12574.fb2 «ДЕНЬ и НОЧЬ» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 59

«ДЕНЬ и НОЧЬ» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 59

— Мой мальчик! Я знал одного человека, который изобрёл способ, как ввести врачей в заблуждение: он вдыхал сахарную пудру. На снимке образуется затемнение лёгких. Но потом оно быстро проходит. Впрочем, не советую…

Шрамов принёс на военную кафедру медицинскую справку. Их взводный папа, подполковник Плащевский, прославившийся тем, что, услышав на сборах песню Градского

«В полях под снегом и дождём,мой милый друг, мой верный друг,тебя укрыл бы я плащомот зимних вьюг, от зимних вьюг…»,

спросил студиозусов: «Кто автор?» Те ответили честно: «Роберт Бёрнс!» — «Из какого взвода?» — насупился Плащевский. А пришедшему со справкой Шрамову патетически предрёк:

— Выпускник вуза! Теперь до конца своих дней ты останешься рядовым необученным…

Оказывается, под Плащом скрывался не столько «милый друг», неизвестно какого пола, сколько непроизвольный предсказатель судеб. Несмотря на то, что большинство сверстников Шрамова стали не только подполковниками, но и генералами, а то и маршалами ополчившихся времён, сам Шрамов по-прежнему ходил в рядовых необученных. Для человека, командовавшего до 8-го класса межвековыми армиями, водившего дружбу с Чингисханом и Наполеоном, это было, по меньшей мере, насмешливым укором.

Но, не поехав на военные сборы, он не покинул театра боевых действий, не улизнул с передовой, не поднял рук перед превосходящим противником — и лицезрел отступление Наташи. Однако это отступление было паче атаки.

Если вы уже совершили экскурсию к времяточивому окну по улице Революции, 42, взятому ныне под стражу решётки, то непременно захотите взглянуть и на тот угол дома, где накрыло взрывной волной, перекрутило и хряпнуло оземь новобранца любви Шрамова, вставшего из своего окопа в полный рост со вскинутой рапирой зонта. Для этого вам предстоит сесть на троллейбус 1-го, 5-го или 7-го маршрутов и, достигнув трамвайной линии, сделать пересадку в 4-й или 7-й трамвай, миновать театр оперы и балета, чей воздух прошит па-де-де Надежды Павловой, кособокий Разгуляй, стоящий на загнанной в трубу речке Стикс, выплёскивающейся наружу между кладбищем и тюрьмою, где, по слухам, зависал едущий в ссылку Радищев, проехать зарифмованного с Радищевым чугунного Татищева с его медными помыслами и мелконькой, до взрыва, головою Петра и, как только минуете Разгуляй и узрите окаменевшую пехотную бескозырку времен русско-японской войны сиречь здание цирка, так сразу смотрите в оба: через дорогу от цирка, где 4-й трамвай будет заворачивать в сторону Розалии Землячки, а 7-й двинется параллельно Крупской, словно в растерянности между кем и кем выбрать, на пятачке, ныне подвластном перелицевавшей Пермудск израильской системе видеонаблюдения, а тогда — только оку Господа Бога, — именно здесь Наташа Дадашева молвила Шрамову «нет». Может, тогда она была уже Нетнетшевой? Ах, уж эти татарские фамилии у их русских носителей!..

Шрамов помнит, как в том самом месте, где он простился с Наташей, во Времени, точно на испытательном полигоне, принявшем удар нового вида оружия, образовалась оплавленная дыра, в которую тут же въехал диковинный автомобиль с хихикающими девицами, умчавший Шрамова на задней скорости в одуряющие заросли цветущей черёмухи, чьи грозди свешивались, как наполненные спермой презервативы…

Наташа… А ведь он ради неё не только научился вдыхать сахарную пудру, а уже добился, что в городке его распределения Червоточинске, расположенном в 130 километрах к востоку от Пермудска, им выделят комнату в общежитии — ему, Наташе и её дочке, которую он готов был принять как свою. Шрамов за этим и ткнулся в ПТУ, где багрянородные отпрыски сталеваров кидались на его уроках русского и литературы цветочными горшками, а будущие маляры — ядрёные девахи, когда он входил в класс, извлекали, как по команде, косметические зеркальца и принимались подмалёвывать губы и красить ресницы. «Малюйте и красьте!» — снисходительно пело нутро, ибо Наташа уже сказала ему «да»… Впрочем, какая женщина согласиться стать Шрамовой?..

