12610.fb2 День поминовения - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 22

День поминовения - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 22

— Вон там, где сейчас кусты, была вышка, а тут, где мы стоим, проходила асфальтовая дорожка, сюда люди приезжали по воскресеньям гулять. А когда ты на этой дорожке останавливался, то мог не сомневаться, что солдат на вышке смотрит на тебя в бинокль. Ты останавливаешься, а у него поднимаются к глазам

8 — 3399 руки с биноклем, словно ты соединен с ним невидимой нитью. Куда как смешно.

— Ты неправильно меня понял.

— Очень может быть. Во всяком случае, с нашей стороны сквозь забор все было видно, с той стороны находилась пропашка — свежевспаханная полоса, вдоль всего забора до того места, где уже начиналась настоящая стена, а вышка стояла посередине полосы, и к ней вела дорога, по которой ездили военные — проверять и сменять дежурных. Вспаханная территория так и называлась Todesstreifen, полоса смерти, кто на нее ступал, получал пулю в лоб.

Нет, о комической стороне дела он больше говорить не будет. Он смотрел на пустынное поле. Если поблизости оказывалась, скажем, всадница на лошади, то все бинокли мигом наставлялись на нее. Парни на вышке, конечно, умирали со скуки. Интересно, а где они теперь? Он часто размышлял об этом, гуляя по улицам в восточной части города или сидя в метро. Но теперь все это стало незримым. Если б Элик приехала сюда одна, она бы ничего не увидела, здесь ничего никогда не было, в масштабе истории — так, небольшой комический инцидент, но история уже шла дальше, не оставив и следа. То, что здесь еще сохранялось, находилось только у него в голове и, может быть, в головах еще у некоторых людей. Все это было чистой правдой, однако сейчас казалось, будто это не только неправда, но и вообще никогда не происходило. В один прекрасный день не останется ни одного человека, который будет это помнить. Примерно так она и сказала: если б все сохранялось, то земля не выдержала бы такого груза воспоминаний. Потрясающая посылка для человека, занимающегося историей. Впрочем, он когда-то снимал кино в Северной Франции, в Пикардии, где во время Первой мировой войны происходила битва при Сомме между англичанами и немцами. Там на земле были странные пятна, сероватые, пепельные, по прошествии стольких лет там все еще оставалась плесень от той, другой войны. Он не мог понять логики Элик. Получалось, что историческая наука не имеет права иронизировать, но исторические события сами по себе комичны.

Она шла впереди него. Совсем стемнело, стало холодно. А как обстоит дело с темой, которой она занимается? Если события, которые он видел своими глазами, она столь безжалостно обрекает на забвение, настолько, что, когда он о них рассказывал, это звучало вымыслом, то как же тогда быть с временами, полностью скрывшимися за горизонтом, давно завалившимися набок, шесть раз похороненными? Какая там могла оставаться правда? Не познакомься он с Элик, он бы никогда в жизни не услышал об этой ее королеве и ее войнах. Та драма уж точно давно стерлась, потому что никого больше не волновала, разве что саму Элик. Не смешно ли в таком случае заниматься такой темой? На исследование уйдет несколько лет. Почему человеку не жалко на это сил и времени?

— Потому что те события действительно происходили.

— Но то, о чем я рассказываю, тоже действительно происходило.

Она взглянула на него так, как смотрят на надоедливое дитя.

— Здесь ничего не надо раскапывать, мы и так все знаем. Твои события должны стереться, сейчас они еще слишком живы. А слово «комичный» я употребила в том смысле, что все это было жутко и тупо. Прости, я думала, ты поймешь.

Стереться. Опять то же слово. Значит, история начинается только тогда, когда из нее уходят люди, видевшие все своими глазами. Люди, не мешающие историкам в их умозрительных построениях. Значит, никто никогда не узнает, что же было на самом деле.

— Никакого «на самом деле» вообще не существует. Ничего и никогда не происходило на самом деле. Все свидетели врут свою собственную правду. История — это возражение. В Интернете пишут даже, что газовых камер вообще не было.

