12575.fb2
Впрочем, в центре старикова города таких удивительных зданий было еще больше. Строго говоря, остальное там было только в добавку: несколько пустых ресторанов для богатых, несколько магазинов для полубогатых, несколько магазинов для полубедных, рынок и съестные лабазы для населения города. А также ратуша, смотревшая на все это сверху и почерневшая своим усохшим телом. Музеи, опера, балет... Старик по телевизору слышал эти слова.
Он подумал о своей фабричной молодости, безработной зрелости... О своей тщательно укрытой бедности. Как всегда, здесь его мысль остановилась. Он не додумал, как на случайных работах он вместе со всем народом ненавидел и давил в себе социализм, он был согласен с мнением других, всегда повторяя: "мы".
Когда-то, несколько раз по двадцать пять лет до большого ремонта, мир старика ведал славу. Китайцы делают фарфор, французы - духи, немцы - машины. Мир старика научился за большие деньги продавать свой образ жизни и свою гордость.
Время ушло и унесло с собой все. Но осталась память о славе в виде непоколебимого чувства величия. Мир движется вокруг проблем. Движение старикова мира только затем и происходит, чтобы их скрыть. Даже теперь, когда бедность поглотила почти всю страну; когда соседи старика и люди Востока в балахонах, не ведая того, давно слились и вместе сползли во что-то, приближенное к этому Востоку; даже теперь, когда их мир сжался до размеров одного острова, отягощенного бывшей славой и долгами, старик и его соседи молча несли эту необъявленную бедность, упрямо делая вид, что весь остальной мир по-прежнему вращается вокруг них.
Старик оставил машину в переулке, поближе к магазину, где он задумал купить себе брюки. Справа высились безобразными ублюдками здания покинутой фабрики ножей и вилок. Из ее стен метровые кусты одуванчиков торчали как надгробные венки.
Старик прошел метров сто по центру города, впереди красовалось все то же. Слева, прикрывая своим телом полустоячие руины бывшей пивной фабрики "Фиркин и К", вздымался к небу коллосальный плакат. На нем, спиною к зрителям, сияла необъятным задом голая дама, изящно подняв руки к потолку. Сбоку стояли крупные буквы: "Аллилуйя!" и внизу помельче: "Маркс и Спенсер" - лучшая готовая одежда". Старик не сумел провести связь между обнаженными формами дамы и вышеозначенным магазином. Но, видимо, плакат на это и не рассчитывал. Все, на что хватило старика, это горделиво подумать: "Вот какие у нас женщины!" И тут же, ложкой дегтя в бочке меда ему вспомнились слова австралийца - ох уж эти австралийцы!
Старик увидел по телевизору советскую скульптуру "Рабочий и колхозница". Это были ядреные, налитые мужчина и женщина, свободно парящие в новую жизнь. Старик посмотрел и рассмеялся. А австралиец сказал: "Рабочий и колхозница - совсем как австралийцы с розовыми щеками, а вот тот зеленоватый корявый мужичара у постамента с бычком в зубах - это англичанин!"
Старик вспомнил разговор и заторопился. И до магазина уже недалеко. "Розовые щеки!.. - думал он. - Уехали из страны худшие, а выглядят так, как будто туда отправили всех лучших..."
В магазине старик пробыл недолго. Магазины - это то, на что старик никогда бы не пожаловался своему сыну. Они продавали одежду, которую старик любил и носил. Ту, которую продавали в детстве старика. С тех пор магазины несколько раз перестраивались, но как-то всегда оказывалось, что старик точно знал, в какую часть магазина нужно идти за товаром. Старик мог бы на ощупь найти тот самый отдел, где продаются те самые, нужные ему брюки.
Сейчас он зашел в комиссионный магазин. Здесь выбор был невелик, но зато таких магазинов в городе было раскидано множество, потому что в городе все еще жило много людей. Старик выбрал брюки из неизвестной ткани. Он бы хотел что-нибудь потеплее, но шерстяные брюки не водились в этих магазинах, а в магазинах иных были совсем другие цены. Но старик был доволен. Брюки не мялись, их синяя материя красиво отливала в изгибах и складках черными тенями.
