12656.fb2
Мустай Карим
"Деревенские адвокаты"
Перевод с башкирского Ильгиза Каримова
ДЛЯ ЗАЧИНА
Кто жив, кто живет - у того дни, месяцы, годы идут непрерывной тесной чередой. Ни один из ряда не выпадет, ни один через другого не прыгнет, ни один в другой раз не повторится. Каждый на своем месте. Однако если эти бусинки дней и годов нанизать на нить - то у самой даже удачной, счастливой, достойной судьбы они жемчужно-коралловым или злато-серебряным ожерельем не вытянутся. Меж самоцветов попадутся комки спекшейся глины, рядом с золотыми и серебряными монетами - зеленый медный грош и ржавая жестянка. И не скажешь, чего больше - золота или медяшек. Конечно, истовой душе и жить истинным: радости - так чистое золото, горести - так черный уголек. Но и самая вольная душа лишь одной своей волей не живет. Бывает, что по его день забрезжит, да не по его свечереет, по его начинается жизнь, да не по его завершается. Вот и думаю я: те мгновения, что прожил он в своей воле, - самые высокие, самые драгоценные. В них-то и суть каждой судьбы.
- А горе, муки, потери, поражения - а с ними как? Взять и выбросить? Их-то никто сам себе не выбирал. Помимо воли пришли. По-твоему, они запекшаяся глина, зеленая медяшка, ржавая жесть? Ну, что скажешь?- это спрашивает сидящий во мне бесенок сомнения.
А коли спрашивают, я и самому бесу отвечу. Вот так:
- Глина, медяшка и жесть - это пустые дни - без сути, без смысла, без печали. А горе, беды, испытания, которые человек перенес терпеливо, не теряя достоинства, снизанные в ожерелье, становятся драгоценными. Только с виду неяркие и свет их невесел.
Что же я хочу сказать, куда же так издалека веду? Народ вы догадливый, смекнете сразу. В этих своих записках под названием "Деревенские адвокаты" я не собираюсь рассказывать вам о жизни трех сверстников, трех земляков, трех друзей все от начала до конца, не пролив, как говорится, не расплескав. Нынче длинных рассказов не любят. Вот и я всего только и хочу собрать несколько бусинок, оставшихся после них, и нанизать на коротенькую нить Может получится, что крупные и мелкие лягут вперемешку но ложь от правды, серебро от жести все же старался отличить.
Автор
ВОТ И КУРБАНГАЛИ УШЕЛ...
Ну, такая ли пора, чтобы человеку помирать? Лик неба ясен, лик земли приветлив, в только что проклюнувшейся гусиной травке снуют, попискивая, только что вылупившиеся цыплята. Кричавший с плетня рыжий петух, не в силах сдержать страсти, летит на крышу курятника и вытягивает свою и без того длинную шею так, что она вся вылазит из червонно-изумрудного воротника, выкатывает оба глаза и орет еще оглушительней. Пегий кутенок - сам-то с кулачок, а грозно тявкает на сидящего на ветке черемухи старого куцехвостого воробья. Пугает. Тот не слышит, чирикает свое. Все живое, всяк, в ком есть душа, - даже листок травы, даже навозная мушка - спешит оповестить мир о своем появлении: "О-хо-хо! Я родился, я проснулся. Знайте, слушайте и не говорите потом, что не слышали!.."
И в такую пору Адвокат Курбангали Насыров порвал свои связи с миром. В самый полдень вытянулся на пуховой перине, кончиками пальцев опустил себе веки и отошел прямиком туда. Супруга его Кумешбике Серебряночка в ту пору была на Совиной улице у своей подружки Баллыбанат. Они сидели на хике, мирно беседуя, и с пылу-жару пили чай. Однако потом, говорят, так убивалась Серебряночка, так каялась. Ну что она, в самом деле, чая этого не пила, что ли? Человек в жизни один раз, можно сказать, помирает. Больше пятидесяти лет рядышком прожили, временами - тишь и гладь, а подчас - и не очень, вот и проститься бы тихо-мирно, по-человечески, уж куда как лучше.
