12610.fb2
Большинству обитавших здесь людей просто выпала неудачная карта, и, как это бывает, они жили, как умели, были узниками, но оставались свободными, ими манипулировали, но они знали правду, они становились жертвами или соучастниками жуткого недоразумения, казавшегося вполне реальным миром, утопии, разъеденной коррупцией, просуществовавшей до тех пор, пока маятник не качнулся в обратную сторону, — и движение обратно оказалось не менее болезненным, чем движение туда, и ничто не осталось прежним, а к прочим тяготам прибавилось высокомерие тех, кому в свое время больше повезло.
Здесь у всех, кроме самых молодых, где-то в жизни была зияющая дыра, будь то тайный донос, или выстрел у стены, или просто-напросто, как у большинства, фотография в ящике: в голубом галстуке немецких пионеров или в гэдээровской военной форме, а рядом товарищи, Фрида или Армгард, которым теперь тоже заметно прибавилось годочков. Что они сейчас чувствуют? Артур всегда удивлялся, как мало об этом задумываются его друзья из западной части города. Все их душевные силы ушли на то, чтобы осознать и пережить свое собственное прошлое, теперь уже, впрочем, достаточно далекое, самоощущение восточной части города не задевало их, у них в головах не было для этого свободных байтов.
Карл-Маркс-аллея, Франкфуртер-аллея, в окнах домов-коробок, особенно мрачных при нынешней погоде, Артур видел людей: женщин в платьях в цветочек, мужчин с замедленными движениями, свойственными людям, не имеющим работы. Фридрихе — фельдс, Артур уже издалека увидел высокие деревья, растущие в зоопарке. Он купил билет, который теперь стоил в десять раз дороже, чем раньше, и пошел по длинной аллее, точно зная, что его здесь ждет. И раньше здесь точно так же разгуливали отцы семейств с детьми, Артур помнил свои тогдашние фантазии, когда он пытался себе представить, кто эти мужчины в повседневной жизни: поэты, подрывающие устои коммунистического общества, офицеры в увольнении, отстраненные от работы учителя, партийные деятели… Как всегда, по внешнему виду этих мужчин невозможно было ничего определить. Они-то, конечно, могли определить по его одежде, что он из западного мира, или, Бог его знает, подумать, что он номенклатурщик и может свободно ездить за границу, но никто не обращал на него внимания, у них были более важные дела, они поднимали своих детей повыше, чтобы увидеть белого медведя на той стороне водоема с зелено-коричневой водой, и, пока дети рассматривали животных, он рассматривал детей. Что происходит в их головенках? Ребенок, без конца разглядывающий зеленую змею. Артур видел, как малыш скользит взглядом по петлям свившегося в клубок змеиного тела в освещенном террариуме, пытаясь отыскать среди толстых изгибов голову, которая оказывается до смешного малюсенькой, с закрытыми глазками. Потом, бессознательно имитируя увиденное, дитя и сам каменеет и отказывается идти за отцом, потому что для него невыносимо, что живое существо ведет себя как мертвая материя, и он хочет дождаться конца этого застывшего маскарада.
Томас особенно полюбил сов после того, как познакомился с ними в амстердамском зоопарке. Однажды он увидел, как большая сова повернула на сто восемьдесят градусов голову — круглые глаза цвета охры с опасными черными зрачками, — оторвав взгляд от столь же неподвижно глядящих на нее глаз малыша. Что известно взрослому о ребенке, для какого будущего берег Томас в своей памяти тот совиный взгляд? Не думать, не думать об этом. С тех пор мальчик всегда просился к совам («К сове! К сове!»), но никогда не говорил почему; похоже было, что он старался как можно лучше изучить и запомнить этих птиц. Здесь, в Берлине, сов сослали в дальний угол зоопарка, где они сидели в клетках напротив мрачного монумента в память о находившемся неподалеку, в зеленом массиве Вульхайде, «лагере фашистской тайной полиции (гестапо)… где содержались военнопленные из шестнадцати стран, которых заставляли работать на военную промышленность, истязали и уничтожали».