— Это пишут фашисты.

— И сумасшедшие. Но среди фашистов и сумасшедших есть историки, и они ведь тоже пишут.

— А что же ты тогда делаешь в своих средних веках?

— Ищу. Ползаю, как муравей, среди чужих выдумок. И не спрашивай меня снова зачем. Работа историка — переворачивать камни и смотреть, что под ними. Расшифровывать скрытое. Если бы я взялась за это здесь, то мне пришлось бы перевернуть всю страну, чтобы посмотреть, что спрятано в глубине. Здесь все еще продолжает кипеть и булькать. Мне такое не по силам.

Она снова посмотрела на пустое поле. Туман, темнота. Через несколько минут вообще все исчезнет. Она повернулась и зашагала по дорожке впереди него.

— Пошли чего-нибудь выпьем, чего-нибудь покрепче.

В старом сельского вида кафе она заказала себе рюмку ликера «Доорнкат», быстро выпила и заказала еще.

0 — А есть что-нибудь будем?

1 — Нет-нет, мне пора.

, Не успел он ответить, как она уже встала и пошла к выходу.

— Но я же тебя отвезу!

— Здесь ходит автобус, я видела, остановка рядом, двадцать второй номер.

Когда она умудрилась разглядеть остановку? Он чувствовал себя по-дурацки. Ничего себе штучка с ручкой. Разве ж так можно! Через окно он увидел, как фары автобуса осветили площадь. Выходит, она посмотрела и расписание. Все рассчитано. Она быстро подошла к нему, встала на цыпочки и поцеловала, легкое прикосновение, мимолетное и влажное, при этом она на миг обняла его и чуть-чуть нажала пальцами сзади на шею; ничего не значащее прощанье, лишь это движение пальцев осталось в памяти как особая ласка, знак или обещание, не подкрепленное ни единым словом. Только когда она уже вышла на улицу, стала тенью, пятном за стеклом вращающейся двери, а потом тенью, спешащей вдоль каштанов к автобусу, а потом вдруг превратилась в неподвижно стоящую фигуру в окне автобуса, с бледным лицом в желтоватом свете, лицом, которое больше не оборачивалось, — он сообразил, что у него нет ни ее адреса, ни телефона. И что у нее его телефона тоже нет. Даже не спросила. Но от человека, который в темную зимнюю ночь, впервые в жизни оказавшись в Любарсе, знает, в котором часу здесь проходит автобус, можно ожидать чего угодно. Он отодвинул от себя свой бокал вина и заказал двойную порцию «Доорнкат». («Хотя бы так узнаю, какой вкус имеют ее губы».)

