодня думал об этом. И потому… наверное, было какое-то даже облегчение, когда все решилось за меня.
— Мой помощник прав, — возразил Курт, — еще ничего не решилось.
— Я убил человека, — напомнил тот сумрачно. — И я сам не человек. Что тут решать? Он был прав и еще в одном: я уже давно повзрослел, майстер Гессе, и вполне понимаю, что будет дальше.
— Да скажи же ему, наконец, — почти со злостью потребовал Бруно, и Хагнер непонимающе нахмурился, переведя взгляд с одного на другого.
— Что сказать? — уточнил он растерянно; Курт вздохнул:
— И он снова прав… Дело не столь просто, как тебе представляется, Макс. Положим, вы оба не сошли с ума, и ты впрямь являешься столь необыкновенным созданием; убедиться в этом я смогу этой же ночью, ведь полнолуние еще не спало. Положим, и убитые кони, и тот несчастный — действительно твоих рук дело. Допустим также, что ты не намерен бежать и готов сдаться.
— Я уже сдался, майстер Гессе. И — нет, побега я не замышляю. Хватит бегать.
— В таком случае, — кивнул он, — это означает, что ты вручаешь себя Конгрегации. Однако ты напрасно изготовился к смерти; как уже было сказано, смягчающих обстоятельств в твоем случае намного больше, нежели аргументов вины, а это, Макс, может значить многое для тебя.
— Что именно? Сможете выбить мне заключение вместо казни? Будете содержать меня в клетке? И сколько лет — всю жизнь? Для чего? Ведь это не хворь, не вылечится.
— Максимилиан, — с отчаянной надеждой в голосе оборвала его мать, — постой, послушай, что он скажет. Не надо так.
— Знаю, почему ты так противишься самой мысли об иной развязке дела, — вздохнул Курт понимающе. — Сейчас ты уже смирился, как тебе кажется, с неизбежным; приятного в подобном будущем мало, но это хоть какая-то определенность, хоть какой-то способ закончить этот бесконечный побег от себя самого. Ты за эти несколько минут уже свыкся даже с такой перспективой. Ничто в жизни так не разбивает душу, как не оправдавшиеся надежды; а своими словами я даю тебе именно надежду, которую ты боишься принять. Боишься поверить мне, ибо, если я ошибся или солгал, если что-то пойдет не так, это тебя сломит. Можно с хладнокровием встретить смерть, когда готов к ней, но не когда уповаешь на жизнь.
— А если и так? — откликнулся тот тихо. — Это что-то меняет?
— Тебе придется мне довериться, Макс, — настойчиво произнес он. — И решить, чего ты хочешь в жизни.
— Хочу, чтобы это кончилось.
— Нет, не хочешь, — возразил Курт и повысил голос, предваряя возмущение: — Ты хочешь спокойствия — в первую очередь душевного, хочешь быть в этой жизни кем-то; не малопонятным себе самому существом, а кем-то, кто знает, для чего живет и кто он такой. Хочешь определенности. Разумеется, смертная казнь — штука определенней некуда, однако ведь умирать не хочется не только в двенадцать лет. Жить охота всегда, и чем старше мы, тем больше ценим жизнь, тем крепче хотим за нее цепляться; и твой предел мечтаний тоже не лежит на помосте, а потому оставь браваду и ответь честно: ты хочешь жить, Максимилиан Хагнер?
Долгие несколько мгновений тот сидел молча и недвижимо, глядя в пол у своих ног, и даже, кажется, дыхание замерло в его груди.
— Да, — с усилием выговорил он, наконец, и Курт одобрительно кивнул, придвинувшись вместе с табуретом ближе:
— Хорошо. Вот это уже четкая задача. Стало быть, мы будем решать, как этого добиться, как для этого должен поступить я и что должен сделать ты. Ты и впрямь уже парень взрослый, а потому я не стану наворачивать круги и буду говорить прямо. Первое, что я скажу, это вещь очевидную: ты уникален.
