12743.fb2
НУ КАК НЕ НАДОЕСТ то и дело являться! То и дело принимать характер самому давно знакомого, а другим пугающе незнакомого, показываться на глаза в старой заунывной, заурядной фигуре, всякий раз заново! Позади студентки Гудрун Бихлер мотается метла её длинных волос, будто заметая следы. Собственно, они приветствуют лес вставанием и поклоном головы, волосы, они реют горизонтально, словно флюгер, будто пойманные воздухом на лету. Газы иногда заставляют тело взрываться, но в этой молодой женщине они ведут себя прилично, преобразуясь в горючее; на заправке я заглядываю ей в горловину: эта женщина едет на биогазе, безвредном для окружающей среды, максимум через девяносто шесть часов после смерти мускулатура расслабляется в той же последовательности, в какой она перед тем коченела. Ну, и как вам понравился шерстяной сад? Спасибо, хорошо. Гудрун слетает по лестнице, едва касаясь ногами ступенек, лишь изредка отталкиваясь от них, как раньше дети на своих старомодных самокатах. Сегодня подавай их на роликовых подносах, не получив разрешения держать в руках руль даже на старой доброй почве. Мы, старшие, в отличие от них, делаем своим господином сон, который Гудрун, эта одиночка, легко может преодолеть: сон, почему в тебе нет правды, почему ты обман? Вот иногда лежит Гудрун в своей комнате, в которой она разместилась, хотя комната не носит никаких её следов, непонятно, почему хозяйка не сдаёт эту комнату; она уже не раз пыталась, как мне только что сказали, но по неясным причинам никакие постояльцы нынче не хотят здесь поселяться, предпочитая поехать дальше, в соседнее местечко, — в Нойберг, Прейн или в Мюрцштег. В Гудрун сон смотрит тело, а не тело сон (спящему что-то впаривается, но он лежит перед нами беззащитный), и уж если Гудрун приходит в себя, то она сама — сон. Тогда она уходит. Но ей при этом кажется, что она всегда просыпается, в любой момент, и в то же время глубоко спит, как будто её сон — недостающий объект? — и она могла бы себя из него в любой момент добыть, как железную руду, которая ведь тоже спит в земле. Сейчас она в паузе сна (или это пауза в её бодрствовании?), зевая, подходит к окну, наша Гудрун, и вешает голову, как будто кто повесил за окно сетку с Продуктами для охлаждения. Я, вообще-то, хотела придержать это наблюдение при себе, но птицы, с тех пор как я это увидела, больше не взлетают. К их присутствию привыкаешь, как охотнее всего привыкаешь к присутствию, которое, собственно, есть отсутствие, ибо птицы, в конце концов, всегда взлетают, если к ним подойти, хотя это едва замечаешь, слишком слабы их нежные воздушные подтягивания из виса. Ткк, они здесь и в то же время не здесь, но слышишь их чуть ли не постоянно. Сейчас же здесь стало так тихо, не слышно никаких пернатых, никаких животных звуков! Зато повсюду на земле видно этих животных. Поскольку лес так часто передаёт поклоны, что решаешь наконец его навестить. И когда прыгаешь в машину, чтобы последовать приглашению, окружающие, небрежно прикрыв свои манеры курткой или плащом, однако не потрудившись приглушить голоса, как это делает мягкий хлопок пробки, слышат этот слабый звук, будто кто вытащил из бутылки затычку, а это, опять же, оперённое: под колёсами лопаются живые твари. Воробьи и другие мелкие птички даже не пикнут, но вот у хозяйского индюка вчера звук был такой, будто кто ударил по надутому бумажному пакету. И вот лежит птичья каша с кукурузой, которой он перед тем наклевался. Животное распласталось покрывалом, которым приготовилось покрыть другое птичье тело, труп которого лежит теперь в метре от него. Вот так уж повелось, что можно показать горю человека свои сосуды, чтобы оно знало, где его подловят, если он пойдёт на поводу у своих слёз. Я сейчас вытрясу человека от смеха и потом быстро разверну его руководство, которое я крепко привязала к нему с той целью, чтобы он мог одним взглядом охватить свои возможности, которые он назовёт Правдой. То ли ещё будет! Всегда что-нибудь на подходе. Быть человеком — возьмите эту роль себе, она ещё свободна, пока я не размотала этот ролик. А как быть с теми, кто уже не может с нами говорить? Не беспокойтесь, ведь на это есть я.