В клетках сидели туркменские совы, с большими головами, нежными светло-коричневыми перьями и глазами, глядящими сквозь тебя, по ним никак было не понять, смотрят они на тебя или нет, так что ты тут словно и не стоял. Может быть, именно это и восхищало Томаса. Артуру вдруг захотелось увидеть, как они летают, он представил себе звук их полета, тяжелое и зловещее уханье. Сейчас в Туркменистане уже вечер; в лесу, на горном склоне, полутьма, раздается шум крыльев, тяжелое совиное тело поднимается в воздух, затем слышен резкий крик жертвы.
Похоже, что животные знают намного больше, чем люди, но только не хотят ничего рассказывать. Пантера избегает твоего взгляда, лев смотрит куда-то рядом с тобой, но не на тебя, змея вообще никуда не смотрит, верблюд глядит поверх твоей макушки, слона интересует лишь запретный арахис у кончика хобота — все животные отрицают твое существование, возможно, в отместку за что-то, но скорее вследствие такого горячего сочувствия, что встреча зрачков бьша бы невыносима. Однако именно здесь-то и таится главная притягательная сила животных: все эти жизни, прячущиеся под колючками, панцирями, рогами, чешуйками, этот орущий тукан и слившееся по цвету с песком насекомое, — они связаны с тобой более тесно, чем все остальное, что есть на белом свете, хотя бы потому, что подчиняются тем же законам, что и ты, — не важно, живут ли они короче или, наоборот, намного дольше тебя.
Словно в подтверждение его мыслей где-то вдали высокими и проникающими в самую душу голосами завыли гиены, время от времени прерывая себя хриплым насмешливым кашлем, а затем снова поднимая вой, напоминавший звук сирены, но такой, которая сама решала, в какие моменты следует перестать выть и начать лаять. На этот раз он не позволил сиренам заманить себя. В воздухе уже ощущались первые признаки ночи, пора было домой. Пока он ходил по зоопарку, ему удалось стряхнуть с себя людей и их голоса, какими бы дорогими они ему порой ни были, и, доехав на метро до своей станции, он нашел в себе силы купить продуктов, чтобы приготовить ужин.
«Охота уединиться, — так называл это состояние Виктор. — Очень к лицу холостому мужчине в большом городе. Оказаться наедине со своими десятью пальцами, своими ушами, глазами, мурлыкать себе под нос у себя в четырех стенах, когда вокруг миллионы невидимых людей, уединение в мегаполисе, вершина наслаждения!»
Но получилось иначе. Поднявшись по лестнице к своей квартире, он обнаружил, что на верхней ступеньке в темноте сидит женщина: Элик Оранье. Он повернул ключ в замке, и она встала. Ни один из них не произнес ни слова. На ней было темно-синее шерстяное пальто, он отметил это про себя чисто автоматически. Она прошла прямо к окну, словно уже бывала здесь раньше, взглянула на дерево, потом села на квадратную табуретку, на которой он сидел, разговаривая по телефону. Она не сняла пальто, а он убрал свою куртку в шкаф и поставил чайник, чтобы заварить кофе. Я не знаком с этой женщиной, которая сидит у меня в комнате. Она не снимает пальто, и лицо у нее замкнуто. После вчерашнего дня, вращающейся двери, белого пятна за оконным стеклом, ее неожиданного отъезда, как это понимать?
До сих пор она не позволяла себе думать о нем. Он сказал ей слишком многое, и она не впустила его в свои мысли. Может быть, дело было не в его словах, а в этом ручье, этом поле, этих картинах, которые он воскресил, картинах того, что уже безвозвратно ушло. Он мог их воскресить снова, но потом все это в любом случае уйдет. Станет исчезнувшей историей, которую потом другие будут восстанавливать. С этой мыслью она и отправилась домой, долгая поездка в автобусе, за окнами спящий город. Какой-то пьяный упал на нее, она влепила ему затрещину, после чего он к ней больше не приставал и сел, тихонько ругаясь, в самом конце автобуса. Больше пассажиров не было. Она знала, что шофер наблюдал за происходящим в зеркальце, но даже не пошевельнулся.
Выходит, я не вижу того, что вижу, размышляла она, проезжая по пустынным кварталам. Тогда как же можно что-то увидеть с расстояния в тысячу лет?
Надо искать, сказала она Артуру, но что это значило?