Всяко было. К месту ли, не к месту, ко времени или нет, но попутно скажем: дородная, богатырской стати Кумешбике (дотянуться захочешь - на носках не достанешь, обнять возмечтаешь - в объятья не войдет) взбеленилась однажды по пустяку, зажала голову маленького Курбангали под мышкой и отшлепала мужа большой ладонью по задней части. Не больно, но обидно, хотя сам-то Курбангали был не из обидчивых. Конечно, наказание это свершилось не прилюдно, были только вдвоем, но зато как-то одним летом, когда на Заячьем наделе жатву жали, опять разругались они, и Курбангали на все поле в острастку жене и в назидание соседям пригрозил своей благоверной: "Жена, говорю! Женушка! Не зли меня, не распаляй! Разойдусь, не дай бог, и поколотить могу!" Это, каждый понимает, одна лишь "комедь". Но тяжелый, чугунно-каменный голос, что выкатывается откуда-то из самого чрева Курбангали, наводит на соседей смутную тревогу. Тут и жена - испугалась, дескать - замолкает надолго. Но известно: после того раза Кумешбике мужа больше не колотила, свою благодатную силу зазря не тратила. Она и всегда была к себе милосердна. Среди ночи не вскакивала, спросонья ребенка не укачивала, с рассветом не поднималась, корову не доила. Ребенка им господь не дал, ну а корову - корову поначалу свекровь доила, а потом муж. С юных лет Серебряночке не сиделось дома, ей бы одно - быть на людях да на виду. "Свобода принадлежит женщинам!" - говорила она. Свекровь ее, святая душа, сама благословляла: "Пусть среди народа будет, с людьми общается". Так и бывало: только муж в дверь, как жена в окно. Даже и когда сваты приходили ее высватывать, и то ведь пропадала где-то. Вот и сейчас... Впрочем, так всегда было: одному смерть - другому покаяние. Грехов, чтобы каяться, у Кумешбике, наверное, не очень много. Но все же, пожалуй, есть. Душа не грешна, так глаз, случается, грешен... Ладно, соберется как-нибудь и во всех до одного разом и покается.
Как сама потом рассказывала, ей у Баллыбанат и чай был не в чай, и яства не в сладость, вдруг в какой-то миг - тук-тук-тук - три раза больно стукнуло сердце, рот наполнился полынной горечью, душа почуяла беду, только вот ноги, вытянутые на хике, разомлели и не догадались бежать домой. Единственный бы раз не ногами, а головой подумать Кумешбике. Но говорят же: идущая беда наперед разум помутит. Оттого и попрощаться со своим стариком, пожелать места в раю да в красном углу, она не успела.
Адвокат Курбангали завершил к полудню все мирские дела и отошел. А перед тем он отнес младшему внуку покойного друга Кашфуллы Сельсовета, семилетнему Ильясу, белую войлочную шляпу, которую свалял ему по мерке, порадовал ребенка. В прежние времена это было основным промыслом мастера Курбангали - войлочные шляпы валял. Когда же в предвоенные годы в ауле появились кепка, фуражка и картуз, войлочная шляпа достоинство свое потеряла, промысел упал. Однако ремесла своего мастер совсем не оставил. Иной раз просили, и он не отказывал, валял. Круглолицему, черноглазому, чернобровому Ильясу белая шляпа очень пойдет, решил он. Шляпа и впрямь удалась на славу. Так к лицу, что надел Ильяс - и будто всю жизнь, все семь лет, в этой шляпе ходил, в ней и родился. Повеселел старик, погладил редкую длинную бороду. На обратном пути возле кладбищенских ворот увидел двух насмерть схватившихся гусаков - шипят, щиплют друг друга нещадно, только перья летят. Гусыни же, позабыв своих разбежавшихся в страхе гусят, тут же стоят, гогочут, подзадоривают, еще больше науськивают. Нашли зрелище! Курбангали, размахивая палкой, разогнал два выводка в две стороны. Гусаку, который, уходя, все выворачивал шею и, докрасна раскалив глаза, шипел на него, погрозил пальцем: "Это ты, наверное, и поднял скандал. Бестолочь! Смотри у меня!" И засеменил дальше. Вдруг отпустило застывшие больные суставы, разошлась походка и ясность наполнила сознание. Совсем маленький, совсем щупленький человечек с каждым шагом, казалось, становился все больше, все выше, все дюжей; и земля на ногах уже не виснет, и небо не гнет, шагает как в молодости, легкой побежкой идет. Нет, не шагает он плывет, как дикая утка, что рассекает мелкую рябь. И утка-то - не утка, а утиный великан. Был бы жив покойный Нурислам, увидел бы сейчас ровесника, то подумал бы: вот настоящий Алпамыша! Но если бы сказал кому, то никто не поверил бы: "Опять Враль Нурислам, - усмехнулись бы, - заливает. Курбангали - и вдруг богатырь! Должно быть, с Кумешбике спутал". Однако Нурислам, когда надо, видел все. Уж он-то разглядел бы, какой сейчас в ровеснике богатырский дух.