— Не особенно, — криво улыбнулся тот. — Ваша зондергруппа и приятели этого охотника знают, что таких, как я, пусть не великое множество, но…
— Второе, что я скажу, — оборвал его Курт. — Скажу и велю запомнить раз и навсегда: ты не такой, как они. Я снова повторю то, что ты уже слышал от меня: все зависит от самого человека, будь этот человек уличным подонком, магистратским писцом или сверхъестественным существом. Также напомню то, что ты слышал от упомянутого тобою охотника: со временем утрата контроля над собой сойдет на нет, и ты научишься управлять собственными мыслями и действиями в любом виде. Согласись, одно это уже решает массу проблем.
— А если мои мысли и мои действия в этом самом виде, в конце концов, одолеют меня?
— Своим мыслям ты не хозяин, — согласился Курт просто, — но действия будут всецело в твоей власти. Ты, если задуматься, в невероятно выгодном положении. Ради поддержания твоей жизни тебе не надо убивать других и даже простого нанесения вреда, не опасного для жизни окружающих, не требуется. Тебе нужно лишь время, а уж этого добра полно.
— Не надо убивать… — повторил тот. — Я уже убил.
— Не скажу «плюнь и забудь» — это невозможно. Однако винить себя не за что: этих планов ты не вынашивал, этого не готовил, этого, по большому счету, и не совершал. Нельзя корить человека за то, что он, повернувшись во сне, сбросил стоящую над изголовьем скульптурку из бесценного стекла. Надо думать, мать сказала тебе примерно то же самое наутро, когда тебе стало известно о случившемся. Не могла не сказать. Но главное, что ты понимаешь это и сам; понимаешь, но не попускаешь самому себе так думать, не дозволяешь самому себе простить себя, потому что, как тебе кажется, отпустив себе это прегрешение, ты точно бы примешь совершённое, словно одобришь то, что было сделано.
— Я не должен корить себя, — отозвался Хагнер тихо, — но не смогу «плюнуть и забыть»… и что тогда делать?
— Просто смирись с этим. Это сложно, понимаю, но сделать это придется, чтобы сохранить рассудок в здравии и не испакостить себе окончательно всю оставшуюся жизнь.
— А много ли ее осталось? И что это будет за жизнь?
— Будем надеяться — долгая и увлекательная.
— Что вы хотите со мной сделать, куда, на какое место в мире хотите меня поставить? Что мне дадут эти «смягчающие обстоятельства»? Что со мной будет?
— И третье, наконец, — кивнул Курт серьезно. — Ведь ты сам понимаешь, просто жить, жить как все, ты не сможешь, этот мир не приспособлен для тебя, а ты не приспособлен для этого мира. Как я сказал — ты уникален. Пока твоя уникальность не повинуется тебе самому; будь ты умалишенным, ночами впадающим в агрессию, я рекомендовал бы суду поместить тебя в особый дом призрения, под надзор хорошего духовника и лекарей, но в твоем случае этого мало.
— И что же вы будете этому суду «рекомендовать в моем случае»?
— Ничего, — коротко ответил он, пояснив, когда Хагнер вопросительно поднял брови: — Суда просто не будет, если сейчас мы договоримся. Ты, на наше счастье, парень здравомыслящий, а посему, полагаю, сумеешь понять все выгоды моего предложения.
— А что вы будете предлагать? — настороженно уточнил тот.
— Предлагаю обмен. Меняю твои уникальные возможности на нашу помощь в приручении твоего зверя. Предлагаю то самое место в мире, ту самую определенность. Или, если выразиться не столь патетично, предлагаю тебе работу.
— Вы… — начал Хагнер, запнувшись, и с усилием докончил, едва удерживая недоверчивую усмешку: — Вы предлагаете оборотню работать на Инквизицию?..
— На нее работают священники, карманники, профессора, шлюхи и рыцари, — пожал плечами Курт. — У всякого свои таланты.