Единственное, что осталось от королевы, — это документы в архивах, однако от ее мыслей и чувств не осталось ничего. Существовали немногочисленные и не вполне достоверные свидетельства современников, но они касались событий, а не стоящих за ними чувств. Вернувшись домой (домой! в эту нору!), она включила свет, влажный запах плесени проник вместе с ней в комнату, она разделась, устроила свою кровать наподобие кроличьей норы, подоткнув одеяло со всех сторон, как это любят дети, залезла внутрь, не переставая думать. Надо искать, но документы противоречили один другому. И все же Уррака была единственной женщиной во всей средневековой Испании, которая действительно имела власть. Она правила, совершенно одна, семнадцать лет. В двадцать семь лет она — вдова, мать двоих детей и королева Кастилии и Леона — вышла замуж за короля Арагона. Король, королева, сумасшедшие слова. Вот в Берлине в постели лежит женщина и размышляет о двух телах, читай: трех королевствах, в совсем другой, недоступной воображению постели. Нет, ей не удастся ничего выяснить, кроме сухих фактов, тех, которые уже известны, и тех, которые она, возможно, найдет. В той постели не было зачато детей. Значит ли это, что мужчина был импотентом? Ведь у нее-то дети уже имелись, и у него были все основания постараться сделать и своего собственного ребеночка. Он ее бил, об этом сообщали источники. Сплетня, которой тысяча лет, или правда, или что-нибудь еще хуже. Их брак обернулся катастрофой. Она била его в ответ, но уже с помощью войск. Что здесь ни придумаешь, все будет чистой фантазией, болезненным стремлением во всем увидеть отражение собственной жизни.
— Пожалуй, я догадываюсь, почему вы решили про нее писать, — сказал ей научный руководитель. — Она весьма созвучна нашему времени, не так ли?
Он был очень доволен собой, на лице играла та тупая улыбка, какая бывает у мужчин, полагающих, что выиграли очко. Она ничего не ответила, еще не настал срок.
Заснула она поздно, несколько раз просыпалась, хозяин ее квартиры колотил в дверь и что-то визгливо кричал ей, но она криком прогнала его. И вот она сидит напротив другого мужчины. Он налил последнюю порцию кипятка в кофеварку и подал ей чашку темного напитка. Он не станет ее спрашивать, зачем она пришла, он уж точно не станет. Сунув руку во внутренний карман, он сказал:
— Вот, это тебе, от Арно Тика.
Она взяла открытку. Кивнула, посмотрела на фотографию. Написанное на обороте она прочитает позже. Это была ее территория, эту местность она знала. Ей довелось побывать здесь, в этом тихом пространстве с надгробиями, надписи на которых не поддавались прочтению, и ей очень хотелось верить, что в одном из этих каменных фобов похоронена ее королева. Старый священник, оказавшийся поблизости, развеял ее мечты. И правильно сделал, потому что мечтать запрещается. Священник был глух, как тетерев, и, обращаясь к ней, фомко кричал, и она тоже кричала, задавая ему вопросы, и голоса их разносились эхом под низкими романскими сводами.
— Солдаты Наполеона хозяйничали здесь, как хотели. Тела или что от них оставалось они выкинули из саркофагов, а надписи сбили, в этих гробницах пусто.
— На обороте тут кое-что написано, — сказал Артур.
Ладно, посмотрим. Она перевернула открытку. Плутарх, Лукиан. Кто-то явно принял ее всерьез. Этот человек в толстенных очках, с торчащими во все стороны волосами и иероглифами на лице. Гегель, Наполеон, конец истории. Выкинуть всех королев из их могил! Но может быть, так и надо. Она посмотрела на мужчину, который снова сел напротив нее. Что могло быть общего между этими совершенно разными людьми? То лицо было все изрезано поразительной паутиной морщин, а это выглядело так, будто он слова лишнего не скажет. И все же вчера он сказал очень многое.
— Включи-ка музыку, — сказала она.
И когда он поднялся с места, чтобы выбрать компакт-диск, она остановила его:
— Нет, не для меня, включи то, что у тебя уже стоит, то, что ты сам слушал.
Это была «Stabat Mater»[28] Пендерецкого. Слов было не разобрать. Долгие распевы сумрачных мужских голосов, баритоны, басы, лишь потом зазвучали женские голоса, высокие, доказывающие что-то, зовущие издали, перекрывая мужские голоса, журча, шепча, убеждая.
— Музыка из царства мертвых, — сказала она, — заблудившиеся души.
Внезапный возглас точно удар кнута, затем таинственное бормотанье.