После магазина он хотел было ехать домой, но удачная покупка прибавила ему энергии, и было решено, не откладывая больше, заехать в поликлинику.
У старика уже не первый год болело сердце. В последнее время боли появлялись чаще, дольше и тягостней тянулись приступы. Больше года тому назад старик прошел всех врачей, был поставлен на очередь и теперь ждал операции по шунтированию сосудов сердца. Соседи говорили, что положенный срок в полтора года вышел, о нем должны вспомнить, но письмо с приглашением на операцию все не приходило.
Старик вошел в вестибюль поликлиники и слегка задрожал - он очень волновался, когда ему назначали анализы или лечение, особенно, когда меняли время приема у врача. Он должен был знать об этом заранее, чтобы успеть хорошенько подготовиться. Сейчас он заехал в поликлинику сам - случай был экстроординарный. Стараясь успокоиться, старик подошел к зеркалу и начал аккуратно разглаживать белую поросль, свисающую с щек - всю разной длины образующую то пучки, то подвески и хлопья - как пакля для украшения елки. Пышные раструбы усов и макушка, увитая тонкими нитями, словно водоросли на мелководье, тоже не были забыты. От туалета его отвлекли громкие голоса.
У стены на скамейке курили двое парней. Вид у них был изможденный, кожа нездоровая, зеленоватая. Один вел беседу, другой сопереживал.
- А я ему как дам! а я ему как дам! а я ему говорю: как дам! я ща-а-а-с как заеду, тебе в зад как заеду, к-а-а-а-к заеду! - его плохо артикулированная речь перемежалась матом и уныло шла на одной ноте. Густой сигаретный дым поднимался вверх, затуманивая грозный плакат: "Курить запрещается! Штраф 1000 фунтов".
Эта сумма поразила старика, он даже не помнил, держал ли в руках такие деньги. Но он справился с собой и простер тонкую ручку к плакату:
- Не курить!
Парни без обиды оглядели стоящее перед ними воздушное существо, и один из них не задумываясь сообщил:
- Здесь свободная страна!
Старик не нашелся, что возразить - он и сам любил так говорить. Смущенный, он потрусил из вестибюля.
В регистратуре за стойкой сидела девушка с блеклым лицом: черты его были мелкие, невыразительные. Старик редко видел новых людей, и внезапно ему на ум пришло сравнение. Он подумал, что много лет назад женщины в городе были миловиднее и мужчины выглядели иначе... Он вспомнил, что очень-очень давно не встречал по-настоящему красивых людей. Попадались корявые, хилые, скособоченные, изможденные, болезненные и увы, слишком много некрасивых. "Вот и мы вырождаемся..." - грустно прошептал старик своему сыну. Он хотел услышать его ответ, но его отвлекли.
- Что вам надо, родной? - тепло спросила вырождающаяся девушка, и у старика отмякло сердце: какое доброе обращение! Пусть он слышит его всю жизнь, оно давно стало расхожей монетой, все равно ему хочется слышать его еще и еще. Особенно потому, что он совсем одинок и поговорить по-настоящему может только со своим сыном.
Девушка сказала, что его лечащий врач в отпуске, только что уехал, но если старик настаивает, то может повидать дежурного врача. Старик согласился повидать. В очереди он просидел сорок минут и немного поспал. Сестра разбудила его и отвела в кабинет. Там было пусто. Гремела оставленная музыка: "Та-та-та, та-та-та, та-та-та-та-та-та..." - напористым речитативом выводил безголосый. Старик слышал такие песни повсюду, но его слух их просто не удерживал.
В кабинет торопливо вошел доктор. Это был негр в стильных брючках, коротких сапожках наборной кожи с бляхами и подковками; волосы на его висках были подкрашены рыжеватой краской. Доктор жизнерадостно махнул пациенту и, усевшись на свой стол, развязно спросил:
- Ну что, старичок, болит?
Старик намекнул про очередь на операцию, и нельзя ли как-нибудь ускорить? Доктор развеял его надежды: у нас, в Великобритании, полтора года в очереди еще не предел и никто не может изменить существующий порядок вещей.
- Воевали? - спросил он, закрывая эту тему.
У старика все оборвалось. Ему внезапно показалось, что он что-то не успеет, с ним что-то случится, и сама неудача попытки попасть на операцию имеет для него огромное значение.