Через некоторое время отдыхающим бросается в глаза, что птицы больше не взлетают, когда они, Отдыхающие, носятся со своими высоко парящими планами и накидываются на птиц, как воздушные петли. Воздух становится свинцовым и давит отдыхающих. Гудрун, кстати, носит характер старой знакомой, но каждый видит в ней кого-то другого. С ней все здороваются, но тут же смущаются оттого, что приняли её за другую. Каждый из них видит эту студентку уже несколько дней, но, если попросить их описать её, все описания окажутся отличными от единственно верного: что никого тут не было, но все её видели, при разных обстоятельствах. Сейчас, например, она примкнула к тем двум носителям кожаных штанов у тёплой безобидной стены дома, хотя так и не нашла с ними настоящего контакта. У обоих оказался закрыт правый глаз, а левый широко раскрыт, и оба они месили руками свои члены — их повседневная привычка тщательно взвешивать свои сливы и взаимно их друг другу перемывать. Долго ли они так смогут продержаться? Долго, долго. Они, в конце концов, всё время сидят на этих птицах, которые не могут из-под них выпорхнуть. Их руки играют как благовоспитанные дети, не споря, они с удовольствием показывают из жёсткой штанины разбуженного червя, если есть публика, но она всегда отворачивается и думает, что ей показалось; оба одноглазых улыбаются, если улыбается Гудрун. Они высовывают наружу свою ручку от чашки, чтобы их за неё подняли, и у меня такое впечатление, что студентке это кажется совершенно нормальным. Никакой бог не был с нею строг — должно быть, она не повторяла своих ошибок. Однажды она уже была в самом низу, а теперь её снова вынесло на поверхность, и она начинает с начала, свежеподтянутая. В жажде воздуха и жизни она уделяет своим наблюдениям много внимания, поскольку на неё, кажется, никто пока внимания не обратил. Только эти двое парней, которые как близнецы (но смотрят друг на друга совсем непохоже), освоившие мало желательных свойств, и оба одни и те же, непрерывно возятся со своими детородными частями, которые не имеют на головах этих маленьких сорванцов из кожицы, то есть с их плодами и крепким добрым семенем. Но для этого они действительно немного староваты. Они ведь как дети малые! А один из них, тот, что справа, не тот ли это молодой человек, тело которого в прошлый раз, когда Гудрун видела его в коридоре, было цвета киновари и всё было обрызгано калом, может быть от газа?
По крайней мере похож, и правда, когда Гудрун отпустила свой взгляд прогуляться по его ногам вниз, она заметила засохшие брызги грязи, как будто парень заляпался в глине, но это не глина, глина пахнет не так, и ей уже знакомо маленькое животное из домашнего хозяйства, которое лежит на своей кожаной подушке, пока свернувшись и уткнувшись носом, у него сизовато-красная головка, но без шляпы, так, теперь животное выглядывает из-под короткой штанины и приветливо поднимается навстречу Гудрун; но тут же снова, как робкий влюблённый, скрывается в укрытие штанины, как будто он пребывает в неопределённости истории этой страны, загнанный, как флажок, который держит нос по ветру женщины; и опять начинает долбить своего хозяина и стучаться к нему: он тоже хочет играть здесь роль среди других людей, и как можно чаще! Другой рукой, которая на подхвате, часть этого путаного клубка (нет, это не спицы, это червяки, а вы сможете найти тут и бактерии, если ищете их!), как спицей, довольно грубо, надо сказать, вытянута наружу, для этого приходится жёсткую штанину, которая, кажется, покрыта коркой старых отвратительных отложений и странностей (целые поколения мёртвых, должно быть, уже носили эту модель штанишек-подгузников с немецким язычком-подгибом — так называют впитывающую прослойку, у которой теперь есть практичные крылышки, которые защищают брюки, любовно приникая с боков, да, это просто цоканье языком, которым в наших краях