— Но с моего таланта — какой прок? Что пользы в умении становиться животным?
— Поглядим. Любое редкостное умение приложимо к делу, вот только тебе предстоит решить, к какому именно. Ты можешь попытаться сбежать от меня и, если это получится, продолжить существовать, как прежде, прячась от людей и дожидаясь времени, когда освоишься с собой; ведь теперь ты знаешь, что это рано или поздно случится. Можешь отдаться зову зверя, наплевать на то, что сегодня так терзает тебя, и поплыть по течению; быть может, спустя время ты отыщешь тех, кто поступил так же, и вольешься в их среду, исторгнув себя из людского сообщества вовсе. А можешь принести пользу другим и себе.
— Хотите меня выдрессировать и использовать против таких, как я?
— Помнишь, что я сказал? — одернул Курт строго, и тот покривился:
— Да, помню. Я не такой, как они. Почему? Потому что вам хочется так думать?
— Потому что тебе так хочется. Избыток силы и талант к бойцовским навыкам не означает, что их обладатель должен выходить на большую дорогу и грабить путников. Иногда такие идут на военную службу, знаешь ли. Или к нам. Все зависит от собственной воли.
— Вы не ответили, — заметил Хагнер.
— А какие варианты у тебя есть еще, даже если и так? Я все их назвал; что ты выберешь? Есть, конечно, и еще один выход: головой вниз с обрыва. Однако выход, я полагаю, не из лучших.
— Я не боец, — хмуро проговорил тот. — Я могу, если поднапрячься, поднять мешок с камнями, знаете?.. но при этом меня били соседские мальчишки.
— Это наживное.
— Соглашайся, Максимилиан, — просительно шепнула Амалия, снова вцепившись в его руку. — Это жизнь, наконец. Тебе не надо будет больше прятаться…
— А я думаю, — возразил тот, — что, если соглашусь, меня запрячут так глубоко, что и я сам не буду знать, где я.
— Зато будешь знать, кто ты.
— Вы тоже этого не знаете, майстер Гессе, вы сами сказали об этом. Никто не знает, вашим специалистам о подобных тварях ничего не известно; а вот Ван Аллен считает, что я отмечен Сатаной. И как вы можете предлагать мне работу на Бога?
— Охотничьи байки, — ответил он уверенно. — Все тайное, непонятное и неизвестное, а главное — опасное мы склонны приписывать темным силам, однако не всегда это справедливо.
— Тогда откуда я такой? Почему я такой? Что я такое?
— Соглашайся, — предложил Курт настоятельно. — И разберемся в этом вместе.
— Соглашайся, — эхом повторила Амалия, и тот отмахнулся, устало опустив голову:
— У меня нет выбора. Не знаю, для чего я упираюсь и задаю все эти бессмысленные вопросы, ведь все и так ясно. Мне больше просто некуда деться, потому что к ним, к таким — я не хочу. Просто я уже почти привык, что все так, как было вчера или год назад, и я теперь уже не могу представить, как может быть по-другому… А что будет с ней? — внезапно нахмурился Хагнер, кивнув на мать. — Ее вы просто отошлете прочь?
— Думаю, те, кто займется твоим обучением, придумают, как устроить и ее жизнь, не разлучая вас вовсе; ведь, полагаю, тебе бы этого не хотелось. Это буду решать не я, но, поверь, все устроится наилучшим образом.
— Для кого?
— Для всех. В конце концов, подумай и о матери тоже — довольно ей уже бродяжничать, прикрывая тебя от неприятностей.
— Бьете ниже пояса, — заметил тот угрюмо. — Только это ни к чему. Я уже говорил — у меня нет выбора.
— Подписи кровью брать не стану, — возразил Курт, — но хочу, чтобы ты это сказал. Пусть недосказанностей не будет.
— Я согласен, — четко выговорил Хагнер. — Вручаю себя вам, и делайте со мной, что хотите. Теперь, майстер Гессе, вы довольны?
Далее (лат.).