12578.fb2 День казни - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

День казни - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Государя трепала жестокая лихорадка. Его укрыли двумя одеялами, но он не мог согреться. Скопец Энвер спал, прикорнув, как собака, на килиме перед изножьем широкой тахты. Во сне он ел цыпленка. Если б государь узнал о том, что его преданный слуга ел во сне цыпленка, то, без сомнения, велел бы палачу отделить ему голову от тела. Потому что вот уже два дня как государь помирал с голоду и, мечтая о куске хлеба, не мог заставить себя проглотить и маковой росинки - в горло не шло. Откуда она нашла на него, эта страшная хворь, аллах?! И неужто ты допустишь, всемилостивый, чтобы он вдали от своей земли, не взяв неприятельской крепости и не остудив своего гнева, умер на чужбине, от черной лихорадки, как издыхает пес? Ему ли, повелителю, умирать в походном шатре, не достигнув вожделенной цели? Несправедливо это, и ты, всеблагий, не допустишь этого....

Государь, обессилевший от частых приступов, с хрипом выталкивая воздух из легких и горла, открыл глаза и посмотрел на аккуратный треугольник купола шатра, опирающийся на гладкотесаные столбы и похожий на холодный купол неба. Страшный огонь жег ему внутренности, но лоб был ледяной, и он вытаскивал иногда худую руку из-под одеяла и трогал лоб, и холод лба сообщался руке, а через руку всему телу, и кровь, кипевшая в жилах, несколько утихала. В такие мгновенья государь глубоко и удовлетворенно охал. Он снова открыл глаза, в который уже раз прислушался к сопению скопца Энвера и позвал его:

- Энвер, эй!

Скопец Энвер пошевелил ушами, сел на том месте, где спал, и, приподняв свое полное, рыхлое тело над килимом, спросил:

- Что, дорогой, да перейдут ко мне твои хвори-печали?..

Это была та самая пора ночи, когда в отсутствие свидетелей повелитель мог называть верного слугу по имени, а слуга, как мать, отвечал ему обыкновенными, сладостными словами:

- Что, дорогой, что?

Скопец Энвер, поднявшись, подошел к изголовью тахты, сощурился, внимательно всмотрелся в ссохшееся, как гнилая айва лицо повелителя, увидел искорки в глубине маленьких, устремленных на него глаз, и в сердце своем возблагодарил творца; в его отяжелевшее после сладкого сна, в котором он ел цыпленка, сознание прокралось успокоение. Три дня назад, когда на желтоватом горизонте взошла туманная луна, его поспешно позвали к захворавшему государю. Бросившись в панике в государев шатер, он увидел своего господина распластанным на тахте в окружении визиря, векила и военачальников, услышал его душераздирающие стоны, и у него от горя едва не разорвалось сердце. "О, всевышний, - взмолился скопец Энвер, - если ты решил взять его жизнь, возьми сначала мою! Мою возьми, мою, вседержитель!" Все прошедшие дни глаза государя были безжизненны и тусклы, какими бывают глаза у отрезанной бараньей головы. Три дня назад, когда на желтоватом горизонте взошла туманная луна, смерть коснулась холодным крылом лба повелителя, и один, может быть, скопец Энвер явственно ощутил ее дыхание. Сейчас, увидев с радостью привычные ядовитые искорки в глазах государя, он понял, что в. этом злополучном и злосчастном мире даже смерть не всегда волйна делать то, что ей вздумается, и что повелитель вышел из схватки с нею победителем.

Скопец Энвер, нагнувшись, приложился губами ко лбу повелителя.

- Жара нет, - сказал он, выпрямился и воздел руки к небу. - Восславим день, который ты дал нам, всеблагий! Да стану я жертвой пророка!

Государь открыл глаза и сказал после некоторого молчания:

- Где-то ветер завывает! Что это, аллах? Может быть, астролога позвать?

Скопец Энвер огляделся по сторонам, задержался взглядом на шевелящейся на килиме тени слабого пламени свечи, одиноко горящей в угловом подсвечнике, и сказал:

- Это от слабости, родной. Нет никакого ветра. - И едва он сказал, как по телу его побежали мурашки от холода. - Утром, иншалла, напою тебя парным кобыльим молоком, станешь как новорожденный.

- Не кажется, Энвер, нет... Слышишь? Воет. Не знаю, где, может быть, в аду... Воет, Энвер, воет. Гудит и воет, сюда направляется, слышишь? - Он снова открыл глаза, и скопец увидел в них какую-то безнадежность. - Взять бы крепость, свершить повеление аллаха, а там будь что будет!.. - государь прерывисто вздохнул.