Мы прерываем повествование. Снова. Но наше вмешательство будет всякий раз короче и короче, обещаем. Да-да, разумеется, мы наблюдали за ней, когда она ехала в трясущемся автобусе; то и дело остановки, где никто не входит и не выходит, но автобус все равно должен постоять, чтобы соблюсти время прибытия и время отправки, не важно, что кругом ни души. Мы в стране, где царит порядок, время здесь не имеет темперамента, одни только обязанйости. Я попрощалась с ним не так, как надо, размышляла она в автобусе. Ушла и бросила его, как тонущий корабль. Вот она идет по Фалькплатц. И про эту площадь он тоже мог бы ей немало рассказать, этот человек, который слишком много знает и плохо умеет говорить. Здесь он тоже когда-то готовил репортаж. Безжизненный пустырь, 1990 год. Восточный Берлин. Они пришли сюда отовсюду, наивные, как дети, эти люди доброй воли. Среди них были даже гэдээровские полицейские. И они сажали тут деревья, беспорядочно, неумело, чтобы получился сад или парк. Новый парк в старом, изъеденном историей городе. Жители домов, примыкающих к площади, к ним не присоединились, они смотрели вниз, на эту глупость, из окон своих облупившихся домов. В своей безрадостной иррациональной правоте, свойственной народному сознанию, они знали, что происходящее внизу — это не будущее. Деревья, под которыми она сейчас идет, выглядят сиротами, неравные расстояния между ними и разномастность пород — знак банкротства того дня, полного радужных надежд, а поскольку Артура, который мог бы ей это рассказать и объяснить, рядом с ней сейчас нет, то день посадки деревьев остается частью неоформившейся, невидимой истории, тем, что видим только мы, потому что только мы никогда ничего не забываем. Абсолютный итог, полная объективность, вам этого никогда не постичь, да оно и к лучшему. Но мы-то должны знать все, мы проходим по лабиринтам каждого из ваших «я», ваших судеб, намерений, мы видим все случайности, закономерности, природные явления и вашу устремленность к смерти, все то, что вы называете историей. Вы всегда ограничены своим собственным временем, то, что вы слышите, — лишь эхо, то, что вы видите, — лишь отражение, вам никогда не видна картина полностью, невыносимая, для вас непосильная. И тем не менее все, что видим одни мы, произошло на самом деле, и ничто, ни одно действие, ни одно безымянное, неразличимое для человеческого глаза событие не ушло в небытие, и, только храня эту информацию, мы обеспечиваем прочность того здания, в котором вы живете и которое вы пытаетесь описать с помощью постоянно изменяющегося, зависящего от времени и языка хода мыслей, вы, крепко — накрепко привязанные к времени и месту, как бы вы ни пытались от них освободиться. Книга, которую вы пишете, это подделка под ту книгу, которую мы обязаны постоянно читать. Искусство, наука, сатира, ирония — это зеркало, в котором отражается только лишь часть. Ваше величие — в вечных попытках, которых вы не прекращаете до последнего. Герои — только вы. А в нас ничего героического нет.

Сейчас она спит. Бодрствуем мы одни, как всегда. Ее книга лежит с ней рядом. Конечно, мы их всех знали. Гарсиа, король Галисии, Ибн-аль-Ахмар, король Гранады, Жан де Пуатье, Исаак Ибн Майер, Эстебан, аббат из обители Ля Вид. Какое дело этой живой до всех этих мертвецов? Я ищу, сказала она. Нам запрещено помогать ей. Имена в этой книге, в этих книгах, что-то шепчут и беспокойно ворочаются на своих страницах. Их заботит, выяснит ли она правду о них, но и им мы не можем помочь. Голоса на истертой ногами лестнице, скрип в доме, где она спит, испанские голоса среди берлинской зимней ночи, голоса, желающие быть услышанными, желающие рассказать свою историю, сломать сургучные печати, — но это невозможно. Ветер шевелит потрепанную занавеску, в окнах щели. Хорошо бы, чтобы кто-нибудь сейчас укрыл ее.

На следующее утро он не может вспомнить, как попал домой; такого с ним не было уже много лет. Чтобы не расплачиваться за лишние выпитые рюмки страшными снами, он давно уже научился вовремя останавливаться. Пленочка между ним и хаосом была явно слишком тонкой, и в эту ночь сквозь нее до него опять долетели звуки и голоса. Голоса принесли с собой образы, которых он надеялся никогда больше не видеть, во всяком случае, в такой версии: родные исчезнувшие лица в разных стадиях разложения, отрывочные картинки падающих самолетов, потом язвительный хохот, приближение и снова быстрое-быстрое удаление. В конце концов он разбудил себя собственным криком и включил на ощупь свет — свет, в котором его комната оказалась тюремной камерой, с враждебно-голыми стенами, а каштан за окном обернулся деревянным чудовищем ростом с дом, протягивающим свои лапищи в окно. Оттого ли он напился, что его спутница себе на забаву бросила его, как идиота, одного в кафе? Пожалуй, все же нет, ее отъезд слишком напоминал бегство. Нет, тут было что-то другое, что-то, что он в себе знал и против чего обычно был лучше вооружен, какое-то состояние, возникающее в тех случаях, когда, как он это называл, в него западало слишком много впечатлений, когда он слишком много размышлял, подводил итоги, слишком многое видел, и все это никуда не девалось и оставалось внутри него. У такого состояния были предвестники, он умел их различать: то знакомое лицо вдруг казалось ему незнакомым, то он не мог узнать голос по телефону, то музыка, которую он до этого часто слушал, вдруг пронзала его насквозь своим волшебством. Все воспринимается с большей резкостью, цвета, звуки, лица, незнакомое, проступающее сквозь знакомое, почти невыносимо. В таких случаях лучшее средство — спать или просто сидеть, глядя перед собой, подобно больной собаке в углу, замершей в тишине, и даже не столько в тишине, сколько в гнетущей духоте. Картины, встающие при этом перед глазами, надо просто терпеть, делать вид, будто тебя здесь нет, чтобы они тебя не затрагивали.

