12610.fb2
— К «Новой гауптвахте»,[35] — сказал он.
Когда-то, во время смены караула, он заснял там солдатские сапоги, от которых захватывало дух. Точно многоногое животное вышагивали эти молодые ребята, и подковки их сапог цокали по асфальту. Раньше здесь горел вечный огонь в память о жертвах фашизма. Теперь же стоит скульптура Кэте Кольвиц, разработка темы «пьета», страдающая мать, на коленях у которой лежит сын, тоже многое выстрадавший, — два типа страдания, навеки слившихся воедино в этой скульптуре. Артур вышел из такси. Солдат уже нет, растаяли в воздухе. Никто не увидит их чеканного шага, при котором носки сапог взлетали до высоты ремня на поясе. Он вспомнил возбужденные лица глазеющей публики, вспомнил, как тогда уже пытался понять, в чем же привлекательность этого зрелища. В механически-полном совершенстве, которое обращало людей в машины, лишенные всякой индивидуальности? Невозможно было представить себе, как такой вот отдельный робот способен ласкать женщину, и тем не менее общая картина каким — то образом возбуждала сексуальное начало, кто его знает, может быть, потому, что эти сапоги и шлемы напоминали о смерти и уничтожении. Он прошел к Дворцу Республики, где видел однажды, как толпа освистала Эгона Кренца,[36] человека, которого в конце концов смыло волной перемен. Год спустя в музее напротив под стеклом были выставлены атрибуты бывших правителей ГДР: очки Гротеволя, ордена и медали Ульбрихта, а у входа стояла фигура Ленина, больше человеческого роста, судя по виду, из цинка, руки в карманах, вызывающий взгляд, словно он сам, своими руками сделал огромную ракету у него над головой, — картины из прошлого, которому не дали времени как следует состариться, которое из-за собственной смехотворности и нежизнеспособности покрылось плесенью с такой непристойной быстротой. Но по лицам посетителей музея, разумеется, ничего не было видно, ни тогда, ни теперь. В этом-то и состоит парадокс: каждый человек сам по себе история, и никто не хочет в этом признаваться.
* * *
А потом? Потом ничего. Он решил ее больше не искать и стал ждать. В конце четвертого дня ему послышалось, что кто-то скребется у входа в его квартиру. Он открыл дверь, и она проскользнула в квартиру как кошка, и, когда он обернулся, она уже сидела в комнате, устремив взгляд прямо на него. Он не стал ей рассказывать, как ее искал, он ни о чем ее не спросил, и она ничего не ему сказала. Она никогда не называла его по имени, и он ее почему-то тоже, как будто на пользование именами был наложен запрет. Как и в прошлый раз, она молча разделась, после чего он сказал что-то, в форме вопроса, насчет пилюли или презерватива, она отмахнулась от его слов, ответила, что это ни к чему.
— У тебя же нет СПИДа, и у меня нет СПИДа, а родить я не могу.
Когда он все-таки спросил ее, почему она в этом так уверена, она ответила:
— Потому что я не хочу рожать.
Он бы охотно продолжил этот разговор, но она уже легла на него во весь свой рост, а когда он попытался ее приподнять, осторожненько передвинуть в сторону, погладить ее, она стала резко сопротивляться, словно прочно окопалась на этой позиции, и пробормотала: «Нет-нет, НЕТ!», так что он понял, что если не оставит своих попыток, то она уйдет, и снова все было так же, как в первый раз, с той лишь разницей, что сейчас он позволил себе полностью отдаться происходящему, пожар удвоенной силы, за которым последовало такое же резкое, молчаливое расставание: человек пришел к нему, чтобы что-то получить, и получил то, к чему стремился, а потом исчез, и в последующие недели человек этот будет делать то же самое. Что ему, Артуру, остается про себя думать, было уже совершенно непонятно.
На вопросы Эрны он не мог ответить ничего вразумительного.
— Где наше прежнее взаимное доверие?
— Никуда не делось.
