12775.fb2
Он не ночевал дома, а на другой день пришёл после обеда - тихий, измятый, явно сконфуженный.
- Вчера я шумел,- сказал он бабушке виновато, словно маленький.- Вы не сердитесь?
- На что же?
- А вот, что я вмешался, говорил?
- Вы никого не обидели...
Я чувствовал, что бабушка боится его, не смотрит в лицо ему и говорит необычно - тихо слишком.
Он подошёл вплоть к ней н сказал удивительно просто:
- Видите ли, я страшно один, нет у меня никого! Молчишь, молчишь,- и вдруг - вскипит в душе, прорвёт... Готов камню говорить, дереву...
Бабушка отодвинулась от него.
- А вы бы женились...
- Э! - воскликнул он, сморщившись, и ушёл, махнув рукой.
Бабушка, нахмурясь, поглядела вслед ему, понюхала табаку и потом строго сказала мне:
- Ты, гляди, не очень вертись около него; бог его знает, какой он такой...
А меня снова потянуло к нему.
Я видел, как изменилось, опрокинулось его лицо, когда он сказал "страшно один"; в этих словах было что-то понятное мне, тронувшее меня за сердце, и я пошёл за ним.
Заглянул со двора в окно его комнаты,- она была пуста и похожа на чулан, куда наскоро, в беспорядке, брошены разные ненужные вещи,- такие же ненужные и странные, как их хозяин. Я пошёл в сад и там, в яме, увидал его; согнувшись, закинув руки за голову, упираясь локтями в колени, он неудобно сидел на конце обгоревшего бревна; бревно было засыпано землёю, а конец его, лоснясь углем, торчал в воздухе над жухлой полынью, крапивой, лопухом. И то, что ему было неудобно сидеть, ещё более располагало к этому человеку.
Он долго не замечал меня, глядя куда-то мимо, слепыми глазами филина, потом вдруг спросил как будто с досадой:
- За мной?
- Нет.
- А что же?
- Так.
Он снял очки, протёр их платком в красных и черных пятнах и сказал:
- Ну, полезай сюда!
Когда я сел рядом с ним, он крепко обнял меня за плечи.
- Сиди... Будем сидеть и молчать- ладно? Вот это самое... Ты упрямый?
- Да.
- Хорошее дело!
Молчали долго. Вечер был тихий, кроткий, один из тех грустных вечеров бабьего лета, когда всё вокруг так цветисто и так заметно линяет, беднеет с каждым часом, а земля уже истощила все свои сытные, летние запахи, пахнет только холодной сыростью, воздух же странно прозрачен и в красноватом небе суетно мелькают галки, возбуждая невеселые мысли. Всё немотно и тихо; каждый звук - шорох птицы, шелест упавшего листа - кажется громким, заставляет опасливо вздрогнуть, но, вздрогнув, снова замираешь в тишине она обняла всю землю и наполняет грудь. В такие минуты родятся особенно чистые, лёгкие мысли, но они тонки, прозрачны, словно паутина, и неуловимы словами. Они вспыхивают и исчезают быстро, как падающие звёзды, обжигая душу печалью о чём-то, ласкают её, тревожат, и тут она кипит, плавится, принимая свою форму на всю жизнь, тут создаётся её лицо.
Прижимаясь к тёплому боку нахлебника, я смотрел вместе с ним сквозь чёрные сучья яблонь на красное небо, следил за полетами хлопотливых чечёток, видел, как щеглята треплют маковки сухого репья, добывая его терпкие зерна, как с поля тянутся мохнатые, сизые облака с багряными краями, а под облаками тяжело летят вороны ко гнездам, на кладбище. Всё было хорошо и как-то особенно - не по-всегдашнему - понятно и близко.
Иногда человек спрашивал, глубоко вздохнув:
- Славно, брат? То-то? А не сыро, не холодно?
А когда небо потемнело и все вокруг вспухло, наливаясь сырым сумраком, он сказал:
- Ну, будет! Идем...
У калитки сада он остановился, тихо говоря:
- Хороша у тебя бабушка,- о, какая земля!
Закрыл глаза и, улыбаясь, прочитал негромко, очень внятно:
Это ему в наказанье дано:
Злого бы приказа не слушался,
За чужую совесть не прятался!..
Ты, брат, запомни это, очень!
И, поталкивая меня вперёд, спросил:
- Ты писать умеешь?
- Нет.
- Научись. А научишься - записывай, что бабушка рассказывает,- это, брат, очень годится...
Мы подружились. С этого дня я приходил к Хорошему Делу, когда хотел, садился в ящик с каким-то тряпьем и невозбранно следил, как он плавит свинец, греет медь; раскалив, куёт железные пластины на маленькой наковальне лёгким молотком с красивой ручкой, работает рашпилем, напильником, наждаком, и тонкой, как нитка, пилою... И всё взвешивает на чутких медных весах. Сливая в толстые белые чашки разные жидкости, смотрит, как они дымятся, наполняют комнату едким запахом, морщится, смотрит в толстую книгу и мычит, покусывая красные губы, или тихонько тянет сиповатым голосом:
- О, роза Сарона...
- Это чего ты делаешь?
- Одну штуку, брат...
- Какую?