Что домой он вернулся — это он помнил точно: его собственный телефон смотрел на него, как огромный черный жук, не разрешая ему звонить, не разрешая прослушать сообщения на автоответчике. Даже от Эрны? Даже от Эрны, ее голос, возможно, будет звучать, как чужой, или говорить что-нибудь не то. Нет, лучше уж международная программа «для тех, кто в пути», радиоприемник, этот пластмассовый кирпич, вдруг ставший таким опасным, с одним — единственным злющим щупальцем, всасывающим все горести мира: «тамильские тигры» в засаде на минном поле, четырнадцать погибших, и тут же немецкий шлягер для шоферов грузовиков; автобан, туман, слова, «тигры» — все уместились у него в комнате, и он представил себе, как эти же голоса слышатся сейчас во всем мире, и повсюду «тигры» подрываются на мине, голоса летают во всех направлениях в толще влажной ионосферы и, словно призраки, ищут себе антенны, чтобы проникнуть в дома; где-то уже рассвело, где-то «тигры» как раз подоспели к запаху завтрака — бекон, яичница; трескучий голос в кабине грузовика, направляющегося в Пномпень, этот же голос, но сквозь помехи в комнате у отца Абелярда в лепрозории на Сулавеси, в прохладной спальне с. кондици- онером на Тихом океане, тигры, акции, рупии, кому — то сейчас делают укол, кому-то его сделали час назад в опрятной комнате в Техасе, человеку, лежащему в кровати, как настоящий больной, которого надо излечить от жизни, а в окна с двух сторон с интересом смотрят его родственники и родственники его жертвы — но почему же он, Артур, продолжает все это слышать, он ведь давно уже выключил радио, как же так, почему звуки бурлящего мира продолжают проникать к нему в комнату?

Как это тогда сформулировал Виктор?

— Мы — величайшие герои за всю историю, нас всех следовало бы наградить посмертно. Ни одному другому поколению не довелось столько знать, видеть, слышать, это страдание без катарсиса, дерьмо, которое тащишь за собой в новый день.

— Но его можно не замечать. Как все и поступают, так ведь?

— Все только притворяются. Для этого существует набор приемов. Мы смотрим то, что нам показывают, и как бы не видим этого. Но ведь куда-то оно должно деваться. Вот оно и просачивается к нам в на «п ши тайные архивные шкафчики, в подвалы наших компьютеров. Как ты думаешь, куда попадают снятые тобой кадры? Ты же работаешь не для пустого места. И твои съемки должны быть как можно красивее, ты же профессионал. Эстетика ужасного. А нам, простым смертным, говорить об этом нельзя, все, что мы скажем, звучит избитыми штампами. Насколько лучше деревенский рассказчик: «В некотором царстве, в тридевятом государстве…» Это еще можно выдержать. Но что мне делать с теми бесчисленными несчастьями, которыми меня кормят каждый день? Я хочу, чтобы горести мира преподносились мне в рифму, гекзаметром и чтобы читал их мне Джон Гилгуд в черном муаровом халате по книге в красном сафьяновом переплете с иллюстрациями Рубенса. А тебе тогда останется только снимать утят, плавающих за своей мамашей по пруду без ондатр, или светловолосых детишек в первый школьный день, с мелками и грифельными досками под мышкой, или юных новобрачных в только что купленных туфлях и ботинках. Что ты думаешь по этому поводу, ты, человек с камерой?