любят побаловать! Эти брюки вообще модель для всех альпиносов со времён всеобщего окоживания брюк в этой стране) и поражена домовым грибком, древесный долблёный ствол, по которому, радостно пенясь, змеится ручеёк, чтобы выплеснуться в таз. Так, чуть приподнялись, проветрились, а вот уж снова она, змеиная головка, которая некоторых людей прямо-таки пожирает своими «Одноглазка, ты спишь, Одноглазка, ты не спишь?» (наверху, на лице, — там правый глаз спит), тогда люди больше ни о чём другом не могут думать. Гудрун видит маленькую дырочку на медно-купоросносном конце, от которого мясо отступило дальше, чем обычно, окопав кратерный шрам бруствером; дыра этого вулкана — как старый, давно заброшенный муравьиный лаз в землю, через который насекомые таскали свои тяжести, чтобы спокойно сожрать их в подземелье. И когда гудрун, немного пристыжённая такими щедрыми дарами, повернулась ко второму парню слева от себя, она увидела, что он, зеркально повёрнутый, делает то же, что и его спутник, только прибегая к помощи другой руки. Он поставлен на отдельную конфорку, так что его мясо ещё не скоро закипит, плавая на поверхности, белое, тугое, безволосое, огонь пока не горит, видимо, газ ещё не пустили; Кровь или её эквивалент, который течёт в куске жаркого, нет, варёного, праздно застоялся. И в интервале между поступлением жара, языками пламени и обморочным, безвольным окукливанием проходит столько времени, что носитель пола — только потому, что он хотел бы что-то вынести наружу, — забывает про собственную смерть! И Гудрун не знает, в какую сторону ей сначала смотреть. И справа и слева её приветствуют епископские шапочки детородных органов, которые не могут пользоваться вторыми, дополнительными шапочками сверху.
В то время как кости и перья мёртвых птиц вдребезги взрывались на газоне, брызги древнего кала окропляли ноги обоих парней, с двух сторон обступивших Гудрун Бихлер. Оба они, хоть и не говорили ни слова, но улыбались Гудрун, своей мёртвой коллеге по колледжу мёртвых — вот только где её сумка с книгами и тетрадями? — и протягивали ей с обеих сторон содержимое своих пифагоровых штанов, чтобы можно было взять за образец, перевязать по-своему, снять выкройку и зашиться. Они — отцы своих невоспитанных маленьких дрочунов, которых они сами побьют сами и приласкают. Гудрун, которая раньше и представить себе этого не могла, протянула пару пальчиков, как будто кто-то вёл её руку, и просунула их в штанину стоящего справа мужчины (уж не один ли это из сыновей лесника или другой? А другой, может, студент?), и тот немедленно вкладывает ей в руку нечто горячо рекомендованное. Но поданное холодным, как из морозилки, нет, даже ещё холоднее. Оно пролежало в земле больше пятидесяти лет, и так бы оно и чувствовалось, если было бы способно на чувства! По моему мнению, и кипячёная вода, и машины, и личная гигиена представляют собой потенциальную опасность, поэтому: оставьте всё как есть! Возникший было у Гудрун аппетит побороло. Его побороли колбаса. Она твёрдая и качественная, но ледяная, жёсткая, не укусить, и если присмотреться, а для этого Гудрун пришлось присесть на корточки и поднести этот предмет молодого человека к глазам, то этот с виду целый, тутой свиной шланг испещрён червивыми ходами, червоточинами, крошечными норками; там, внутри, просто кишмя кишат твари, вплоть до трёхсантиметровой длины, поскольку при поверхностном вентилировании патогенные микроорганизмы не дезактивируются! Вот это существо, например, которое производит из себя так много существ, оно ведь, со своей стороны, живёт от других организмов; Гудрун удивляется, что не испытывает отвращения, она есть какая есть, и её пристальное разглядывание этой белой части родового органа с его узким отверстием жизни, отверстием сока, через которое жизнь уже незнамо сколько раз входила и выходила (но никто не видел, как она, эта