У Курбангали даже карточка есть: он на ней богатырем снят. Над зеркалом в рамке под стеклом висит. На голове - высокая баранья папаха, на плечах - широкая мохнатая бурка, под буркой - узкий черкесский бешмет с белыми газырями, на ногах сапоги со шпорами, на боку шашка, на поясе длинный кинжал. И в таком виде сидит он на белом коне. А конь встал на дыбы, два копыта подняты в небо. В 1931 году, когда с Нурисламом ездили в Уфу продавать овес, на сенном базаре просунул он голову в дырку в натянутом меж двух жердей полотнище и так сфотографировался. Фотографу, чтобы он в дырку просунуться смог, пришлось поставить два ящика один на другой. Зато карточка вышла отменная. А Нурислам голову совать не стал: "Все равно не поверят, что я. И тут, скажут, враль глаза нам замазывает".
Думая удивить и прельстить свою Серебряночку еще больше, Курбангали, как распряг пегую кобылу, сразу вошел в дом и протянул жене карточку. Серебряночка же то ли в испуге, то ли в восхищении долго смотрела на всадника, наконец, разглядев под носом у богатыря знакомые редкие усишки, тонким пронзительным голосом запричитала:
- О, господи, владыка всемилостивый! Божья немочь, людское посмешище! Ты зачем это принес? Чтобы я смотрела, чтобы я терзалась: зачем, дескать, мой не такой орел, не такой молодец? За этим, да? Недомерок! Чека тележная! Кочедык!
- Так ведь, женушка, когда мы поженились, я все такой же был, не больше теперешнего... - пытался оправдаться прототип орла с картинки.
- Надеялась, что хоть маленько подрастешь, - вдруг смягчившись, вздохнула жена.
- И-и. Серебряночка, нам тогда обоим по двадцать четыре было. В эти годы кто ж растет? - Зараз и жене два года скостил.
А дело было так. До двадцати шести лет к долговязой Кумешбике, старшей дочери промышлявшего лаптями косого Хабетдина, никто не приглядывался, никто не сватался. Младшие сестры, одна за другой, минуя обычай, повыходили замуж, старшая все так и оставалась в девицах. И Курбангали, стыдившийся своего малого роста, тоже ходил-маялся, не смел к кому-нибудь посвататься. И вот однажды Враль Нурислам донес до Курбангали весть, которую услышал он якобы из уст самой Кумешбике: "Если бы этот Курбангали меня в жены взял, я бы его только на руках и носила. Пусть не стесняется, на то и золото, чтобы малым слиточком". Слова, сказанные Нурисламом, никто не вымеряет, никто не проверяет. Ибо проверке они не поддаются. Похожее известие донес он и до ушей Кумешбике. "Если бы Кумешбике меня ровней себе посчитала, парой приняла, я бы всю жизнь ее на ладошке пестовал", - сказал, оказывается, Курбангали. От парня до девушки путь невелик: один - на улице Трех Петухов, другая - на улице Мерзлых Труб. Поперек - всего лишь один ручеек журчит. А Нурисламу, коли задумал что-то, и бездны нипочем. Подлинно ли так сказала девушка, мы ручаться не можем, потому что сват-доброхот их скорее сам выдумал. Истинность ответных слов джигита нам тоже неведома. Однако ни тот, ни другая вилять там или нос задирать не стали. Кумешбике, конечно, смутилась, отвернула свою большую голову и тоненько хихикнула, но в душе у самой весело защелкали соловьи и печально позвала кукушка. "Ничего, целоваться будете, на колени встанешь", - то ли обнадежил ее, то ли успокоил сват. И джигит при этой вести сразу растянул в улыбке губы, заморгал своими голубыми очами и тоже посмотрел Нурису прямо в глаза. Нурислам хоть и врал, но глаза его не лгали никогда.
Курбангали и прежде жалел долговязую вековушку. "Кто ее возьмет, кроме меня, - подумал он, - ладно хоть я еще есть..."
Выпустив поверх кривого сапога правую штанину красных полосатых штанов (как положено свату), Нурислам прямиком отправился к Хабетдину. И, прибегнув к самому тонкому, самому высокому иносказанию, молвил ему так:
- Опора общества, почтенный Хабетдин, есть у нас молодой яростный барс, так вот он, истомившись, пустился по следу вашей статной газели. Что нам теперь делать, а?
