12656.fb2
- А зачем мне врать? Видел ты кого, чтоб на вранье разбогател?
Карлик оглядел Нурислама с головы до ног. Ничего не скажешь, одет богато - продранные на носках лапти, портки холщовые с залатанным задом, войлочная шляпа с обтрепанными краями. Откинулся в седле и расхохотался. Остальные удивленно переглянулись: с чего так развеселился господин офицер?
- Так, выходит, с тобой надо ухо держать востро. Врешь, наверное, с утра до вечера. Разбогатеть боишься.
- Смейся, офицер-эфенди, смейся на здоровье. Когда ту-рэ* смеется, и нам хорошо... - кивнул Нурислам. В ясных глазах его ни хитрости, ни обиды. Одна задушевность.
* Турэ - вельможа.
Глянул "его превосходительство" и даже на время подобрел.
- Как там?.. Баклашево?
- Маклашево.
- Так которая, говоришь, дорога на Маклашево?
- Вон там, видишь, одинокий вяз стоит?
- Вижу.
- Так вот, от него направо еще дорога отходит. Туда и свернете. Там путь один, вдоль холмов. Считай, верст шесть. Миг - и будете там.
- А у тех что за кони?
- Громко хвалить не берусь, однако шли резво. Один жеребец так и вовсе хорош показался.
Карлик щекотнул шпорами ребра рыжей кобылицы. Та встала на дыбы. И все рванули разом. (Вот так смерть Каш-фуллы сбилась со следа, ушла в другую сторону.) Только один всадник с длинными висячими усами придержал коня, подпятился задом и резанул Нурислама поперек спины камчой. Не выругался и рожи не скорчил. Напротив, лицо при этом расплылось от удовольствия. Карлик и не заметил ничего. "Коли на этом расчет полный и добавки не будет, я согласен", - осторожно почесал спину довольный Враль. Уже далеко отъехав, "офицер-эфенди" обернулся назад, тут как раз Нурислам снял с головы шляпу. "Покорность, она у мужика в крови, вон вслед кланяется, даже шляпу снял".
А у Нурислама голова взопрела, спасу нет, вот и снял шляпу, паршу свою проветрить.
Когда беляки скрылись из виду, Нурислам погнал мерина к опушке леса и там распряг. Борону, хомут, постромки оттащил далеко в кустарник и спрятал, вожжи смотал и отложил в сторону. Сбегал на межу, принес узелок с хлебом и бутыль. Съездить в аул, сказать домашним уже не было времени. Эти могут скоро вернуться. Пускай возвращаются. Только он их дожидаться не будет. Ищи ветра в поле, лови Враля за хвост. Перекинув смотанные вожжи через плечо, он вспрыгнул на хромого мерина и погнал его той же дорогой, какой уехал Кашфулла. Обвисшие уши воронка воспряли, маленькая, слабенькая искорка задора зажглась у него в душе - потому что копыта его ступали по следам серого жеребца. Порой даже припускал рысцой. И дивился про себя, об этом, значит, говорят - старость и юность вперемешку. Возле болотца на излучине Капкалы Нурислам слез с лошади. Огляделся. Сучьев-веток навалено порядком. Копытного следа, однако, не видать. Значит, коней вели осторожно, след в след. Как условились, Нурислам два раза ухнул филином. Но ответа из Волчьей ямы не пришло. И прийти не должно. Какой тебе филин среди белого дня будет ухать? Нурислам перебрался через болото и стал ждать темноты. В сумерках опять подал голос - ответила свистом какая-то птица. Возле дуплистого осокоря перекликнулись еще раз...
ШАЙМИ ОБНОВЛЯЕТ ВЕРУ
Больше белые в наши края не заявлялись. Вскоре, слышали мы, где-то на Урале им крепко наломали бока. Через двое суток Кашфулла пересел на того коня, что вел тогда в поводу, и с двумя своими товарищами отправился дальше.
Нурислам же верхом на мерине, ведя серого жеребца под уздцы (хромой увалень уперся всеми четырьмя копытами и в поводу пойти не пожелал), вернулся в аул. Встречные на улице своим глазам не верили: откуда вдруг явился серый жеребец - или, подобно Акбузату, с небес спустился? Заяц Шайми, пока семенил от крыльца к воротам, своего сына, пропадавшего двое суток неведомо где, честил на все корки: "Дурак пустоголовый! Пенек беспамятный! Дубина! Мать день-ночь плачет, я не знаю, что думать..." Тут он узнал серого жеребца и встал с разинутым ртом. Побелел, покраснел, к коню бросился, отступил назад, губы задергались, чуть в голос не зарыдал, однако удержался. Короче всего, что Заяц Шайми в тот миг перечувствовал, одним словом не выскажешь. Жеребец-то и радость ему привез, и горький укор. Всякий раз он теперь как вспомнит, так и будет думать: "Эх, хозяин... Разве друга бросают так?"
