12578.fb2
У больного стиснуло сердце, он поспешно полез в карман. Молодец, Замина, не забыла положить валидол. Он сунул таблетку под язык и остановился перед газетным киоском. С журнальных обложек смотрели счастливьте, улыбающиеся люди, в лицах их не было и тени желтизны, а фотографии Сади Эфенди все пожелтели, как осенние листья. Ах, и этот тут!.. С одной из обложек на него смотрел бодрый, подтянутый, хотя и порядком усохший Мухтар Керимли. Вот ведь, подумал больной, двигаясь дальше, у тех уже кости в земле сгнили, а этот, машалла, все еще совещания проводит. В этой мысли была жестокость, и больной осудил себя за нее, он не хотел быть жестоким, нет. Бог дает жизнь, бог ее отбирает!... Больной, надеялся, что и дневники Сади Эфенди, три тоненькие ученические тетрадки, не ожесточили ему сердца, просто у него глаза раскрылись, он нашел ответ на давно томившие его вопросы, он стал мудрее и трезвее, вот и все.
"Не время сейчас счеты сводить, - сказал Бергман, уходя от него в последний раз, - люди живут, как могут, возьми себя в руки и думай о своем здоровье". Этим словам не место, конечно, в сборнике Абулькасыма, но и в них есть своя житейская мудрость.
... После совещания он возвращался расстроенный, улица с прохожими не интересовала его больше, он шел и поругивал в душе и себя, и Салиму-ханум: зачем он добивался этих злосчастных дневников, зачем она дала ему их?.. Перед его мысленным взором снова и снова всплывало ее накрашенное, как маска, лицо, в ушах стоял ее странный плач-смех, его познабливало... Знакомый, но так давно и счастливо забытый озноб... Справедливости ему захотелось, возмездия!.. А плова с куропаткой не хочешь?! Нет, правы Марк Георгиевич и Замина, тысячу раз правы: склони голову и ешь свой хлеб, радуйся прожитому дню!...
Но ложь, ложь, такая несусветная, такая необъятная ложь? О, Сади Эфенди, как я понял тебя..., к несчастью, к несчастью... И ко всему еще эта погода, да сгинут твои желтые листья, осень!..
Мухтар Керимли открыл собрание и, отпивая глотками чай, поданный секретаршей, первым на повестку дня поставил вопрос о подготовке к предстоящей конференции по вопросам литературной критики.
Больной, с каким-то ему самому непонятным интересом, смотрел в его мертвенно-желтое, с красными пятнами лицо, красные пятна казались нанесенными, поверх желтого пергамента кожи. Но говорил Керимли бодро, шутил и смеялся, признался, к слову, что из всех времен года больше всего любит осень, ибо, как он сказал, "осенью множество фруктов, а я уже в том возрасте, когда требуются витамины". В зале засмеялись, и он тоже засмеялся, весьма довольный своей шуткой.
Было холодно, многие, в том числе и Керимли, грели руки своим дыханием, и больной увидел, что руки у него дрожат.
Седовласый и седоусый поэт, больше известный как главный распорядитель банкетов, отчитался об организационных мероприятиях и смете на прощальный банкет, который состоится по окончании конференции. Больной заскучал.
Давеча, войдя в этот до зевоты знакомый зал, он невольно поискал обычное место Сади Эфенди в предпоследнем ряду с краю, и сейчас, задрав голову, посмотрел на потолок, о котором писал в своем дневнике Сади Эфенди; сейчас потолок был без лепнины и росписи, роспись заштукатурена и побелена, и потолок, как в больнице, серый и хмурый. Мухтар Керимли перешел, наконец, к вопросу о праздновании юбилея Сади Эфенди, и больной, унимая сердцебиение, весь обратился в слух. Эх, жизнь окаянная!..
Лучше бы сидеть ему дома и не соваться в это "осиное гнездо". Сейчас, на улице, он вспомнил вдруг, что седовласый поэт-распорядитель - это же молодой поэт Гадир Пунхан, о котором упоминает в своем дневнике Сади Эфенди... Окаянная, окаянная жизнь, язви тебя в корень!..