Потом, будто осыпающаяся и, несмотря на весеннюю капель, подзадержавшаяся в дому новогодняя ёлка в игрушках, он предстанет пред миром без зонта — в лохмотьях души, сквозь которые будут сквозить лики окружавших его женщин, и случайно встреченная и уже давно расставшаяся с Дадашевым Наташа, потрясённо оглядев осыпающееся убранство Шрамова, вышепнет, отражаясь в одном из зеркальных шаров, оттянувших ветку до земли:

— Шрамов, прости, я испугалась тогда неизвестности…

Он ощутит себя узником матрёшки, только что наглухо накрытой сарафаном выпукло-расписной Вселенной, поглощающей другие Вселенные вместе с их узниками. Не то же ли самое вымолвила ему когда-то Инесса?

8

Задыхаясь, они бежали с Кормовищевым по ночной Москве. Собственно, пробежать нужно было немного — от Баррикадной до Большой Грузинской, порхнуть мимо зоопарка и сразу — направо, в чугунно-воротное логово отчеканившего двор семиэтажного дома, затем — в арку и прямиком в подъезд. Но оставалось всего пять минут до условленного звонка Инессы, а телефон был один — лишь кормовищевский, обратно не позвонишь, оттого что у Инессы — телефон на аспирантско-общежитской вахте, а там подзывают редко и неохотно. И потому в их беге было что-то финишное, отчаянное. Так не бегут в эпоху мобильной связи, которая ещё даже и не брезжила.

Ну, со Шрамовым-то ясно. А куда рвал наперегонки Кормовищев? Шрамов со смешанным чувством посмотрел на своего друга. Сначала — с благодарностью: Кормовищев, может быть, впервые бежал домой такой бешеной опрометью. А потом — с подозрением: он бежит так, как будто это ему должна звонить Инесса!.. «Или он хочет подслушать наш разговор?» (Не синдром ли Дадашева в тени Светиного имярека?..).

И всё равно они опоздали на минуту.

— Инесса не звонила? — первое, что спросил Шрамов у жены Кормовищева Анны.

— Нет, Шрамов, не звонила…

Унимая одышку и сердцебиение, он сел у жёлтого телефона с оплавленной трубкой, стоящего на кухонном столе возле красного раскладного кресла, на котором ночевал у Кормовищевых. Время от времени снимал трубку и слушал, есть ли в аппарате гудок.

— Ты чего? — поинтересовалась зашедшая на кухню Анна.

— Да вот, проверяю — вдруг связь нарушилась? — жалко улыбнулся Шрамов.

— Бедный Шрамов! Уже полпервого ночи. Она не позвонит…

— Откуда ты знаешь?

— Вспомни, как ты летал во Фрунзе…

Во Фрунзе Шрамов не летал. Он только готовился лететь. Сперва уехал в Червоточинск — к матушке на каникулы. Накануне матушка позвонила Кормовищевым — в тот самый день, когда Шрамов «хорошо себя вёл», и они с Инессой спали раздельно, и попросила её к телефону.

— «У нас четырёхкомнатная квартира!» — искривившимся голосом повторит Инесса матушкины слова. И, помедлив, продолжит: — Шрамов, а давай ты приедешь ко мне?

— А у вас какая квартира?

— У нас? Двухкомнатная…

В Червоточинске Шрамов с большим трудом, через матушкиных знакомых, купит билет на самолёт из Пермудска в Киргизию. И позвонит Инессе во Фрунзе, чтобы сообщить номер рейса.

— Прилетай. Только моя двоюродная сестра поступает сейчас в институт, и я целиком занята её подготовкой, а поэтому не смогу уделить тебе достаточно времени и внимания…, — услышит он какой-то библиотечный голос-перевод.

Шрамов сдаст авиационный билет, будто тот, экзаменационный, на который не знаешь ответа.

— Дядя Сурен, — сев в гостиничное кресло и застопорив ходящие ходуном руки на вопросительной рукояти зонта, станет он потом допытываться в Пермудске у своего духовника, — как бы вы себя повели, если б услышали от женщины: «Я люблю тебя, как брата?»

