12610.fb2
Арно передернуло от этой мысли.
— Тем самым вы перекрыли себе пути к истокам. Гейне ошибался. У вас все происходит не на пятьдесят лет позже, как он говорил, а на пятьдесят лет раньше. Но пиши мне как угодно, мне важно, что в письмах я слышу твой голос.
Так они и переписывались. Именно это и имел в виду Арно, говоря о таинственности писем. Письма пишутся от руки — ни одному из них и в голову бы не пришло перейти на компьютер, — и это усугубляет неповторимость того, что написано. Мысли выливаются на бумагу вместе с чернилами, их не подводят под единый знаменатель никакие печатные буквы. Теперь лист сложим, сунем в конверт, вот марка, оближем, наклеим — и в ящик. Он всегда отсылал свои письма сам. В некоторых странах письма опускают в ящик через львиную пасть. Она при этом так странно выглядит, приоткрытая, беззубая, бронза или медь на губах посветлела из-за миллионов писем. После этого письмо, рассуждали они с Арно, долгое время путешествует в полном одиночестве, ибо лев, подержав его у себя, вскоре отправляет дальше. Письмо выскользнуло из руки, написавшей его, и теперь пройдет несколько дней, прежде чем к нему прикоснется другая рука, рука друга. Все прочие руки, которые за него хватались, чтобы проштемпелевать, отсортировать и доставить по адресу, нам незнакомы, разве что ненароком встретишь у своих дверей почтальона (Арно: «Все почтальоны — это перевоплощения Гермеса»).
Теперь уже ему пора было принять участие в разговоре о колбасе. Временная колбаса — это, по мнению Арно, то, что в ресторане господина Шульце называлось frische Blut- und Leberwurst — «свежей ливерной кровяной колбасой»: перевязанные с двух сторон кондомы, туго набитые серой или лилово-черной мягкой массой. Когда в нее вонзаешь нож, происходит примерно то же, что случилось бы с велосипедной камерой: с шипеньем вырывается облачко воздуха, пахнущего печенкой или кровью, а потом вылезает кашица.
— Лично я предпочитаю пить кровь из чаши для причастия, — сказал Виктор. И затем спросил у Арно: — Ты никогда не задавался вопросом, отчего вы это едите? В смысле, то, что ты называешь временной колбасой, незагустевший вариант? Эту массу можно почти что пить, выходит, вы недалеко ушли от вампиров. Признай, что вы кровожадны. С тем же успехом можно вонзить зубы прямо в свинью. Дай Бог памяти, об этом писал Леви-Стросс, le cru et le cuit, сырое и приготовленное на огне, в этом, кажется, есть принципиальное различие? Французы варят кровь подольше, потом дают ей свернуться, остужают, и тогда получается окончательная колбаса — boudin. Вообще-то это значит «пудинг», вы об этом никогда не задумывались? Кровяной пудинг. А с печенкой дело обстоит ничуть не лучше. Слизистая тягучая кашица, расползается по всей тарелке. Знаете, как шикарно эта масса запакована, пока находится внутри свиньи? Свиньи — потрясающе компактные мясные склады, нет другого животного, у которого так же, как у свиньи, уже снаружи видно, как его разделывать. Окорок, голяшки, сало, чудесные развесистые уши, только обваляй в сухарях — на сковородку…
Но тут его прервал господин Шульце:
— Господа не испугались пурги. Нам это очень приятно. Вот так и узнаешь, кто у нас настоящий завсегдатай. Поэтому позвольте предложить вам по бокалу чудесного граубургундского, о котором не буду долго распространяться, но в нем столько южного солнца, что вы на время забудете про снег.
Он отвесил поклон. Артур знал, что теперь последует перечисление предлагаемых блюд. Господин Шульце обставлял это как небольшое театральное представление, полное иронии. Арно направил свой сверкающий глаз на хозяина и спросил:
— A Saumagen у вас сегодня есть?
Saumagen, фаршированный свиной желудок, — это, как сообщил когда-то Виктор, любимое блюдо канцлера. Разумеется, он повторил это и сейчас.
— И мое тоже, — сказал Арно. — Мы народ консервативный. Мы не бросаемся в омут современной жизни, где все измельчают и перемешивают до неузнаваемости и только потом едят. Мы еще напрямую общаемся с миром животных. И ты ешь точно те же продукты, что и я…
— Какой ужас, — сказал Виктор.
— …но не желаешь об этом знать. Вы лицемеры. Для твоих любимых сосисок того же самого поросенка провернули через мясорубку целиком, с глазами, желудком, кишками и легкими, а потом добавили муки и воды, — но вот честной встречи с сестрой-свиньей ты почему-то избегаешь. Ты тут недавно расстраивался по поводу какой-то птички с красным хохолком, которая вымирает в Венесуэле. А то, что блюдо, которое испокон веков, начиная с раннего средневековья, готовят в Швабии, вот-вот заменят говяжьим фаршем, одинаковым на вкус что в Лос-Анджелесе, что в Сиднее, это тебя не волнует.
— Против кого ты распаляешься? — сказал Артур. — Нам можешь не объяснять. Ты говоришь то же самое, что обычно говорит Виктор.
Арно расстроился, как всегда, когда его останавливали в рассуждениях, но потом сказал:
— Я не хочу обижать никого лично. Просто, по — моему, это ужасно… Им не терпится, чтобы весь мир питался одной и той же пищей… И не только питался, потому что одно связано с другим. Одно и то же есть, одно и то же слушать, одно и то же видеть и, конечно, одно и то же думать, если это еще можно назвать таким словом. Разнообразию конец. А здесь мы устроим буфет с гамбургерами.