- Я работал на военном заводе, - тихо сказал старик и встал. Он облокотился двумя руками на стол и согнулся, горбясь между руками в три погибели, дотрагиваясь белой своей мягкой порослью на щеках докторских бумаг. Чернокожий врач засмеялся и отдал по-военному честь: согнулся вдвое, развязно выставив зад, и сунул пальцы к уху.
Старик вышел из поликлиники и поехал домой, нигде не задерживаясь. Ему больше ничего не хотелось видеть, кроме своего дома. Он не приедет в город до вторника следующего месяца.
Дорога уходила из центра. Светофор остановил его на железнодорожном переезде. Старик ждал поезда и думал, как быстры теперь поезда. Он сам никуда на поездах не ездил, он только любил смотреть на их скорый бег. Но старику очень не нравилось, что железнодорожная компания проложила свою железную дорогу как раз здесь, у холма, по самой середине кладбища, так что могилы предков старика оказались в роли страшного частокола. Ни жители, ни районные власти не вступились за стариков. Все кладбище целиком принадлежало прошлому веку и было не что иное, как один исторический монумент, но всеми забытые могилы до самых глаз заросли колючим бурьяном. Древние, глубоко провалившиеся могилы, в грудь пробитые костью железнодорожных рельс, только обрубками старинных памятников, как черными зубьями, скрежетали вслед унизивших их потомков.
Светофор пропустил их, и старик поехал к дому.
Смеркалось, и до темноты оставался, может быть, час. Тучи весь этот долгий день переползали через город, оставляя ему часть себя, как памятки или закладки, своими полными, сочными в перетяжках телами прижимаясь к распухшим от воды крышам. Потом ныряли по стенам вниз, мокрыми своими хвостами находя путь, змеясь в сырости винтовых улиц и, наконец, изможденные, просто уселись где попало, но, как засидевшийся гость, забыли встать и уйти. Машина мокла, мокли стекла и встречные огни. С горы показался мокрый порт и кусок очень мокрого темно-серого моря. Старик машинально отметил, что куда-то отходит паром, может быть, во Францию. До нее было меньше сорока километров, там жили люди и, наверное, жили как-то по-другому, не так как в городе старика. Он видел отплывающий корабль, но ему было совершенно все равно. У него никогда не возникало желание повидать чужие края, узнать что-то про других людей.
Старик машинально поворачивал в нужных местах, по накатанному пути продвигаясь к дому. По инерции слушал радио, не вникая в сообщения. Их было слишком много, но, главное, в новые времена рассказывали слишком быстро, перескакивая с предмета на предмет, и мало уделяли внимания деталям.
По радио объявили, что какой-то Милошевич не понимает в демократии и поэтому Англия бомбит сербский народ. Старик ничего не смог разобрать и с грустью признался сыну, что стал хуже понимать мысли наших, английских политиков, тогда как раньше он все схватывал на лету. Раньше он успевал понять, что нужно думать. Теперь его голова стала гораздо слабее, он не поспевает за всеми и, пока он плетется в хвосте, у него роятся всякие мысли.
Потом заговорили "зеленые". Старик одобрял "зеленых". "Зеленые" обсуждали действия их страны, Англии, и как НАТО палит по сербам. "Зеленые" были не против НАТО, если НАТО не портит деревья.
Старик мог согласится с этой мыслью, а мог не согласится, он и сам не знал. Он только подумал, что теперь у сербов будет такой же город, как у него, старика, и пожалел этих дальних людей. Он плохо разбирался в тонкостях демократии, и ему пришло в голову, что на эти деньги можно было бы отстроить его, старика, город и подружиться с этими сербами. Но старик был всего только простой столяр, он не мечтал об образовании даже для своего сына, потому что все эти университеты - для высшей касты, и ему не объяснили, как учить этих сербов уму-разуму. Высшая каста знает все про английскую демократию, знает как жить старику и его сыну, а уж тем более каким-то сербам.
Старик вспомнил, что дама с высокой прической тоже делала, что хотела, а он, старик, закрывал на все глаза, много лет за нее голосовал... она обещала улучшить его жизнь. Потом он перестал ей верить и стал голосовать за других. Новые обещали починить город старика, запустить фабрики, прибавить зарплату.