- Ну, слезай же с лошади, - вымолвил наконец Шайми. - Не томи, не мучай. - А кого не томить, кого не мучить, себя или лошадь - не пояснил.
Когда, много лет отработав на шахте, Шакирьян, сын Гисмата, в черных хромовых сапогах, в красной косоворотке, в синей шляпе и с гармонью под мышкой, вернулся домой, поглазеть на такое зрелище сбежался весь аул. Вот и сегодня посмотреть на грозного Акбузата, что посреди боя, в огне сражения, в аду кромешном одну белогвардейскую лошадь копытом убил, другую на месте изувечил, а самого главного ихнего генерала зубами ухватил за бок и шмякнул об землю, народ шел и шел. (Жена Шайми на движения скупа, на язык безудержна. Что ночью муж рассказал, утром спозаранок на весь мир разнесла.) Сам хозяин из дома не выходил - и не людей стыдился, а родной своей лошадушки. Однако ворота в сарай, где стоял жеребец, были распахнуты. Пусть любуются.
Тем временем Заяц Шайми сидел, глубоко уйдя в разные думы. Слова сына, что серого жеребца вернул пропавший много лет назад Кашфулла (должно быть, уже и кости у бедняги истлели), он, конечно, не поверил. Всякий раз, когда сын говорил правду, он старался поймать его на вранье, когда же сын плел небылицу, верил каждому слову. Впрочем, разве он один? Все случившееся как божий промысел истолковал Шаймухамет, тот самый Заяц Шайми, которому прежде из всей религии даже буква "р" не проникала в сознание. После долгих раздумий он уверился окончательно: святые духи указали божьей твари пути домой, ангелы взяли на крыло и спустили на Ак-якуповскую дорогу. Неделя не минула, как пришел он к такому решению: зарезал барана, велел жене затопить казан и созвал гостей на меджлис - если и не самых в ауле видных и почтенных мужей, но все же людей приметных и в возрасте, в общем, ровню себе. Примерился было и муллу Мусу позвать, но передумал - чего уж выше головы прыгать? Муэдзина же Кутлыяра, конечно, не обошел. Гости еле уместились на хике. Когда покончили с трапезой и пришло время читать Коран, сидевший всех выше Кутлыяр-муэдзин решил уточнить:
- Стало быть, в честь поначалу пропавшего, но промыслом господним и указанными ангелами путями вернувшегося к своему хозяину божьего создания, то есть серого жеребца, читаем мы эту молитву?
- В честь твари бессловесной молитву читать не предписано, - сказал Зеленая Чалма Фасхетдин, который в незапамятные еще времена побывал в Бухаре, то ли возле медресе терся там, то ли на базаре. Тридцать лет уже надел эту чалму и во всех застольях к каждому слову пристегивает свои поправки и уточнения. Оттого и на меджлисы зовут его редко.
- Коли есть у твари хозяин - предписано! - резко ответил обычно мягкий Кутлыяр. - Благодать на хозяина перейдет. - И он со всей ретивостью принялся читать суру из Корана. Сура кончилась, и хозяин раздал садаку подаяние. Кутлыяру две монеты досталось, другим - по одной. Потом не спеша прочитали благодарственную молитву.
Гости зашевелились, заскользили по хике, начали вставать. Но тут Шайми достал из кармана штанов вонючую, насквозь прокопченную трубку и поднял ее над головой.
- Ямагат! - сказал он. Ямагат, глядя на трубку, удивленно замер. Ямагат, сейчас я на ваших глазах эту чертову игрушку, потешку сатаны, души моей совратительницу, это вымя вурдалачье, которое я тридцать лет сосал без устали, сожгу на огне. Когда серый жеребец вернулся, повелел мне господь отречься от этого моего распутства, - и он бросил трубку на тлевшие под казаном красные угли. Насквозь прокоптившееся "вымя вурдалачье" загорелось не сразу - но потом вспыхнуло и занялось пламенем.