— Но ты как воды в рот набрал. Ведь мы всегда друг другу все рассказывали. Я спрашиваю не из любопытства. Я хочу понять, что с тобой происходит. Ты очень странно разговариваешь. Что-то явно не так. Ты знаешь…
— Что?
— Вчера было восемнадцатое марта.
18 марта — день авиакатастрофы.
— И я тебе впервые в жизни не позвонил. Не ты ли сама говорила, что рано или поздно должен наступить момент…
— Говорила, но все-таки…
Удар ниже пояса. Они оба опять были тут, с ним в комнате. Но они ничего не говорили. Они находились от него далеко, как никогда. Это каким-то образом было связано с их возрастом. Вообще не стариться — так не может продолжаться бесконечно.
— Не торчи в Берлине слишком долго. Это не идет тебе на пользу. Займись чем-нибудь.
— Я много чем занят.
— Чем-нибудь настоящим.
— Я скоро поеду с бельгийскими телевизионщиками в Эстонию. Голландцы хотят свозить меня в Россию, а бельгийцы в Эстонию. Там тоже уйма русских. Это достаточно настоящее дело?
Повесив трубку, он посидел некоторое время неподвижно. Как сообщить человеку, не дававшему своего адреса и никогда ни о чем не спрашивавшему, что ты уезжаешь на неделю с лишним? Видимо, никак. Не вставлять же записку в свою собственную дверь. Однажды он спросил Элик, почему она не говорит ему, где живет.
— Вовсе не из-за другого мужчины, если ты этого боишься.
Как ни странно, мысли о другом мужчине у него не возникало. Он так ей и сказал.
— Значит, сейчас ты тем более думаешь, что дело в мужчине. Отрицательный ответ на незаданный вопрос есть утверждение. Доктор Фрейд.
— В этом я ничего не понимаю. Но я понимаю, что ты приходишь, когда тебе хочется, уходишь, когда тебе хочется… и мы ни разу толком не разговаривали, только один раз на Павлиньем острове и один раз в Любарсе…
Остального он не сказал.
— Не выношу, когда ко мне предъявляют претензии.
Она отступила от него на шаг и, словно защищаясь, вытянула вперед руку. Так они постояли некоторое время. Она все время хочет что-то рассказать, думал он, но у нее не получается. В конце концов она отвернулась и сказала:
— Если ты считаешь, что мне лучше не приходить… Я… я привыкла быть одна…
— Но сейчас-то ты не одна.
Ему захотелось обнять ее, но об этом и подумать было страшно. Одиночество, озлобленность, все это так пугало его. Человек, прячущийся в самого себя. Панцирь, отсутствие.
— На мой счет не строй никаких планов.
Такие слова она однажды все-таки произнесла.
— По-моему, тебе пора на попятный.
Это сказал Виктор. Артур ничего ему не говорил, но тем не менее Виктор высказал свое мнение. На попятный. Как это? С ним случалось такое во время опасных репортажей. Когда нечаянно заходишь слишком далеко, и вдруг оказывается, что опасность окружает тебя со всех сторон. И ощущаешь одну лишь панику, пока цсе не заканчивается в очередной раз хорошо. Но чем все закончится в этот раз, он представления не имел.
* * *
На пароме Хельсинки — Таллин финны перепились еще до выхода из порта. Съежившись от холода, Артур стоял на палубе и снимал бурлящий след за кормой.
— Вы не боитесь, что пальцы примерзнут к камере? — спросил его режиссер-фламандец и поспешил в каюту.
Артур был знаком с Хюго Опсомером уже много лет, это была дружба без лишних слов. Артур знал, что Хюго восхищается его документальными фильмами, и ценил, что этот режиссер никогда не спрашивал у него, почему он любит работать простым оператором. Время от времени, если надо было кого-то подменить, Хюго звонил Артуру и приглашал его иногда на небольшую, иногда на более серьезную работу. Артур любил работать с фламандцами. У них нет этого голландского наигранного веселья, и, в отличие от распространенного среди северян мнения, они сохраняют некоторую дистанцию в отношениях, связанную с уважением к другому человеку. Работая с голландцами, он в последнее время стал чувствовать себя чужим среди своих: из-за того, что он так часто и, главное, так подолгу жил за границей, он перестал ориентироваться в голландских текущих событиях, узнавать лица на экранах, не знал, чем модно увлекаться и кому подражать. Фламандцам же это в глаза не бросалось, потому что для них он в любом случае был голландец.