"А деньги-то у них уходят на бомбежки, - подумал старик. - Выходит, обещали одно, а получается другое. И в очереди я на операцию уже полтора года". Внезапно старик понял, что его опять обманули: ведь его жизнь не улучшилась и даже не изменилась!
"Нехорошо все-таки бомбить людей", - пришло ему в голову, и откуда-то впервые появилось новое чувство, что в этих бомбежках есть и его личная вина. Поэтому старик выключил радио.
К тому же ему на глаза попался паб. На самом деле, этот паб ему попадался каждый раз, когда он ехал из города домой. Старик всегда был уставшим, но не в силах был преодолеть искушение и не зайти туда на полчаса.
В этом месте, как часто бывает, окнами в окна стояло два паба. Они были очень нарядны, украшены вазами с цветами на кронштейнах по всей каменной, но неожиданно вычищенной стене, с крупными золотыми буквами над входом и большими ярко освещенными окнами, сквозь которые был виден уют диванов и нарядных ламп. Может быть во всей стране пабы были единственным местом, где не было строгой рациональности, где угадывалось позволенное себе излишество. Кроме них, не было украшений домов, улиц, вокруг старика не было украшений жизни, и только пабы, сияя излишними огнями в легкомысленно открытых окнах служили утешением уставшему взгляду.
Два паба через дорогу не мешали друг другу, потому что у каждого заведения были свои посетители. Паб, который всегда навещал старик, назывался "Голова старой королевы". Над входом имелась очень красивая картина, написанная масляной краской. За картиной видимо ухаживали, потому что краски на ней лежали густо, кое-где толстым и всегда свежим слоем. На черном фоне была действительно изображена голова нарядной дамы вместе с шеей, как будто на подставке. У нее была высокая прическа, похожая на ту, что носила другая дама из высшей касты, с которой так глубоко сплелась жизнь старика, из-за которой его сын предпочел жить среди людоедов с теми, кто хоть что-то умел в этой стране, из-за которой город и жизнь старика выглядели так, как будто их бомбили сербы.
У дамы на картине было милое выражение лица, хотелось вернуться к нему взглядом. Когда прохожий возвращался, он замирал, пронзенный и напуганный: в глазах старой королевы не было ничего милого - в ее упорных зрачках горел беспощадный голод людоеда, подстерегающего в зарослях какого-нибудь серба. Так ни к селу и ни к городу подумал старик и, пряча глаза, поспешил вовнутрь.
- Что надо, родной? - спросил бармен.
- Пинту, родной, - прочистил старик горло.
Он взял свое подогретое пиво и уселся в мягкое кресло. Старика слегка бил озноб, потому что печка в его машине работала в полсилы, и он не мог согреться ни в машине, ни дома. И только здесь, в пабе, он почувствовал настоящее тепло. Вокруг сидели пожилые люди, все они приходили почувствовать себя среди людей, в потоке общей жизни, а заодно погреться. Старик тоже приходил сюда согреться за теплым пивом, но одно мешало ему: в пабе все курили, а форточек здесь было столько же, сколько у него, старика, дома. Табака старик не любил, не любил когда пахла мебель. То есть его-то мебель тоже пахла, но то был запах старости, а не табака.
"Вот, посмотри, - показал старик своему сыну и как будто вместе с ним обвел глазами паб, - видишь, как уютно. А ты сказал в свой прошлый приезд, что нет у нас современного комфорта... Но это ведь только твой какой-то комфорт, а по-моему комфорт - это чтобы было как всегда. Ты сказал, что это "в бабушкином смысле". Ну да, что ж тут плохого? Кресло, например, может быть новое, но лучше если оно будет сделано в бабушкином стиле: старое, уютное. Хорошо, когда такие же обои, с таким же рисунком, смотри, они и здесь на стенах тоже. Хорошо, когда около камина есть каминный ящик: ведь у камина суше и одежда не покрывается плесенью, как в платяном шкафу. Вот и здесь у камина тоже ящик, но закрыт плюшем, чтобы можно было сидеть".
Старик бодро отхлебнул пива, потому что в этот раз он очевидно убедил сына.