Человек с камерой не знал, что ответить, он видел перед собой только новые туфли и ботинки, прочная голландская обувь на берегу солнечного пруда с уточками, и сейчас, лежа на полу у себя в комнате, он старался снова вызвать в памяти эту картинку: начищенные коричневые ботинки, неспешно шагающие по бесконечной дороге, так что шаги их, ровные и спокойные, можно считать до самого горизонта, где их, наверное, все же поджидает сон, который набросит накидку на все видения, и это затемнение продлится до следующего зимнего дня, в котором он, Артур, медленно проснется полностью выздоровевшим, вместе с тихонько гудящим и позвякивающим городом.

Четыре часа, пять часов, на отдаленных окраинах уже пошли первые электрички, да и первые поезда метро забираются под землю, чтобы отвезти на работу армию еще окутанных ночью людей, автобусы тоже отправляются по своим вечно одним и тем же маршрутам. Он лежал неподвижно и слышал все-все, тихое жужжанье, дрожь и шелест мира, частью которого он был.

* * *

Когда он просыпается во второй раз, уже светает, город словно посыпан серой пудрой, настоящий зимний день в Берлине, недолгие сумерки в обрамлении долгой ночи. «Нечего бить баклуши» (голос Виктора), надо подняться, не теряя времени, побриться, принять душ, не включать радио, сегодня день без новостей, кофе — в буфете на станции «Зоопарк», стоя за высоким столиком среди бездомных, торговцев сигаретами — вьетнамцев, полицейских с собаками в намордниках, среди опилок и осколков, среди мусорщиков из Румынии, наркоманов, нищих, среди запаха сосисок, продавцов газет в серых стоптанных ботинках; новый день вокруг него танцует и кружится, и все они настоящие, все эти служащие гигантского мегаполиса, а он — их слуга, придворный портретист и архивариус, ну а в данный момент он пьет кофе с булгаковским котом Бегемотом: кот, ростом с человека, стоит рядом с ним, обняв его мохнатой лапой, так что длинные острые когти оказываются у Артура на плече. Он звонит себе домой, чтобы прослушать автоответчик. Голос Эрны:

— Ну и как же ее зовут? Если человек пять дней не звонит своей лучшей подруге, значит, он встретил женщину.

Гудок.

Голос Зенобии:

— У меня две новые фотографии, на которые тебе стоило бы потаращиться.

Как-как она сказала? Spahen, «подсмотреть»? Так это тоже можно перевести, но потаращиться — забавнее.

При мысли о фотографиях беспокойство стихает. Домой пешком, по утреннему морозцу. Но не прямиком. Сначала надо купить книгу для Зенобии, здесь поблизости, в Писательском магазине. Потом нормально поесть. А потом пойдем «потаращимся» на фотографии.

Арно:

— Где моя машина! Она мне сегодня нужна!

Господи Боже мой, где же машина? Машина, машина. Белая «альфа», авто философа. Но где она? Вдруг он вспомнил. На парковке для инвалидов. «За такое положена смертная казнь». (Голос Виктора.) «Они будут гнаться за тобой, размахивая костылями, до самых дверей ада. Своим железным крюком они безошибочно набирают номер дорожной полиции».

Придется Зенобии обойтись без книги. Надо бежать.

Нидерландское телевидение, канал NPS.

— Мы ищем оператора для репортажа о России, про мафию, коррупцию и тому подобное. Ехать надо в бронежилете, ха-ха-ха. Может быть, проедем и дальше, в Афгазию или как там она называется…

Голос все еще говорит что-то у него в кармане, а он уже бежит на платформу, садится на городскую электричку и через четыре минуты выходит на станции «Дойче Опера», запыхавшись, добегает до Гёте — штрассе, вытаскивает квитанцию из-под дворника белого автомобиля, не слушает ругани седого инвалида из открытого окна, «unverschamt» («как не стыдно»), «Arschloch» («задница»)… ну и словечки… и едва успевает разминуться с эвакуатором, как раз выезжающим из-за угла.