гурманка, выходила, как возвращалась, в какие места заглядывала, и мы этого не знаем!), не вызывает в ней ни омерзения, ни оторопи. Этот грубый мясной продукт, который попал на рыночную площадь Гудрун, чтобы выставить себя на продажу, этот компактный воловий биток из кожаной шкуры, который сейчас ещё благопристоен, но всё может быстро измениться, поскольку Гудрун берёт его в руки. Животные хотят наружу, они сгорают от нетерпения, хотя огонь уже весь вышел и его задачу взяла на себя морозилка почвы, которая не есть родина. И в то время как бедные птички и ползучие твари лопаются под автошинами, с трудом скачущими через садовые ухабы, тысячи крохотулек, кишащей кашей выползающих из-под кожи молодого мужчины, как кровь из-под раздавленных ногтей, попадают в Гудрун, радостно приветствуя тех, что уже там, выползли из земли ещё раньше. Этот гибкий детород должен признаться, что чувствует себя прекрасно, с тех пор как угодил в рот присевшей на корточки Гудрун. Что-то капает с её подбородка, она никогда не делала ничего подобного, её нынешнее выступление здесь ни о чём не говорит, и всё же она через эту толстую соломинку вытягивает что-то — эта жажда ей мучительно стыдна, — что приводит её в сомнамбулическое состояние. Она поднимает взгляд, кровь течёт по её подбородку, как будто её рот был насажен на острый кол; подобно куче горящего хвороста, она раздувается, имматериально, вверх по стене. Что-то белёсое, наподобие яичного белка, капает из брюк, рот весело смеётся, нет, ещё нет, сейчас пока другой на очереди, второй диобскур, который развернул к себе голову Гудрун, как куст лохматого салата, и притянул вниз к своим чреслам, где происходит то же самое, только в чуть другом варианте. Праздничное угощение замешено, зачерпнуто и положено в рот Гудрун, такой большой! — «маленький человек, что дальше», что ты смотришь на меня своим блестящим, красивым и честным глазом, из которого выступает «да»? Оба кожаноштанишника вдруг забеспокоились, поскольку они наконец выложили Это; второй, соответственно, только собрался это сделать, и особенно забеспокоился один из них, поскольку у него была неразборчивая буква из яичного теста жизни и он не мог пустить её плавать в полный рот супа, эта первая и одновременно последняя буква, которая тем не менее должна стать записью чего-то нечленораздельного (крика, длящегося до сих пор?). Оба парня образуют ворота, один показывает себя наверху, это дума, другой насадил голову Гудрун на свой маятник, и Гудрун исчезает за горизонтом, большая женская мысль, которая, хоть и породила однажды вселенную, всё же закатилась. Голова Гудрун вертится туда, вертится сюда, как качели «мальчики-девочки» в метеобудке: то один пол выметет наружу, то другой, при этом навеки отдельно один от другого, смотря по тому ветру, по какому люди держат нос, кого они должны сейчас убить, а кого пощадить, от одного молодого человека к другому; да, она, Гудрун, вдруг разом стала самой могущественной из них всех, поскольку она может их распробовать, отторгнуть или принять внутрь, каждого на его месте выводя из себя. Её требование означает, что оба эти молодых человека должны себя выставить в автоматизме вечного повторения. Так что имеется два заявителя; которые играючи бросили Гудрун свои плоды, — кого же из двух она возьмёт? Она, я думаю, возьмёт здесь всех. У неё есть на это право, братья, коллеги или кто там они есть, которые суют ей в руки и в рот свои знаки, и теперь Гудрун охраняет её Единственного, её мальчонку, которого она гоняет туда-сюда во рту, отведывает, минуточку, пожалуйста, сейчас родится жизнь, но не пригодится, она тает, уходит в дым, в данном случае в звук. Каждый из этих тугих белых сучьев с криком ломается во рту Гудрун, и вот уже они лежат в своём молочке и семени, ещё больше слов возникает у меня из-под пальцев. На помощь! Да, в порядке, лучше впишите сюда ваши!