До него донеслись звуки музыки, они шли из погребка с красивыми витражными окнами вровень с ногами прохожих; неоновая вывеска приглашала в "Диско бар".
Ну, что же, в самый раз сейчас хлопнуть граммов сто пятьдесят! Больной вошел в телефонную будку и позвонил жене, чтоб не беспокоилась, он немного задержится.
"Смотри, не простудись!" - крикнула она в трубку.
"Нет, не беспокойся".
Зал бара был стилизован под старинную дворцовую гостиную: стены расписаны позолоченной бутой, на них висят чеканные щиты, в потемневших медных подсвечниках горят продолговатые лампочки-свечи, по углам в кельях стоят низенькие тахты с бархатными подушками и мутаками. Больному показалось, что он попал в кинематографический павильон. Столики на двоих и на четверых накрыты туго накрахмаленными скатертями, разнокалиберные бокалы сверкают чистотой. В головной части зала, прямо напротив входа, стояло два больших динамика, из них лилась ритмическая музыка, а над ними на табло зажигались и гасли разноцветные огни - красные, желтые, зеленые, совсем как возбужденное сердцебиение.
Здесь не хватало только танцовщиц, но, должно быть, вечером будут и танцовщицы.
Больной снял плащ и кепку и, сдавая их в гардероб горбатому гардеробщику, спохватился, что оставил свой шарф, его года три назад Замина в "Березке" купила. Должно быть, оставил у Мухтара Керимли. Его разобрал смех, он еле сдержался, горбатый гардеробщик смотрел на него с недоумением. "Жаль тебя, мое кашне из тирмы!"
Усевшись за один из столиков напротив табло со светомузыкой и ожидая официанта, больной ощутил не то чтобы холод, а какой-то дискомфорт - воздух, что ли, здесь был затхлый, как, впрочем, во всех подвальных помещениях. На минутку больной вроде как ощутил огромную пустоту под полом, и ему почудилось, что эта сырость идет из темного нутра земного шара. Но он не стал вникать, и так настроение испорчено, надо забыться! А дома Замине он что-нибудь придумает, скажет, например, что после совещания Керимли пригласил его в "Интурист", выпил с ним, расчувствовался, обнял и расцеловал, а он достал свой шарф и подарил Керимли. Так она и поверила!.. В зале погребка, кроме него, было человека три-четыре, они ели за большим столом, громко разговаривая. К нему подошел официант и перечислил все национальные блюда, которые сегодня были в меню: кутабы, душбара, хингал, долма в листьях, кебаб на сковороде, бозартма, кебаб из осетрины, люля из баранины...
- А икра?
- Икры у нас нету...
Больной, спускаясь в погребок, намеревался всего-то выпить граммов сто пятьдесят, чтобы прийти в себя, но весь антураж этого подземелья с его щитами на стенах, с кувшинами и водолеями, коврами и мутаками раззадорили его, и он попросил принести себе два раза по сто пятьдесят граммов, две порции осетрины, зелени, закуски...
Официант обернулся со скоростью молнии, он уже шел обратно, неся поднос с таким количеством еды, что за глаза хватило бы на пятерых. А больной отключился, ему было не по себе... Лучше б он ногу сломал, чем на это совещание идти, право же, лучше!..
Официант аккуратно расставил тарелки с едой на столе, поставил запотевший графинчик водки и налил ему в бокал. Больной взял редиску, обмакнул ее в соль и, опрокинув залпом водку, закусил редиской. Вкусно! Потом распробовал балычок, съел кусочек сыру... нет, аппетита он не потерял.
Но Мухтару Керимли, если есть ад на том свете, гореть в геенне огненной! Нельзя же, в самом деле, так бессовестно, так беспардонно лгать!
"Ложь, ложь, но таких необъятных размеров ложь!.."
Больной закурил одну из трех, захваченных из дому, сигарет, втягивая в себя дым и пытаясь избавиться от навязчивых видений, но они снова и снова прокручивались в мозгу.