По мере того как судно выходило в открытое море, усиливалось волнение. Он видел, как ледяные волны накатывали одна на другую, серо-ледяные, зелено-серые, вода точно излучала холод. Примерно здесь и затонул несколько лет назад тот паром с восьмьюстами пассажирами на борту. Тогда об этом столько говорили, а теперь уже забыли. Тонкая пленка — и хаос; оказывается, за какой-то час можно полностью исчезнуть. Кадры, запечатлевшие панику, кадры, запечатлевшие гибель; вертолеты спасательной службы над безразличными ко всему ледяными волнами, а затем это оглушительное забвение, словно погибшие тогда люди никогда и не жили на свете. Правы ли те, кто жив?
Эстония. Однажды он уже был здесь. Лютеранские церкви с гербами балтийских баронов, русские церкви с запахом ладана и с византийскими песнопениями, плохие дороги и новые дороги, разрушения и новостройки, русские шлюхи и сутенеры в кожаных куртках и с мобильными телефонами. Здесь долго хозяйничали русские, примерно половину местного населения они депортировали и заменили своими соотечественниками, и до сих пор еще над этой маленькой страной нависает тень огромной страны. На улицах слышатся одинаково часто и русский язык, и эстонский, всегда казавшийся Артуру таким загадочным, потому что в нем нет никаких знакомых элементов, за которые можно было бы зацепиться. Может быть, потому-то он и согласился на эту работу. Разумеется, съемочная группа будет разговаривать по-голландски, зато в остальном он будет свободен от какого бы то ни было языка и значения и ему ничего не надо будет понимать. Когда она снова пропала на несколько дней, он немедленно согласился на срочную работу у Опсомера и отказался от менее срочной для Нидерландского телевидения, чтобы избавиться от тяжкого бремени ожидания. Потом она снова пришла к нему, но он уже ничего не сказал ей о своем отъезде. Как аукнется, так и откликнется — глуповатое выражение, но он на самом деле начал замечать за собой желание платить ей ее же монетой.
По неожиданной волне пьяных криков он понял, что кто-то вышел на палубу.
— Мы за тебя переживаем, — сказал Хюго Опсомер, — если наш оператор превратится в ледышку, то кто же будет снимать? Дорогой мой, ты уже похож на…
Артур так и не узнал, на кого он похож, потому что сравнение унес ветер. В салоне было слишком жарко. Смех, игровые автоматы, телевизоры, говорившие на непонятном языке. Как спастись от пошлости мира?
— Давай-ка выпей водки. Вернись в мир живых.
Он был уже не в силах отогнать свои мысли. Бывают ли еще на свете просто влюбленные люди? То и дело слышишь, что кто-то кого-то заколол ножом, пристрелил из пистолета от ревности, но чтобы просто влюбиться? К ней это слово не подходило абсолютно, она рассмеялась бы, если б услышала. Но сколь близок человек к этому состоянию, если он каждый вечер сидит в берлинской квартире и с нетерпением ждет шороха за дверью. И почему именно та, что почти всегда молчит или говорит только с другими, но не с ним, чьи глаза глядят сквозь него, чье белое тело, точно сделанное из алебастра, так и стоит перед его мысленным взором среди этой сотни пьяных туш, хотя при малейшем прикосновении его пальцев оно тотчас от него отодвигалось, ее тело, овладевавшее им без тени сомнения, отводившее ему лишь роль припускного жеребца, на которую он, вопреки всему, неизменно соглашался и, более того, мечтал о следующем разе, чтобы снова произошло то, что происходило с ним в его берлинской комнате, заклинание, не терпевшее слов, во всяком случае тех слов, которые, сказав правду, скажут и об измене, измене по отношению к прежней жизни, не ведавшей такой напряженности.
— С чего мы завтра начнем? — спросил он.