12798.fb2
Кто? Бледное лицо в ореоле пахучих мехов. Движения ее застенчивы и нервны. Она смотрит в лорнет.
Да: вздох. Смех. Взлет ресниц.
Паутинный почерк, удлиненные и изящные буквы, надменные и покорные: знатная молодая особа.
Я вздымаюсь на легкой волне ученой речи: Сведенборг[1], псевдо-Ареопагит[2], Мигель де Молинос[3], Иоахим Аббас[4]. Волна откатила. Ее классная подруга, извиваясь змеиным телом, мурлычет на бескостном венско-итальянском. Che coltura![5] Длинные ресницы взлетают: жгучее острие иглы в бархате глаз жалит и дрожит.
Высокие каблучки пусто постукивают по гулким каменным ступенькам. Холод в замке, вздернутые кольчуги, грубые железные фонари над извивами витых башенных лестниц. Быстро постукивающие каблучки, звонкий и пустой звук. Там, внизу, кто-то хочет поговорить с вашей милостью.
Она никогда не сморкается. Форма речи: малым сказать многое.
Выточенная и вызревшая: выточенная резцом внутрисемейных браков, вызревшая в оранжерейной уединенности своего народа.
Молочное марево над рисовым полем вблизи Верчелли[6]. Опущенные крылья шляпы затеняют лживую улыбку. Тени бегут по лживой улыбке, по лицу, опаленному горячим молочным светом, сизые, цвета сыворотки тени под скулами, желточно-желтые тени на влажном лбу, прогоркло-желчная усмешка в сощуренных глазах.
Цветок, что она подарила моей дочери. Хрупкий подарок, хрупкая дарительница, хрупкий прозрачный ребенок[7].
Падуя далеко за морем. Покой середины пути[8], ночь, мрак истории[9] дремлет под луной на Piazza delle Erbe[10]. Город спит. В подворотнях темных улиц у реки – глаза распутниц вылавливают прелюбодеев. Cinque servizi per cinque franchi[11]. Темная волна чувства, еще и еще и еще.
Еще. Не надо больше. Темная любовь, темное томление. Не надо больше. Тьма.
Темнеет. Она идет через piazza. Серый вечер спускается на безбрежные шалфейно-зеленые пастбища, молча разливая сумерки и росу. Она следует за матерью угловато-грациозная, кобылица ведет кобылочку. Из серых сумерек медленно выплывают тонкие и изящные бедра, нежная гибкая худенькая шея, изящная и точеная головка. Вечер, покой, тайна..... Эгей! Конюх! Эге-гей![12]
Папаша и девочки несутся по склону верхом на санках: султан и его гарем. Низко надвинутые шапки и наглухо застегнутые куртки, пригревшийся на ноге язычок ботинка туго перетянут накрест шнурком, коротенькая юбка натянута на круглые чашечки колен. Белоснежная вспышка: пушинка, снежинка:
Выбегаю из табачной лавки и зову ее. Она останавливается и слушает мои сбивчивые слова об уроках, часах, уроках, часах: и постепенно румянец заливает ее бледные щеки. Нет, нет, не бойтесь!
Mio padre:[14] в самых простых поступках она необычна. Unde derivatur? Mia figlia ha una grandissima ammirazione per il suo maestro inglese[15]. Лицо пожилого мужчины, красивое, румяное, с длинными белыми бакенбардами, еврейское лицо поворачивается ко мне, когда мы вместе спускаемся по горному склону. О! Прекрасно сказано: обходительность, доброта, любознательность, прямота, подозрительность, естественность, старческая немощь, высокомерие, откровенность, воспитанность, простодушие, осторожность, страстность, сострадание: прекрасная смесь. Игнатий Лойола, ну, где же ты![16]
Сердце томится и тоскует. Крестный путь любви?
Тонкие томные тайные уста: темнокровные моллюски.
Из ночи и ненастья я смотрю туда, на холм, окутанный туманами. Туман повис на унылых деревьях. Свет в спальне. Она собирается в театр. Призраки в зеркале..... Свечи! Свечи!
Моя милая. В полночь, после концерта, поднимаясь по улице Сан-Микеле[17], ласково нашептываю эти слова. Перестань, Джеймси![18] Не ты ли, бродя по ночным дублинским улицам, страстно шептал другое имя?[19]
Трупы евреев лежат вокруг, гниют в земле своего священного поля.....[20] Здесь могила ее сородичей, черная плита, безнадежное безмолвие. Меня привел сюда прыщавый Мейсел. Он там за деревьями стоит с покрытой головой у могилы жены, покончившей с собой, и все удивляется, как женщина, которая спала в его постели, могла прийти к такому концу.....[21] Могила ее сородичей и ее могила: черная плита, безнадежное безмолвие: один шаг. Не умирай!