- Да стану я жертвой аллаха и его повеления! Ты не горячи свое сердце, держи его ледяным. В небе - аллах, на земле - ты. Твое повеление - повеление аллаха... А теперь постарайся заснуть. Сон - лучшее лекарство от всех недугов.

Маленький, острый подбородок государя задрожал.

- Надо взять крепость, Энвер. Я не могу лисицей вернуться в свою страну, Я не могу посрамленным, предстать перед пророком.

Государь вспотел, его морщинистый лоб покрылся обильной влагой, пот заливал ему глаза и щеки. Скопец Энвер взял сухое полотенце и осушил лицо повелителя, полотенце, намокло так, что хоть выжимай. Но в этой влаге не было прохлады, в ней был жар, лихорадка выходила потом из тела повелителя. Скопец Энвер, увидев, что государь, пропотев, задремал, свершил салават и прослезился от умиления. Он и сам вдохнул полной грудью, отер тыльной стороной ладони слезы с глаз, отступил назад, где спал давеча, и сел на килиме, скрестив ноги. Он положил полотенце, которым только что осушил пот с лица повелителя, себе на колени и устало свесил голову себе на грудь, но тотчас в страхе и удивлении отпрянул: в ворсинках еще непросохшего полотенца сверкали, как осколки стекла, крошечные льдинки. Сначала скопец Энвер так и подумал, что это осколки стекла, но взял один осколок, и он растаял у него в пальцах и превратился в капельку воды.

И в этот самый миг скопец Энвер тоже услышал вдалеке гудение ветра, и это было похоже на вой старого, осипшего волка, который один остался доживать в покинутом всеми лесу. Прислушиваясь к ветру и к ударам своего рердца, которые гулко отдавались у него в ушах, скопец Энвер поднял голову и посмотрел в лицо дремлющего повелителя. Лоб его был скован ледяным панцирем, и во льду отражалось пламя свечи, слабо горевшей в угловом подсвечнике; отраженный свет влился в глаза скопца Энвера и струйкой холода потек вовнутрь, и все его тело заледенело от холода.

Скопец Энвер, сидя недвижно, безмолвно возопил к небу: "Эй, хозяин этой ночи и всех дней и ночей, мудрый создатель, сотворивший землю и небо, отними у меня и прибавь жизни моему повелителю!.. И если ты возьмешь его жизнь, то возьми сначала мою!.. И если ты отправишь меня в ад, то уготовь ему место в раю! Ибо чиста и невинна душа его, создатель!".

Потом он снова опустил голову на грудь и беззвучно заплакал.

На востоке уже занималась утренняя заря, обливая своим красноватым светом государев шатер.

Жена слегка тронула меня за руку и спросила опасливо:

- Не навредил бы тебе коньяк?

Я открыл глаза и вспомнил про папку, которую Бергман принес от Салимы-ханум и забыл у нас в прихожей. Вот она, в руках жены, тоненькая и легкая, против ожидания. Должно быть, Салима-ханум послала мне не все дневники отца, а только часть их. Вот уже сколько лет Салима-ханум обещает дать мне почитать дневники своего отца Сади Эфенди, которые семья отважно сохранила в самых неблагоприятных обстоятельствах. И всякий раз, оглядевшись по сторонам и понизив голос до полушепота, Салима-ханум добавляла: "Но обещай: никому ни слова!" И я, конечно, обещал.

У Сади Эфенди при жизни вышли всего три книги, все, написанное им, бесследно исчезло, и узнав, что уцелели дневники, я обрадовался, как радуются настоящему чуду...,

Но шли месяцы, проходили годы, а Салима-ханум то обещала, а то и вовсе не касалась этой темы и вела себя так, как будто ни о каком дневнике никогда и речи не было, тогда и я тоже не решался настаивать.

Но вдруг, случалось, она звонила мне в полночный час:

- Я звоню из автомата...

- У вас телефон не работает?

- Тс-ссс...

Услышав это "тс-ссс", я уже знал, что Салима-ханум - в златотканом халате, в такой же златотканой шали и в стоптанных домашних туфлях на босу ногу, спустилась со своего шестого этажа и, озираясь по сторонам, пробралась глухими ночными улочками к телефонной будке, чтобы законспирировать свой звонок ко мне. А редкие прохожие, удивленные странным видом этой полной и уже дряблой пятидесятилетней женщины, конечно же, глазеют на нее и пересмеиваются.