...Начал он, конечно, с того, что заверил всех присутствующих в большом литературно-общественном значении предстоящего юбилея Сади Эфенди, и добавил, что провести этот праздник памяти на самом высоком уровне - наш священный долг. Потом зачитал список юбилейных изданий поэта, в котором, конечно же, не значился его последний роман, и сообщил о перечне мероприятий. После всего этого Мухтар Керимли обратился к присутствующим с просьбой внести свои предложения и вопросы. Он взял дрожащей рукой стаканчик "армуды" и отпил еще глоток чаю.
Больной встал.
- У товарища, кажется, вопрос, - неожиданно дребезжащим голосом сказал Керимли, и многие неодобрительно воззрились на больного. По залу пробежал шепоток.
- Мухтар-муаллим, ходит слух, что у Сади Эфенди остался ненапечатанный роман. Может быть, вы знаете что-нибудь об этом романе?
Больной предвкушал, что сейчас вытянет большую рыбину в ловко закинутую сеть.
Мухтар Керимли приятно улыбнулся и, поправляя галстук, спросил:
- Как твоя фамилия?
Керимли отлично знал его фамилию! Больной назвался.
- Да, да, - поднимая руку, проговорил Керимли, - я вспомнил, ты автор монографии о творчестве Сади Эфенди, не так ли?
- Совершенно верно!
Керимли отпил еще глоток чаю, снова повозился с узлом галстука и сказал:
- Нет, дорогой, лично мне об этом романе ничего не известно.
Потом, как будто припоминая что-то забавное, Керимли засмеялся своим сухим трескучим смехом, как будто мешок гороху рассыпал, и больной вдруг в смятении огляделся, ему показалось, что вот настал час, и сейчас кто-то, а может быть, он сам выскажет Керимли все в глаза, но все, и он тоже, молчали, все были околдованы этим странным нечеловечьим смехом.
Больному вспомнилась фраза из дневника Сади Эфенди: "В этот раз тысяча петухов разом закукарекала".
- Бедняга, - продолжал Керимли своим тягучим, добродушным голосом, - да полнится светом его могила!.. Доныне, как живой, стоит у меня перед глазами. Очень аккуратно одевался покойный, бухарскую папаху носил, шубу, всегда в строгом костюме и при галстуке, на безымянном пальце левой руки носил, если мне память не изменяет, кольцо с бриллиантом. Артистичная была натура, да! Он снова засмеялся, и миллион горошин рассыпались по залу. - Мы тогда помоложе его были, обратились к нему, мол, уважаемый Сади Эфенди, говорят, ты новый роман написал, дай нам почитать, а он мне: ради всего святого, парень, отвяжись ты от меня!
В зале послышался смех, кое-кто зааплодировал. Как будто пришли на поминки, а выяснилось, что покойник жив!..
- Очень мнительный стал в последние годы, ну, просто до невозможности мнительный. - Лицо у Керимли стало печальным. - Нашлись среди нас, к сожалению, мерзавцы, к великому сожалению. Но и то сказать, сложные были времена, тяжелые времена... Итак?! Ни у кого больше вопросов нет?..
Вот и все!..
Какие же к черту вопросы после этого?! Юбилей будет проведен на самом высоком уровне, стало быть, беспокоиться не о чем, и напрасны все треволнения. Что же говорить после этого?!
"Мне захотелось бросить с места реплику, но перед глазами у меня встала жена, встало желчное лицо Мухтара Керимли, и я проглотил свой гнев, смолчал, не сказал ни слова", - вспомнилось ему из дневника Сади Эфенди.
Вот и все!.. Из этих сгустков отчаяния, из этих "вот и все!" составился целый караван, и караван этот шел у него перед глазами все оставшееся время до конца совещания. Будь проклят отец тврй, Мухтар Керимли!..
Окаянный, окаянный, окаянный мир!..
Когда расходились после совещания, Керимли окликнул больного, вернул его с порога, чтобы сказать, что ему очень понравилась монография и что Сади Эфенди, к величайшему сожалению, еще недостаточно оценен, и писать о нем надо много, очень много, надо раскрыть читателю всю глубину, все значение его замечательного творчества. Больной стоял, вскипая изнутри бессильным гневом, и молчал.