С трагическим выражением лица он обвел взглядом зал. В полумраке здесь и там сидели люди, которые, как и он, не побоялись холода и снега. Сын господина Шульце обходил столики с бокалами вина медового цвета, из небольшой кухни доносились старомодные запахи, надолго задерживавшиеся под низким, темным потолком. Негромкий гул голосов, движения рук и лиц при свечах, разговоры, содержания которых он так никогда и не узнает, слова, исчезающие, едва их произнесли, фрагменты никогда не прекращающегося разговора, вечно странствующего по миру, малюсенькая частица от тех миллиардов слов, которые произносятся на протяжении одного дня. Мечта всеядного звукооператора: микрофон размером со Вселенную, который сможет поймать и сохранить все эти слова, как будто тогда что-то выяснится, что-то, что сведет в единую формулу и монотонность, повторяемость, — и немыслимое разнообразие жизни на земле. Но такой формулы не существует.
— Что ты подразумеваешь под разнообразием? — спросил Артур.
— Все, что возникает или может возникнуть в разговорах.
— Тогда возьми наши разговоры и умножь их на тысячу.
— Нет, не так все просто. Я имею в виду похоть, религиозный фанатизм, замыслы как кого убить, страх, экстремальные ситуации, которые обсуждаются на человеческом языке. Все… что невыносимо. И что держится в тайне.
— И по-твоему, нас может спасти только однообразие?
— Да, можно сказать, да.
— А что же тогда есть однообразие? Наши разговоры?
— Фразы, которые часто повторяют: «Как дела?», «Ты уже подоил корову?», «У меня сломалась машина», «Во сколько принимает окулист?», «Президент заявил, что налоги в этом году не будут расти». Ну а примеры разнообразия придумайте сами.
— Прочь с моего пути, не то глотку перережу.
— Вот видите, получается великолепно. Самые обыденные слова. Только их редко приходится слышать.
— Посади этих ублюдков в автобусы и расстреляй где-нибудь. А уродов, отдавших тебе этот приказ, за ними следом. И засыпь негашеной известью…
— У тебя отлично выходит.
— Я дитя своего времени. Могу вообразить любой разговор. Между осквернителями могил, сексуальными маньяками, террористами-смертниками… а вот другие диалоги намного сложнее.
— В каком смысле? Почему?
— Потому что скучно. Одна и та же, бесконечная, неторопливая, спасительная нормальность. «Как выспались?» «Пенсию вам начислят через полгода».
— Ладно, хватит, — сказал Виктор по-немецки. — Заказывать-то мы что-нибудь будем? Господин Шульце уже ушел в глубокой грусти. Он ведь как раз собирался начать свое выступление. А вы тут раскудахтались.
— Не совсем на пустом месте, — сказал Арно. — А куда ты так спешишь?
— Я — сам себе монастырь на одного человека, со строгим распорядком. Камень не ждет.
«Камень не ждет». Обычно, приехав в Берлин, Артур первым делом заходил в мастерскую к Виктору. Просторное помещение с белыми стенами и высоким потолком в бывшем садовом домике на Херес-аллее, с застекленными проемами в крыше. Кровать, кресло дня посетителя, высокая табуретка, стоявшая всегда в нескольких метрах от того, над чем работал Виктор, музыкальный центр, рояль, на котором Виктор играл каждый день по нескольку часов. Он жил в районе Крейцберг, один. Отвечать на вопросы о собственной работе он неизменно отказывался. «О таком не спрашивают».
Впрочем, он не возражал против того, чтобы Артур приходил к нему в мастерскую. «Но, сам понимаешь, claustrum, монастырь. Слова — пожалуйста, а рассказов — ни-ни». Снимать на камеру не запрещалось. Пока Виктор работал или играл на рояле, он, похоже, не замечал объектива.
— Что ты только что играл?
— Шостаковича. Сонаты и прелюдии.
— Звучало, как будто размышление.
Ответа не последовало.
То, над чем работал Виктор, стояло посередине мастерской — огромная каменная глыба красного цвета, такого оттенка, какого Артур никогда раньше не видел. Казалось, что в этом камне всегда царит ночь. Каким же словом это можно назвать?
— Назови произведением искусства, — сказал насмешливо Виктор.
— А что это за камень?
— Финский гранит.
Артур сидел в своем кресле в углу мастерской и наблюдал, как Виктор переставляет табуретку с места на место, приглядываясь к камню. Так могло продолжаться много часов и много дней, но в какой-то момент он возьмется за зубило, потом, позднее, за резец, потом будет шлифовать и полировать камень, пока гранит не перестанет быть похож сам на себя и не утратит свою изначальную форму. Но за это время происходило парадоксальное превращение — Артур до сих пор не подобрал слов, чтобы его описать.
— Должно получиться во много раз таинственнее, во много раз опаснее, — единственная фраза, которую однажды произнес Виктор, и то не о своей скульптуре.
Так, видимо, и было, потому что, пусть размером камень после обработки и делался меньше, он начинал казаться больше и, несмотря на то что становился обточенным и полированным, вдруг начинал излучать суровую силу, секрет которой, возможно, могли бы раскрыть руны, выбитые скульптором в камне, но кто сумеет их прочитать? Работа зубилом, резцом, шлифовальным камнем — однажды Артур записал эти звуки на пленку, не для того чтобы смонтировать их с изображением скульптора за работой, а, наоборот, для сопровождения совсем других, более тихих кадров, где скульптура уже закончена и звуки оказываются анахронизмом. Во время съемок он с камерой в руках ходил на цыпочках вокруг скульптуры точно так же, как это всегда делал Виктор. Виктор никогда не спрашивал его, как он собирается использовать снятый материал.
* * *