12758.fb2 Дети утопии - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Дети утопии - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

"...Вот в этих-то журналах, стороной,

И стал встречаться я как бы в тумане

Со славою Марии Ильиной,

Снискавшей нам всемирное признанье.

Она была в чести и на виду,

Но указанья шли из страшной дали

И отсылали к старому труду,

Которого уже не обсуждали.

Скорей всего то был большой убор

Тем более дремучей, чем скупее

Показанной читателю в упор

Таинственной какой-то эпопеи,

Где, верно, все, что было слез и снов

И до крови кроил наш век-закройщик,

Простерлось красотой без катастроф

И стало правдой сроков без отсрочки".

(Выделено теперь. - Д. Ш., 1993)

И мы намертво уцепились за "правду сроков" и за "красоту с катастрофами". И не только мы. У Олеши в "Зависти" самый положительный и коммунистически безупречный молодой герой, Володя Макаров, говорит своему приемному отцу Андрею Бабичеву:

"...революция была... ну как? Конечно, очень жестокая. Хо! Но ради чего она злобствовала? Была она великодушна, верно? Добра была - для всего циферблата... Верно? Надо обижаться не в промежутке двух делений, а во всем круге циферблата... Тогда нет разницы между жестокостью и великодушием. Тогда есть одно: время. Железная, как говорится, логика истории. А история и время одно и то же: двойники... главным чувством человека должно быть понимание времени". (Выделено теперь. - Д. Ш., 1993)

Это ли не "правда сроков", то есть правда с отсрочкой, обусловленной "как говорится, железной логикой истории"? Это ли не "красота с катастрофами", которая обязательно станет в конце "циферблата" красотой без катастроф? Имелось у нас и еще одно подтверждение догадки о "правде сроков" - в тех строках Пастернака, которые я уже цитировала: "...за подвиг, если не за то, что дважды два не сразу сто". Не сразу, но все-таки в конце концов будет "сто"?

Вот как пересказ тех же иллюзий, но уже окончательно развенчанных, будет звучать (в тех же устах - моих) через двадцать пять лет:

"Невозможность прямого, открытого диспута долгие годы усугубляется еще и страхом повредить дискуссией, даже конспиративной, не себе, нет, а Великой Непогрешимой Идее, гипноз которой, осуществленный посредством лавинообразных потоков массивной, избыточной неправды и полуправды, обрушиваемых всю жизнь на каждого, преодолеть чрезвычайно трудно и не всем под силу.

Искренний и прозорливейший Пастернак восклицает: "И разве я не мерюсь пятилеткой, не падаю, не поднимаюсь с ней?"... И тут же кается (перед собой, перед ближайшими, перед родиной и вечностью, а не перед властью): "Но как мне быть с моей грудною клеткой и с тем, что всякой косности косней?" И делает самоуничижительный, но логичный вывод: "Напрасно в дни великого Совета, где высшей страсти отданы места, оставлена вакансия поэта: она опасна, если не пуста"!

Маяковский, отдавший себя, казалось бы, безраздельно коммунистическому мессианству, пишет: "Хорошо у нас, в стране Советов: можно жить, работать можно дружно. Только вот поэтов, к сожаленью, нету... Впрочем, может, это и не нужно?.." И как искренне он себя ни смирял, "становясь на горло собственной песне", в конце концов он убил эту непокорную песню, выстрелив в самого себя.

Для кого опасна "вакансия поэта", "если не пуста"?! Кому не нужны настоящие поэты?! По-видимому, все той же Единственной, Великой и Непогрешимой Идее. И это противоестественное величие, которое боится пророческого дара поэзии, в глазах третьего поколения непрерывно уничтожаемых и самоуничтожающихся литераторов все еще продолжает оставаться величием!

Таков гипноз повторения одного и того же комплекса догматов в течение жизни трех поколений подданных диктатуры.

"Да, он наступил на горло собственной песне", - говорит К. Паустовский, и это ужасное, ничем не оправданное самоубийство духовное, предшествовавшее самоубийству физическому, Паустовский (а мы привыкли его любить: он тонкий лирик, он порядочный человек, он не карьерист - таково общее мнение) называет "подвигом поэтического самопожертвования ради блага своей страны и народа"!..

Мне тоже случалось защищать свою противоестественно слепую веру в утопию в неумелых юношеских стихах: "Но, ограждая высшие черты действительности, тягостной, как камень, мы зажимали собственные рты своими же горящими руками!" Но не будем забывать и того, что к любой степени убежденности примешивается в таких условиях и страх! Нормальная человеческая выносливость, нервная и физическая, не рассчитана на тоталитарные методы устрашения, подавления и мучительства человека. Убежденность под напором жизни уходит, а страх становится главным стимулом поведения.

Это говорит китайский писатель Го Можо: "Прошло более двадцати лет со дня опубликования "Выступлений на совещаниях по вопросам литературы и искусства в Яньани" председателя Мао. Я читал их много раз. Иногда на словах я могу говорить о необходимости служить рабочим, крестьянам и солдатам, о необходимости учиться у них. Но все это остается лишь на словах. Только говорить о марксизме-ленинизме, только писать о марксизме-ленинизме - это не значит работать по-настоящему, не значит претворять его на практике, не значит поступать согласно с указаниями председателя Мао, не значит овладевать идеями председателя Мао... Моя сегодняшняя речь - это выражение моего состояния... Я высказал то, что у меня на душе. Теперь я должен хорошо учиться у рабочих, крестьян и солдат, преклоняться перед ними как перед уважаемыми учителями. Хотя мне уже за 70, но у меня еще есть мужество и воля. Иными словами, если мне нужно поваляться в грязи, то я хочу это сделать, если мне нужно испачкаться мазутом, то я хочу это сделать. И даже если нужно будет обагрить тело кровью в случае нападения на нас американского империализма, то я также хочу бросить в американских империалистов несколько гранат. Таковы мои мысли. Сейчас нужно хорошо учиться у рабочих и крестьян, а если будет возможно, хорошо служить рабочим, крестьянам и солдатам".