Которые иначе не были бы сказаны. Начатые с искры, возгораются в пламя пенисы обоих мёртвых, тянутся в рост в рот Гудрун, лудят её глотку, которая тоже давно уже мёртвая; каждый из этих членов остался на прежнем делении шкалы и больше не растёт, поскольку он выгнан из маленькой «Винер Циммер», под шумок, и его ещё гонят, и пьют, и шум по-прежнему стоит, как пыль столбом. И Гудрун упивается маленькими венами, что прорисованы на крайней плоти этого полового отпрыска; однако смертельная болезнь, смертельный яд, она провидит большее, чем чувствует на вкус, она провидит жидкость, что бьёт из дупла ветки. Это как птицы, которых давишь, а они даже не думают взлетать. Кто отгадает это? Как канат в фокусе индийского факира, оба поднимают вверх белые фитили могильных светильников, и Гудрун пускается в восхождение, но перекладины лесенки проваливаются под ней, разверзается приветливая пасть собаки, и Гудрун отбрасывает в траву. После этого она встаёт, протирает глаза: где это я? — груди по-прежнему вывалены из чашечек бюстгальтера, она их ещё не заправила, и она всё ещё стирает бельё в кухне, а молодой человек снаружи, не в силах снести тяжесть своей взрослости, рвётся внутрь, чтоб разделить её с ней. Он пялится на неё половиной лица через затемнение окна (это накладка), поскольку её грудки-дудочки, выдувая ему неслышный марш, вырвались вперёд из своей жирной упряжи.
А ведь за парнями, кажется, стоит ещё один, и она его откуда-то знает. Может, видела в отпуске, который уже был, или ещё увидит в том, который будет? На дискотеке? В читальном зале? Гудрун Бихлер прикрывает ладонями фрукты, которые будут надкушены чужими глазами и для этого высунулись из своей грудной клети, чтобы ответить на внимание. Молодой человек перед окном обнюхивает женщину, правда взглядом. Пена выступает в уголке его рта, будто он уже проглотил плоды, которые она ему в известной мере преподнесла на блюдечке, но почему пена такая тёмная, как будто парень только что ел чернику? Почему этот мрачный сок тянется из его рта, как нить, которую он потерял в разговоре? Что это, опять же, за тёмная верёвка проступает у него над губами? Теперь слышен прибой волн, ах, это всего лишь ручеёк беседы, выпавший из своего ложа, шум ручейка приближается, я уже слышу его, он поднимается по лестничной клетке, смех, зажатый было перилами, снова вспархивает и забегает вперёд. Гудрун привстаёт на цыпочки — кто это там идёт? — молодой человек перед окном тоже невольно выпускает белые титьки с малиновыми пуговками из поля зрения (хотя оно и поддерживалось в рамках корректирующими контактными линзами), он расстроенно слизывает потёк в уголке рта, цвет которого, кажется, настоящий. Гудрун потягивается, оттягивает атласную посуду лифчика и набивает гильзы реквизитом, при помощи которого проделывала фокусы со взглядом молодого человека, потом рассеянно стирает несколько капель воды со своих рук; тут поднимается по лестнице с шумом и смехом целая группа, и он с каждой секундой поднимается выше, шум. Вот кто-то затаился за поворотом, где перила обрываются и брешь кое-как залатана шпагатом. Что за гремучая пытливая группа карабкается вверх, чего им надо, кто здесь ещё живёт, к кому могут явиться эти гости, вот уж появились первые, и быть того не может.
Ведь это, в принципе, всего три-человека, так господь судил, когда творил самого себя, один из них — ребёнок, явно мальчик, в обычной спортивной одежде, всюду короны, полоски, зубцы, аппликации мультипликаций. Все эти вырезки и куски глыбами ослоняют его ноги, озмеяют его маленькое тело и с каждым шагом вверх орошают пустоту лестничной клетки. Капли блестят на затёртых ступенях, лицо этого мальчика пусто и лишено выражения, но этот грохот! Шум этой маленькой толпы заставляет весь дом содрогаться, будто на каждый освобождённый ими сантиметр напирают сзади новые следы; как будто сквозь стены с криками ломятся гекатомбы едоков и постояльцев, как будто каждое место на лестнице занято испуганными пассажирами «дороги привидений», которые палками отбиваются от чего-то ужасного, от думы, от власти, от верхов, от низов, от среды, от рук, от ног и конечностей. Эта дикость дошла и до нашей улицы, мы уже видим бельмо в глазу, напряжение жил, готовых к прыжку, двужильные крики распахнутых пастей, машущую руку, нет, две, три, десять, сто, и всё же: их только трое, три человека, два с небольшим! А теперь скажите, что вам здесь нужно! По каким каналам вы сюда приплыли, какое движение движет вами, какой источник вы с выражением сожаления снова захватили, какую Стену опять растворил ваш застой, лишь для того, чтобы вы побыстрей перешли все границы!