- Через день-два, - говорит таинственно Салима-ханум в трубку. - Через день-два я пошлю тебе, - говорит она, досадуя на то, что я не сразу схватываю, о чем речь. - Ладно? Я бы сама занесла, но лучше, чтобы меня не видели у вас. - В голосе у нее столько мольбы, что у меня сжимается сердце.

- Да отчего же, Салима-ханум? Мы с вами давние друзья, почему бы вам и не зайти к нам? Особенно в канун юбилея Сади Эфенди...

- Именно... - обрывает она меня. - Именно в канун юбилея и не следует, чтобы меня видели у вас. Здесь какие-то подозрительные типы, стоят и смотрят на меня! - растерянно и беспомощно добавляет она. - Пока. Никому ни слова!

- С тех пор как Салима-ханум заболела, - а тому уже три-четыре года, ее все избегают. Даже мы, люди очень ей близкие, остерегались встреч с ней. Я, так попросту не понимал, как мне вести себя с ней, то начинал глупо шутить, а то, напустив на себя строгость пополам с печалью, нес какую-нибудь несусветную чушь, и только потом, после ухода Салимы-ханум, донимал, как глупо обидел ее.

Я избегал смотреть в чрезмерно набеленное и разрумяненное лицо Салимы-ханум с отвислыми щеками и двойным подбородком и боялся встретиться взглядом с ней, меня смущали ее пронзительные черные глаза, которые казались чужими на ее лице. И меня не отпускало чувство вины за все те испытания, которые выпали на долю Салимы-ханум.

Мои маленькие сыновья называли ее "женщиной, которая смеется и плачет". В самом деле, переход от слез к смеху и наоборот был у нее мгновенным. Непрерывно куря, она то смотрела на вас глазами, полными слез, то смеялась сдавленным, хриплым от бронхиальной астмы смехом.

- Ну, что же ты? Открой папку, посмотрим, что там? - с неподдельным любопытством сказала Замина.

Возможно, она ждала, что дневник Сади Эфенди так же странен и смешон, как и дочь его Салима-ханум.

- Поставь-ка чайник, - попросил я ее, и когда она вышла в кухню, я развязал аккуратно завязанные тесемки, раскрыл папку и достал три тоненькие ученические тетради с пожелтевшими листками и выцветшими чернилами. В нос мне почему-то ударил запах гнили, и я вспомнил летнюю вонь нашей дворовой мусорки. Тетради были пронумерованы римскими цифрами, цифры проставлены свежими красными чернилами, это конечно, Салима-ханум сделала, больше некому. Жена как раз принесла свежезаваренного чаю, и я, отпив глоток, открыл тетрадь, помеченную римской цифрой один, и на первой же странице прочитал: "Ах ты, жизнь окаянная, язви тебя в корень!". Я читал эти буквы, летящие справа налево на первой странице, пожелтевшей, как сухофрукт, тетрадки, и они звенели в моих ушах знакомым отдаленным голосом отца.

Вот уж, действительно, играй, как умеешь, а судьба по-своему переиграет. Эту поговорку я вычитал в сборнике Абулькасыма, да здравствует Абулькасым!

- Что с тобой? - спросила встревожено Замина.

- Ничего, - сказал я. - И думаю, что уже больше никогда со мной ничего не случится.

- Читай, пожалуйста, вслух, я тоже хочу послушать, - сказала она, успокаиваясь и принимаясь за чай с пирогом. У нее на ночь глядя аппетит разыгрался.

- Я почерк его не разберу, - солгал я жене. Потому что после этих первых же слов, отдавшихся в моих ушах голосом отца, я должен был остаться один на один с дневником Сади Эфенди. - Ты ложись спать, а я попытаюсь разобраться, что тут написано. Ужасный почерк был у покойного.

- Как это ложись спать? - вскинулась жена. - Я лягу спать, а ты тут до утра просидишь? Снова кровью харкать хочешь?

- Ну, так уж и до утра... Тут же всего три тетрадки, за час, самое большее, я с ними покончу. - Я показал Замине тоненькие ученические тетрадки.

Замина осуждающе покачала головой, но возражать не стала, поднялась, закрыла полуоткрытую форточку, потом подошла ко мне и профессиональным движением, как это делает Бергман, взяла меня за запястье и стала считать пульс.