От этой сбивчивой, задыхающейся скороговорки (президента Академии наук КНР!), от этого стариковского бормотанья веет смертельным страхом - перед застенком, перед толпой озверевших подростков-штурмовиков. А мы говорим иногда, что Оруэлл утрировал ситуацию. Заметьте: он предусмотрел ее для своей родной цивилизованной Англии, а не для черной Африки...

А это - Юрий Олеша. Здесь как будто нет потери собственного достоинства: здесь все искренне. Но тем более страшно и горько... видеть, как дар художника корчится на аутодафе, зажженном в его собственном мозге: "И вот сейчас возник вопрос, в который упираешься, что называется, лбом, - вопрос о перестройке, вопрос о приобретении ленинско-марксистского понимания жизни. Я хочу перестроиться.

Конечно, мне очень противно, чрезвычайно противно быть интеллигентом. Это слабость, от которой я хочу отказаться. Я хочу отказаться от всего, что во мне есть, и прежде всего от этой слабости. Я хочу свежей артериальной крови, и я ее найду. У меня поседели волосы рано, потому что я был слабым. И я мечтаю страстно, до воя, о силе, которая должна быть в художнике, которым я хочу быть".

Послушайте, может быть, это издевательство? Может быть, это чудовищный гротеск в форме авторского монолога? Ведь Олеша был таким тонким стилистом! Не будем обольщаться. Ниже - мольба о доверии, об отсрочке, о праве "перестраиваться" самостоятельно, по своему разумению: "Я, конечно, перестроюсь, но как у нас делается перестройка? Вырываются глаза у попутчика и в пустые орбиты вставляются глаза пролетария. Сегодня - глаза Демьяна Бедного, завтра - глаза Афиногенова, и оказывается, глаза Афиногенова - с некоторым изъяном... Я сам найду путь, без кондуктора... Я себя считаю пролетарским писателем. Может быть, через тридцать лет меня будут читать как настоящего пролетарского писателя".

Бог миловал: через тридцать лет его начали читать снова - как незабываемого Олешу, "Зависть" которого так и осталась не панегириком номенклатурному "пролетарию", а горьким реквиемом российскому интеллигенту...

Было отчего умереть. Он не умер, убив себя, но большая часть того, что ему удалось опубликовать, изуродована авторским насилием над самим собой и цензурой, как ноги красавицы китаянки - бинтами...

Потом появился самиздат, которого до второй половины 50-х годов почти не было. Но до нелегальности надо дозреть, решиться на нее, переступить через свою естественную законопослушность, через инстинкт самосохранения, не говоря уж о технической трудности нелегальных действий в условиях такой диктатуры. Пока же человек до нелегальности и - тем более - до открытого сопротивления не дозрел и борьба идет только внутри сознания, он подчинен диктатуре и разделяет ее деяния, активно или пассивно..."

Все эти и многие другие здесь не приведенные отрывки из произведений и высказываний советских писателей в моей книге "Наш новый мир. Теория. Эксперимент. Результат" (1968, 1972 - самиздат; 1981, 1986 - зарубежные издания) снабжены точными библиографическими ссылками. В упомянутой выше книге, разумеется, все куда более проработанно, чем в косноязычных и противоречивых юношеских заметках с их прямолинейным социологизмом. Но, во-первых, здесь продолжает развиваться та же тема. А во-вторых, была в тогдашнем нашем косноязычии ныне утраченная неподдельная свежесть - веяние наивности и непосредственности. Мы не резюмировали и не резонерствовали - мы жили.

Но мы еще и не позволяли себе додумывать до конца. Чаще же не умели додумать, не были в состоянии понять всей глубины и обоснованности сомнений, одолевавших наших любимых художников. Мы еще и поучали их большей цельности, большей последовательности в желании и готовности обмануться. Но до чего трудно было себя обманывать:

"Исследователь (то есть я. - Д. Ш., 1993) оправдывает лицемерие догмы и пороки системы как единственную возможность оградить от внешней и внутренней враждебности, защитить и сделать жизнеспособным прогрессивный социально-экономический строй. Без сомнения, идеальная государственная система, отвечающая требованиям исследователя и выполняющая все обещания революции, под действием сил прямой враждебности и бессознательной инерции обречена была бы на славную смерть.

Исследователь успокаивается на том, что если главный социально-экономический сдвиг (уничтожение частной собственности) сохранен, то все отклонения, сознательные и бессознательные, будут со временем выровнены. Возникает формула "правда сроков" ("отсрочка правды"), возникает ссылка на историческую закономерность, на "весь циферблат", на "красоту с катастрофами".

На этом исследователь останавливается. Все то, чего он не смог оправдать, он относит за счет своей подозрительности и своей слепоты. Роль раскрывателей его формул оставлена следующему поколению (слава Богу: кое что успело сделать и наше. - Д. Ш., 1993).

Являясь, по сути дела, вопросом (как же осуществится "правда сроков"?), формула эта оставляет в создавшем ее художнике глухую тоску и неудовлетворенность. Пастернак о Кавказе:

И в эту красоту уставясь

Глазами бравших край бригад,

Какую ощутил я зависть

К наглядности таких преград!

О, если б нам подобный случай,

И из времен, как сквозь туман,

На нас смотрел такой же кручей

Наш день, наш генеральный план!