— Когда ты это слушал? Сегодня ночью, вернувшись домой?
— Я вернулся домой очень пьяный.
— А-а.
— Не хочешь снять пальто?
Она встала, сняла пальто, а потом, пока он смотрел на нее, свитер и туфли. Стоя у окна, она сложила свою одежду, предмет за предметом, аккуратной стопкой и, раздевшись совсем, постояла некоторое время, не шевелясь, затем повернулась к нему лицом.
— Вот я какая, — сказала она.
Шрам при таком освещении выглядел лиловым, но у него перехватило дыхание не поэтому. Из-за ее наготы шрам приобрел совсем другое значение, он выделялся на белой коже точно надпись, притча, Артур ощутил потребность подойти и прикоснуться к ее лицу. Она не пошевелилась, не выставила локти, когда он дотронулся до ее рубца, ее раны, когда его палец обследовал контуры шрама. Одну руку она легонько положила ему на грудь, и, когда он, не произнося ни слова, неслышно разделся, эта же рука так же беззвучно, но настойчиво подтолкнула его к кровати, словно его нужно было против воли уложить в постель, и эта же рука направила его, чтобы он лег лицом вверх; ему запомнилось, как он медленно и плавно опустился спиной на матрас, как над ним появилось ее лицо, а потом и вся она легла сверху, так что шрам оказался у самых его глаз, как она словно покрыла его всего полностью; потом он осознал, что чувство, испытанное им тогда, было смесью смятения и неверия, словно такого просто не могло быть, что это женщина гладила его своими ладонями и целовала его, словно это неправда, что она надвинулась на него и завладела им, сделала его беспомощным, казалось, эти равномерные движения уже не имеют к нему отношения, может быть, это тело, в экстазе выгибавшееся все сильнее и сильнее, и вовсе забыло про него, он видел над собой лицо женщины, которая урчала и бормотала голосом, сливавшимся со звучанием траурного хора, голосом, который, казалось, вот-вот закричит и который правда закричал, и в это мгновенье, как по команде, он изверг семя, ощутив резкую боль, которая, словно иначе и быть не могло, тотчас погасла, оттого что женщина снова легла на него вся, уткнувшись в подушку рядом с его головой, все еще бормоча что-то или ругаясь шепотом.
Она встала нескоро и тут же прошла в ванную комнату, потом вернулась. Он жестом предложил ей опять лечь, но она помотала головой, так что он сам встал и обнял это тонкое тело, которое все еще дрожало. Она медленно высвободилась из его рук и оделась, и тогда вновь наступило настоящее время, и он тоже оделся. Это все еще его комната. Почему у него вдруг возникла такая мысль? Потому что он знал, что комната уже никогда не станет прежней. Она снова села у окна, словно возвращаясь в исходное положение. Сейчас она снова разденется, и его взору снова откроется эта поразительная ранимость, и снова выяснится, что ее ранимость способна поработить его, швырнуть навзничь, овладеть им, отсутствующим, присутствующим, по другим законам, которые ему предстоит познать. Музыка кончилась, она встала и направилась к проигрывателю, на ходу чуть прикасаясь ладонью к некоторым предметам.
Он услышал, что в невидимой ему части Г-образной комнаты она остановилась, там, где стоял его письменный стол.
— Кто это такие?
Он и не глядя знал, чтб именно она рассматривает. Фотографию Рулофье и Томаса, ту же самую, что стояла у Эрны на подоконнике, только меньше размером.
— Это моя жена.
— А ребенок?
— Это мой сын.
— Они в Амстердаме?
— Нет. Их нет в живых.
Иначе никак было не ответить. Какой-то миг в комнате кроме них находилось еще двое других.
Других?
Он подождал, не спросит ли она еще что-нибудь, но она промолчала. Он медленно подошел к ней, увидел, что фотографию она держит у самой лампы и почти уткнулась в нее носом, она не рассматривала, а пожирала ее глазами. Он осторожно взял у нее фотографию и поставил на место.
— Давай поедим.
— Нет, спасибо. Мне пора уходить. Сегодня не так, как вчера, но я — чемпион мира по быстрому уходу. Не буду врать и не буду придумывать причин. — Она колебалась. — Ты еще долго пробудешь в Берлине?
— Пока не наймусь на очередные съемки.