- Афарин, почтенный Шаймухамет! Отринул грех от тебя... - воскликнул первым Кутлыяр-муэдзин.
- Еще раньше надо было, - уточнил Зеленая Чалма, - а то весь аул провонял...
- Раскаяние обновляет веру, - добавил муэдзин. - Хвала аллаху!
После этого Заяц Шайми даже две или три пятницы в мечеть ходил. Но рвение его дальше того не пошло. А все же от стыда перед серым жеребцом нет-нет и саднило сердце. Тварь же бессловесная обиды своей ничем не выказывала, и понемногу у хозяина на душе полегчало. И снова жизнь покатила по своей колее. Однако сядет Шайми в легкий тарантас или сани-кошевку, возьмет в обе руки ременные вожжи, хлопнет ими - рванет и понесется серый, но ветер галопа уже так не пьянит Шайми, как бывало, и душа вослед ангелам не улетает в поднебесье.
МЯСО-ТРЕБУХА!
МЯСО-ПОТРОХА!
Когда навеки прощались с Кашфуллой, Нурислам сказал еще так: "Даже когда злые люди горстями бросали грязь, на тебе не оставалось ни пятнышка". Немножко прибавил, маленько приукрасил Враль. Чтобы грязью облить, да пятна не оставить - такого не бывает. На теле не останется, так в душу въестся. Нашлись люди, не то что измазать его, в трясине собирались утопить.
После гражданской войны Кашфулла стал работать в Оренбурге, на кожевенном заводе. Хорошо работал, все как положено, и вдруг затосковал он по родному аулу. Вот так же в Каран-елге изнывал, когда еще мальчишкой был. Неделю терпел, месяц терпел, год терпел. И все - уперся, дальше терпеть невмочь. Рассчитался с заводом и вернулся домой. Мяса так и не нагулял, но кости еще толще и тяжелей стали, а плечи еще шире. Красноармейскую одежду он снял, ходил теперь в черной бостоновой паре, в черной фуражке с высоким околышем. На фуражке - красная звезда. Другого добра нет. Единственное достояние - в левом внутреннем кармане партбилет.
Вернулся он и в один год хозяйство мачехи поставил на ноги, показал, на что горазд. И мирские заботы на себя брал, в ауле его зауважали, выбрали председателем сельсовета. Сход его принял всей душой, только один аксакал высказал опасение, не то чтобы против был, просто сомнение вдруг старика взяло:
- Не привыкли мы неженатому начальству подчиняться. Как холостой человек женатых уму-разуму будет учить?
Откуда ему детские заботы-печали знать, коли свои по дому не ползают.
- Ладно, дедушка, будь по-твоему, я ему завтра же невесту найду! крикнул один.
- А там уже сам постарается! - добавил другой. - В меру сил...
- Уж тебя не позовет, - одернул третий второго. - Так что свою страсть при себе держи.
Любят кулушевцы срамные намеки, рады при случае язык почесать. Такое и за грех не считается.
Однако после схода Кашфулла задумался. Аксакал-то верно сказал. У нас на перегулявшего холостяка как на бродячего козла смотрят, говорят: подванивает. Так что одной лишь круглой печатью, что в кармане лежит, народ слушаться не заставишь, тут мужская солидность нужна.
От их дома через улицу наискосок жила Гульгайша, отец на германской погиб. Кашфулла еще прежде ее, как говорится, глазом и душой приметил. Молодой председатель ни сватов не отправил, ни даже весточки вперед себя не послал - взял и в тот же вечер явился сам. Гульгайша сидит, вышивает что-то, а мать нить шерстяную сучит. К осени вечера потянулись длинные, дошел черед и до рукоделия. Гость вошел, девушка потупилась, а мать тут же взялась за самовар.
- Не хлопочи, енге, я ненадолго.
- Пусть себе закипает. Горячий самовар не в обузу. Гульгайша так и сидела в глубине хике, подогнув ноги.
Лицо еще совсем детское. Хотя ребенок она только с виду. Годами подошла - уже семнадцать. Однако, когда ее на улице встречал, казалась повыше и пополнее. А сейчас как-то съежилась, поменьше вроде стала. На склоненное лицо румянец выбежал. Сердечко - тук-тук, тук-тук - так и колотится. Парень, который прежде и порога их не переступал, вдруг вошел и сел. Небось и растеряешься. Даже палец иглой кольнула.
Посидел Кашфулла, помолчал, потом сказал: