12616.fb2
(...) И плоть их, только что недосягаемая, жила во мне, купаясь в
остром запахе сухих листьев, в легкой дымке, пронизанной солнцем.
Да, я угадывал в них тот неуловимый трепет, которым женское тело
встречает новую осень, эту смесь удовольствия и тревоги, эту
светлую печаль. Между мной и тремя женщинами больше не было
преград. Наше слияние было таким любовным, таким полным, что с
ним, я чувствовал, не сравнится никакое физическое обладание".
Найдя нужный прием, он пробует его еще и еще раз,- с тем же необыкновенным результатом.
"Преображение трех красавиц позволяло надеяться, что чудо
можно повторить. Я хорошо помнил ту простую фразу, которая его
вызвала: "Но ведь было все-таки в их жизни это ясное, свежее,
осеннее утро..." Подобно ученику чародея, я снова вообразил
усатого красавца в кабинете у черного окна и прошептал магическую
формулу... (...) Не успев толком прийти в себя, я опять повторил
свое "сезам, откройся": "А все-таки был в жизни того старого
солдата один зимний день...""
Я опускаю большую и лучшую часть текста - он в журнальной публикации занимает почти четыре страницы убористого шрифта. Выбраны лишь отрывки, демонстрирующие механизм, который запускает писательское - а это именно писательское - воображение. Другие писатели, очевидно, могут пользоваться другими приемами; и существуют любопытные свидетельства, о том, кто из великих предпочитал какие сильнодействующие средства, чтобы личный "сезам" открылся и заработал: тут и нюхание гниющих яблок, и таз с холодной водой для ног; один классик лежал на диване, свесив голову вниз, чтобы прилила кровь (XIX век), другой выходил с утра на улицу и считал и складывал номера проезжавших машин по особой формуле, ища знака свыше (век XX). Все это, может быть, очень любопытно, но читателю художественной литературы нужно не знание приемов, а достигаемый с их помощью результат. Читателю нужен тот текст, который только что опущен мной при цитировании, он сам хочет увидеть и почувствовать всеми пятью чувствами и трех красавиц, и усатого мужчину у окна, и старика-солдата; читатель и сам - вуайер, возбуждающийся от слов, для того он и читает.
Удается ли читателю войти в остановленное таким способом мгновение судить каждому по-своему; а вот что видит автор:
"А все-таки был в жизни того старого солдата один зимний
день..." И увидел старика в конкистадорской каске. Он шел,
опираясь на длинную пику. Лицо его, раскрасневшееся на ветру,
было замкнуто в горькой думе: о старости, об этой войне, которая
и после его смерти все будет продолжаться. Вдруг он почувствовал
в тусклом воздухе стылого дня запах горящих дров. Приятный,
немного едкий привкус мешался с холодной свежестью изморози на
голых полях. Старик глубоко вздохнул терпкий зимний воздух.
Отсвет улыбки оживил его суровое лицо. Он чуть прищурился. Это и
был он - тот человек, что жадно вдыхал морозный ветер, пахнувший
дымком очага. Он. Здесь. Сейчас. Под этим небом... И вот
предстоящая битва, и эта война, и даже собственная смерть
показались ему совсем незначительными событиями. Да, всего лишь
эпизодами неизмеримо большей судьбы, которой он станет - уже
бессознательно стал - сопричастен. Он дышал полной грудью, он
жмурился и улыбался. Он чувствовал, что мгновение, которое он
сейчас переживает, и есть начало этой предугаданной судьбы".
Так автор оживляет старого солдата с фотографии. Мысль в конце отрывка, на мой вкус, неясна и неряшлива: почему это собственная смерть незначительное событие? какая это неизмеримо большая судьба? как он ей будет сопричастен, что именно предугадано?- и так далее; понятно, что покорный солдат воображен насильственно, подогнан по авторскому размеру, а хозяин барин, но вот запах дыма в морозном воздухе - первичен, он дразнит одно из наших пяти чувств, и потому неподделен. Есть этот дым - есть и солдат, нет дыма - нет солдата, умер, забыт, потускнел.
Положим, автор не так прост: сознательно или бессознательно он разыгрывает перед нами сложную и многословную сцену на тему "дым отечества": мальчик, разглядывавший старые фотографии ДО того, как нашел свою волшебную формулу, видит так:
"...Не стоик, не блаженный, он шел с высоко поднятой головой
по этой плоской, холодной, унылой земле, которую, несмотря ни на
что, любил и называл "родина"... (...) В этом вызове я
почувствовал словно бы новую струну той живой симфонии, какой
была для меня Франция. Я попытался тут же найти этому название:
патриотическая гордость? рыцарский султан? Или пресловутая furla
francesa, которую признавали за французскими воинами итальянцы?
Перебирая в уме эти ярлыки, я увидел, что лицо старого солдата
медленно замыкается, глаза его погасли. Он снова стал одной из
фигур на старой коричневато-серой репродукции. Это было так,
словно он отвел взгляд, пряча от меня свою тайну, которая мне
только что приоткрылась".