Опора же общества, почтенный Хабетдин, который, шмыгая носом, плел на кочедыке лапоть, мужик темный и незатейливый, столь изящного образа не принял:
- Куда там - газель! Скажи уж "верблюд". И твой барс тоже, наверное, от шелудивого котенка далеко не ушел.
Однако и Нурислама так просто не собьешь:
- И верблюд, и котенок - все божьи твари. Ты не спрашивай, из какого роду-племени, а спрашивай, кто он сам такой.
- Вот это правда.
Кумешбике в отцовском доме и телом, и душой уже становилось тесно. Потому и дельное предложение Нурислама лапотный мастер про себя оценил высоко. Хотя вся родня у Курбангали были люди бедные, но сам он человек искренний и добросердечный.
- Дочку я во всю глотку хвалить не могу. Что бог дал, то и при ней. Скажешь - исполняет.
- Ничего, поженятся - притрутся, лапоть к лаптю - и будет пара, кивнув на груду лаптей в углу, успокоил посланец.
- Вернуть вздумаете, обратно не приму, - заранее предупредил щепетильный Хабетдин.
- Хоть с войском придешь, обратно не отвоюешь, - отрезал Нурислам.
- Ты уж, отец, сам свое дитя так не изничтожай. У нас лишней дочери нет, сват Нурислам, - вмешалась в разговор жена Хабетдина. Муж, однако, услышать ее слова посчитал излишним. Самой газели дома не было.
Сват с отцом невесты к соглашению пришли быстро. Назавтра в доме кривого Хабетдина что-то наскребли у себя, что-то заняли у соседей, напекли-наварили, позвали муэдзина Кутлыяра. Ни достатка, ни положения такого, чтобы утруждать самого муллу Мусу, у них не было. Хворая мать Курбангали встать с тюфяка, прийти к свадебному застолью не смогла. Со стороны жениха было двое гостей, сам сват Нурислам и его жена Баллыбанат, и со стороны невесты четверо - две хозяйские дочки и два зятя. Муэдзин прочитал никах*, совершил обряд "Ты вручил - я получил", и уже в сумерки жених, перепрыгнув через тот самый ручеек, повел невесту с улицы Мерзлых труб в свой дом на Трех петухов.
* Никах - свадебная молитва.
Наутро говорили некоторые, то ли насмешники, то ли завистники: "Ну, брат, и привалило Курбангали серебра. Другие и золотнику рады, а ему пудами".
Нурислам на это сказал так: "Они это не из имени вывели, они ее суть разглядели"**.
** Кумешбике - от слова "кумеш", серебро.
Вот с тех пор муж и стал в нежные минуты звать жену Серебряночкой.
Э-хе-хе-хе, сколько лет миновало! Вот Курбангали, последний раз в жизни разняв драчунов, двух гусаков, вернулся домой. Вернувшись, курам задал корм, напоил катыком пегого щенка, налил кошке в блюдце молока, короче - дал живым пищу. В тот же час залез на перину и от всей пищи земной, от всех благ отрекся разом - концами двух указательных пальцев закрыл себе веки и умер.
...А ДОМ ЕГО ОСТАЛСЯ
А маленький, высоко вытянувший шею дом его, а в том доме щедро сотворенная богом жена-наследница - остались. О старухе мы уже сказали. Надо и о доме что-нибудь сказать, иначе будет невежливо.
Кончилась послевоенная нищета, пришел зажиток, тогда и сложили этот дом. Курбангали сразу сказал: "Дом будет крепенький, маленький", Кумешбике сказала: "Нет, высокий, нет, высокий!" И каждый стоял на своем, никто от своих слов не отказался. Вот так и вырос маленький высокий дом. На улицу два окна смотрят, а во двор - одно. Крыльцо высокое, лесенки крутые. Оно даже удобно вышло - будто смотровая башня. Для Курбангали, который был в колхозе инспектором по качеству, дали раздвинулись, горизонт расширился, и Кумешбике на прохожих глазеть стало еще сподручней.
В Кулуше народ оконные наличники или в белое красит, или в голубое, или в желтое, или в коричневое. У одного Курбангали - красным горят. Когда закончили дом, за краской, чтобы окна красить, он поехал в Уфу. В магазине так продавцу по-русски и отчеканил:
- Давай, парень, самый хороший красный, - и показал три пальца:- Три окошка.