12656.fb2
- Вагалейкум-салям, хазрет... - согласно ответила толпа.
- О делах-заботах ваших наслышан, ямагат, - сказал мулла.
Помолчал, подождал, когда народ затихнет, потом заговорил снова:
- Этому греху ты, заведомо зная, дорогу открыл, Якуп?
- Знал, но дороги не давал, хазрет.
- Говори ясней! - опять заорал Лукман.
- Еще осенью сын стал просить, чтобы разрешил жениться на мусульманке. Я разрешения не дал. Он бушевал и плакал. Я стоял на своем. Он затих. Я успокоился.
- Сказанное правда, Якуп?
- Богом клянусь, хазрет.
- Коли так, ямагат, и мы, и Яков в равной мере впали в горе и позор. Страдания его не меньше наших. К тому же он иудей, и коли осудим мы его своим судом, неугодное богу сотворим. Ты, Якуп, ступай в святилище своей веры и расскажи обо всем, что случилось. Сочтут виновным, там тебя и осудят, там ты и кару примешь. И сына своего, если поймают и вернут, забери с собой.
Яков простер руки и шагнул вперед. Но ступил мимо и грянулся с крыльца. Круглая суконная его шапочка откатилась в сторону. Все, кто стоял рядом, отшатнулись в изумлении.
- Я ведь ослеп, хазрет. Не гони меня из аула.
Эти слова оглушили толпу, люди стояли и шевельнуться даже не могли.
- Будь по-твоему, - сказал Муса-мулла тем же ровным голосом. - Тебя не обидят.
Он сел в легкие сани, запряженные серым, в яблоках иноходцем, и уехал. Толпа начала расходиться. Круглой черной шапки, лежавшей на снегу, словно никто и не видел. Нет, один увидел. Враль Нурислам. Отряхнул от снега и сунул Якупу. Тот взял в руки, ощупал, но на голову не надел. Так и остался стоять. Две-три слезинки скатились по его густоседой бороде.
Где только не искали беглецов! Мало до Уфы - до Оренбурга и Челябинска доехали. Ни следов, ни слухов. Шито-крыто. Где голова спрятана, там и хвост не торчит.
Но все же мир не совсем глух и слеп.
...Уже после вторых петухов Нурислам, собиравшийся наутро в извоз, выходил задать лошади овса и кое-что в глухом переулке за их забором разглядел. Видел мужчину, который стоял возле запряженной в дровни лошади, и девушку, спешащую с того конца проулка с большим узлом под мышкой, приметил. И то разглядел, что сели они в сани и сначала поехали медленно, а потом пустились рысью. Кто такие, Нурислам тоже смекнул. Вспомнил и слухи о них, пролетевшие недавно по аулу. Впрочем, пролетели они тогда и затихли. У кого хватит смелости о дочке Халиуллы-бая долгие пересуды вести? И вот какое теперь опасное дело затевается.
Лихое затевается дело. Выйди на улицу, крикни "караул" - весь аул мигом проснется.
И на улицу не выбежал Нурислам, и "караул" не крикнул. Нет, он не подумал: пусть, мол, двое влюбленных по своим законам живут, сами свою судьбу ищут. Не из таких благих пожеланий. Не в тех еще был годах, чтобы подумать так. Кровопролития испугался он, убийства. Если бы парня с девушкой нагнали, без топора-ножа не обошлось бы. К тому же, говорили, есть у Юсуфа шестизарядный самопал.
За гумнами беглецы завернули на самую пустынную дорогу, через лес, и пропали в ночи...