— От меня бы мгновенно повеяло холодом, — в маске синего, ледяного дыма вынет трубку изо рта многомудрый армянин.

Шрамов расскажет ему, как человек по фамилии Остроушко, несмотря на запрос одной столичной фирмы, имевшей виды на Шрамова (потому, что Шрамов имел виды на Инессу), выложит на распределительной комиссии козырь: дескать, сей выпускник пишет антисоветские стихи (это в 1986-м году!) и ему не место в городе-герое Москве — пусть едет в Пермудск, а ещё лучше — в Червоточинск!

И тогда собравший чемодан Шрамов услышит волнообразно аукнувшиеся в том самом, позднейшем Наташином выдохе слова Инессы, смягчённые наградным поцелуем-дуновением в щёку: «Прощай! Я боюсь неизвестности…». А потом узнает от Светы, что Инесса вышла замуж за грека и переселилась поближе к богам — на землю древней Эллады…

— «…боюсь неизвестности?» — выпустил клуб ядовито-жёлтого дыма дядя Сурен. — Мой мальчик, сдаётся мне, твоя Инесса-баронесса испугалась не неизвестности, а России. Посему и перебралась в Грецию. Видимо, в Греции неизвестности поменьше. Уж если на то пошло — я армянин, а живу в России со всеми её неизвестными. Регулярно складываю их и вычитаю, умножаю и делю. И вот к чему пришёл в результате этих вычислений: неизвестность не только отпугивает — она манит и зовёт. Согласись: когда всё известно, предсказуемо и выверено, и жить-то становится скучно. Поэтому Россия и есть то самое уравнение с неизвестными, которое решаешь-решаешь и вроде бы — ну, никак, но вдруг раздаётся телефонный звонок, который переворачивает в твоей жизни всё — либо в худшую, либо в лучшую сторону. Поверь мне, ты ещё его услышишь. А тебе, мой мальчик, надо бы перестать бояться обломков отдельно взятых фраз. Это не самое грозное оружие. Пойдём со мной — я тебе кое-что покажу!..

С этими словами дядя Сурен увлёк Шрамова в святая святых — гостиничную комнатёнку, где он жил со своей административной супругой и куда, невзирая на многолетнее знакомство со Шрамовым, доселе никогда его не приглашал: как правило, они общались, сидючи в креслицах холла. Шрамов знал, что время от времени дядю Сурена навещают некие разномастные исповедники, с коими он замыкается в своей скорлупе, ведёт долгоречивые разговоры, но, вечно накрываемый матрёшками, не придавал этому особого значения.

Первое, что он увидел, прислонив зонт к двери, был сундукообразный, хоть и цветной, телевизор «Изумруд», заполонивший собственной персоной едва ли не половину комнатки-крохотульки и выполнявший, кроме прямых обязанностей — рыхления серого вещества соотечественников и опрокидывания на них экскаваторным ковшом эфира серого же вещества их поводырей, роль тумбы-подставки, на которой экзотической статуэткой утвердился череп какого-то серьезного зверя, о чём свидетельствовали жёлтые сталактиты и сталагмиты клыков.

— Это топтыгин, — пояснил дядя Сурен и тут же привычным движением отворил черепу пасть. Шрамов разглядел меж клыков и под клыками с десяток портретных фотоснимков различных величин.

— Сейчас ты имеешь редкую возможность лицезреть убийц и мздоимцев, ворюг и наркоторговцев, растлителей и маньяков, — стал выпускать попеременно резкие разноцветные клубы дыма обладатель удивительной трубки и таёжного черепа. — Лицезреть тех, кого не ищут милиция и прокуратура. Но ищу я. Вернее, хозяин тайги. Сюда приходят отчаявшиеся и потерявшие всякую надежду на справедливость. Я выслушиваю их и, только когда понимаю, что иных путей вмешательства не существует, уступаю дорогу Ему, — опустил, как забрало, верхнюю челюсть медведя дядя Сурен. — А Он идёт по следу. Ох, и почикает их мишка, ох, почикает! Скольких уже почикал… Все получили по заслугам. Аз воздам! Медленно, но верно. Везде и всегда. Это страшное оружие, мой мальчик! Пострашнее наших вакуумных бомб в Афгане, когда скрывающегося в пещере человека разрывало изнутри…

Шрамова бросило в дрожь:

— Дядя Сурен, да вы — чёрный колдун?!

— Э-э-э-э, мой мальчик! Кем только не приходится быть армянину в России! Даже — коми-пермяком. А теперь забудь всё то, что ты видел. Но запомни: если тебе будет невмоготу и ты разуверишься в законах возмездия, на земле есть ещё дядя Сурен Золотарян со своим медвежьим черепом.

Колдун-вседержитель искушающе глянул на приобщённого к бездне соблазна гостиничного постояльца. Трубка его попыхивала чёрным сернистым дымком. На лице Шрамова играли сполохи противоборств.

— Нет, дядя Сурен! Нет, — отшатнулся он в поисках зонта. — Я не готов.

9

Как цветущую водоросль, Шрамова вновь прибило к берегу Светы. Света — мягкое песчаное побережье: идёшь и следы утопают в пружинистой золотистой ржавчине. Посему он любил в ней Тело, но — вот незадача! — как раз Тело-то её он и не мог ублажить. Если поднапрячься, не исключено, это сумели бы Кустодиев и Рубенс, да и то, как бурлаки — в подъяремной связке, но только не Шрамов. Тела было много, а Души мало. Точнее, Тело было таким, что Душа в нём была незаметна. Терялась, точно секундная стрелка, выпавшая из разбитых часов в боксёрской раздевалке.

Однажды ему представилась возможность увидеть Душу восемнадцатилетней обгоревшей девушки. Душу засняли на видео. Поднимаясь по сужающемуся, как дерево к вершине, энергетическому лучу, исходящему из самопального прибора, наведённого на девушку руками целителя, Душа выходила из Тела трепещущей суетной точкой, которая, если прищуриться, даже имела свои очертания. «Когда вывели Душу, боль сразу же ушла, и мне стало легко и свободно!» — с чувством испытанного преображения рассказывала потом Шрамову та девушка, обращённая из головёшки в белую берёзу. Из этого признания напрашивался вывод, что болит не Тело, а Душа. Именно Душа сообщает Телу боль. И если Душа теряется в Теле, то и Тело не ощутит боли, которую Оно причиняет окружающим.

Уж что только не пытался Шрамов делать со Светой! И погружал указательный палец в её возбуждённую вульву, и подключал к нему средний, а там и — безымянный, чувствовал, как в поте лица работающие пальцы начинают уставать, менял правую руку на левую, но окончание было единым — она никогда не кончала. Света объясняла это случаем в лесопарке, где занималась утренними пробежками, а её подстерёг некий тать и под угрозой ножа взял осадой сзади. Шрамов так распалил своё сознание, что иногда представлял себя Светой: будто бы он бежит по лесу — и вдруг нож у горла, и ему лезет в штаны мужеподобная маньячка. Как-то он спросил дядю Сурена: «Может ли один мужчина, пусть даже с ножом, изнасиловать взрослую женщину?». Подымив для порядка промыслительной трубкой, тот покачал головой из стороны в сторону и продолжил произнесённую фразу: «…если этого не позволит сама женщина».

Свете почему-то казалось, что испытать оргазм она должна в каком-нибудь диком, неприспособленном месте — например, на безлюдном берегу Камы, где вздыбились обглоданные до белизны кости прибитого половодьем топляка, в перерыве, покуда один прогулочный теплоходик не увидит корму другого, или, предположим, «Пока движется баржа», — тогда Света, обняв величественными руками грубые брёвна, ошеломляла Шрамова молочной белизной литых державных ягодиц с кареглазыми симметричными родинками на обеих полушариях и понукала:

— Ну, давай!..

Вместе со Светой Шрамов так обучился управлять собственным организмом, что мог дать фору не только барже, но и черепахе Ахилла, доползшей из Древней Греции до наших дней. Однако, сдаётся, даже черепаха Ахилла не помогла бы Шрамову в его решимости удовлетворить ненасытную женщину. Света напоминала ему Каму, а Кама — Свету. Кама, в своём могуществе, настолько бесчувственная река, что в ней можно утонуть или её переплыть, но она не заметит ни того, ни другого.