Много лет прошло после революции, Халиулла-бай умер, сыновья его разъехались кто куда, и в караульной избе открыл Нурислам народу свою давнюю тайну. Облизывая толстые губы, он рассказал: "А ведь тот человек, что Юсуфу и Зубейде благословение дал и светлую их судьбу им в руки вложил, был я. Сам лучшего рысака запряг, сам их в нашем проулке свел, сам усадил их в легкие сани на подрезах и самую надежную дорогу указал. Потому и на след не напали. Говорят, Юсуф теперь в больших комиссарах ходит. Нынче ведь все евреи комиссарами стали. Наверное, еще вернется, разыщет меня". Рассказывая, Враль даже день, час и минуты назвал. Народ слушал в изумлении - то есть верил. Но Юсуф почему-то благодетеля, который вручил счастье да еще надежную дорогу указал, навестить не спешил.
...А к слепому Якову той же весной, в самый разлив, приехала какая-то родственница и увезла его неизвестно куда.
Тогда про Зубейду длинные-длинные баиты и насмешливые песенки пелись, срамные частушки на аул так и сыпались. Непристойные частушки сошли быстро, ядовитых песенок тоже надолго не хватило, а горестные поучительные баиты из памяти не уходили долго. Особенно слова, будто бы сказанные самой Зубейдой, долго ранили тонкие души.
Рыдайте, подружки, над горькой судьбиной моей!
Он - враг моей веры, возлюбленный мой, иудей.
Во имя любви он, безумец, отрекся от всех.
Скажи мне, господи, разве любовь - это грех?
О, лик его юный - в нем дышит сама Красота!
О, имя - Юсуф! - прошепчи - и возжаждут уста!
Зачем же, господь, ты нарек, как пророка, его
Нарек и отрекся, отдал иноверцам в родство?!
Лишилась рассудка, и тьму обнимаю, и свет.
Не ада страшусь, а того, что раскаянья нет.
Тобою, господь, проклинает отец свою дочь.
И мать проклинает, и ты мне не можешь помочь!
Летать научил, но зачем, если крылья сломал?
Любить научил, но единого храма не дал.
Нет-нет, но и поныне услышишь эти строки из уст какой-нибудь старушки.
НАЖИП С НОСОМ
Порою бывает так, что ничтожный, смешной даже случай отбросит свою тень на громкое, потрясшее всех событие, затмит его, и все людское внимание переходит туда. Может ли наперерез бегущему по лесной поляне оленю выкатиться маленький, с клубочек-то всего, ежик и сбить его с бега? Может. Вот так же и с событиями - мелкими и большими.
Еще не утих шум после истории Зубейды, случилось забавное происшествие на улице Трех Петухов. Тут бы и говорить-то не о чем, но круто заварилось потом...
По соседству с Курбангали, от них справа, живет с четырехлетним сыном солдатка Сагида. Душой приветлива, нравом озорна. Посмотреть, так ростом-статью не очень вышла и с виду не писаная краса. Но было что-то в ней привораживающее, колдовство какое-то - глазу невидимое и душе неодолимое. Не было, наверное, мужчины, чтобы прошел мимо нее спокойно. В то лето, как только поженились, копнили они с мужем сено на излучине Капкалы, вдвоем только, и Халфет-дин, не в силах дождаться вечера, захотел было увлечь молодую женушку в кусты среди белого дня. Надо сказать, Сагида проявила выдержку, шутила, смеялась, но мужней воле в неподобающий час не покорилась.
Больше двух лет прошло, как взяли мужа в солдаты, но молодая жена за чужой зубок, за чужой язычок, хвала аллаху, ни разу не зацепилась.
Как началась война, известный своим беспутством На-жип начал крутить с солдатками, что податливей. Узкогрудый, с длинной шеей, лет тридцати - этот ухарь стал при случае заговаривать с Сагидой, загодя подливать закваску.
- Изобилия-то, говорю, твоего, сватья, день ото дня прибывает... Зазря ведь пропадает. Для кого бережешь? - сказал он однажды.
- Для хозяина.
- Так ведь не убудет, только "бисмилла" при этом надо сказать. И хозяину доля останется.
- Ты свое "бисмилла" жене дома повторяй, на других страсти меньше останется.