Она поднимает руки, пытаясь застегнуть сзади черное кисейное платье. Она не может: нет, не может. Она молча пятится ко мне. Я поднимаю руки, чтобы помочь: ее руки падают. Я держу нежные, как паутинка, края платья и, застегивая его, вижу сквозь прорезь черной кисеи гибкое тело в оранжевой рубашке. Бретельки скользят по плечам, рубашка медленно падает: гибкое гладкое голое тело мерцает серебристой чешуей. Рубашка скользит по изящным из гладкого, отшлифованного серебра ягодицам и по бороздке – тускло-серебряная тень..... Пальцы холодные легкие ласковые..... Прикосновение, прикосновение.
Безумное беспомощное слабое дыхание. А ты нагнись и внемли: голос. Воробей под колесницей Джаггернаута[22] взывает к владыке мира. Прошу тебя, господин Бог, добрый господин Бог! Прощай, большой мир!.......
Aber das ist eine Schweinerei[23].
Огромные банты на изящных бальных туфельках: шпоры изнеженной птицы.
Дама идет быстро, быстро, быстро..... Чистый воздух на горной дороге. Хмуро просыпается Триест: хмурый солнечный свет на беспорядочно теснящихся крышах, крытых коричневой черепицей черепахоподобных; толпы пустых болтунов в ожидании национального освобождения[24]. Красавчик встает с постели жены любовника своей жены; темно-синие свирепые глаза хозяйки сверкают, она суетится, снует по дому, сжав в руке стакан уксусной кислоты..... Чистый воздух и тишина на горной дороге, топот копыт. Юная всадница. Гедда! Гедда Габлер![25]
Торговцы раскладывают на своих алтарях юные плоды: зеленовато-желтые лимоны, рубиновые вишни, поруганные персики с оборванными листьями. Карета проезжает сквозь ряды, спицы колес ослепительно сверкают. Дорогу! В карете ее отец со своим сыном. У них глаза совиные и мудрость совиная. Совиная мудрость в глазах, они толкуют свое учение Summa contra gentiles[26].
Она считает, что итальянские джентльмены поделом выдворили Этторе Альбини, критика «Secolo»[27], из партера за то, что тот не встал, когда оркестр заиграл Королевский гимн. Об этом говорили за ужином. Еще бы! Свою страну любишь, когда знаешь, какая это страна!
Она внемлет: дева весьма благоразумная.
Юбка, приподнятая быстрым движением колена; белое кружево – кайма нижней юбки, приподнятой выше дозволенного; тончайшая паутина чулка. Si pol?[28]
Тихо наигрываю[29], напевая томную песенку Джона Дауленда[30]. Горечь разлуки:[31] мне тоже горько расставаться. Тот век предо мной. Глаза распахиваются из тьмы желания, затмевают зарю, их мерцающий блеск – блеск нечистот в сточной канаве перед дворцом слюнтяя Джеймса[32]. Вина янтарные, замирают напевы нежных мелодий, гордая павана, уступчивые знатные дамы в лоджиях[33], манящие уста, загнившие сифилисные девки, юные жены в объятиях своих соблазнителей, тела, тела.
В пелене сырого весеннего утра над утренним Парижем плывет слабый запах: анис, влажные опилки, горячий хлебный мякиш: и когда я перехожу мост Сен-Мишель, синевато-стальная вешняя вода леденит сердце мое. Она плещется и ласкается к острову, на котором живут люди со времен каменного века...... Ржавый мрак в огромном храме с мерзкой лепниной. Холодно, как в то утро: quia frigus erat[34]. Там, на ступенях главного придела, обнаженные, словно тело Господне, простерты в тихой молитве священнослужители. Невидимый голос парит, читая нараспев из Осии. Наес dicit Dominus: in tribulatione sua mane consurgent ad me. Venite et revertumur ad Dominum.....[35] Она стоит рядом со мной, бледная и озябшая, окутанная тенями темного как грех нефа, тонкий локоть ее возле моей руки. Ее тело еще помнит трепет того сырого, затянутого туманом утра, торопливые факелы, жестокие глаза[36]. Ее душа полна печали, она дрожит и вот-вот заплачет. Не плачь по мне, о дщерь Иерусалимская!
Я растолковываю Шекспира понятливому Триесту: Гамлет, вещаю я, который изысканно вежлив со знатными и простолюдинами, груб только с Полонием. Разуверившийся идеалист, он, возможно, видит в родителях своей возлюбленной лишь жалкую попытку природы воспроизвести ее образ............ Неужели не замечали?[37]
Она идет впереди меня по коридору, и медленно рассыпается темный узел волос. Медленный водопад волос. Она чиста и идет впереди, простая и гордая. Так шла она у Данте, простая и гордая, и так, не запятнанная кровью и насилием, дочь Ченчи, Беатриче[38], шла к своей смерти:
Горничная говорит, что ее пришлось немедленно отвести в больницу, poveretta[40], что она очень, очень страдала, poveretta, это очень серьезно..... Я ухожу из ее опустевшего дома. Слезы подступают к горлу. Нет! Этого не может быть, так сразу, ни слова, ни взгляда. Нет, нет! Мое дурацкое счастье не подведет меня!
Оперировали. Нож хирурга проник в ее внутренности и отдернулся, оставив свежую рваную рану в ее животе. Я вижу глубокие темные страдальческие глаза, красивые, как глаза антилопы. Страшная рана? Похотливый Бог!
И снова в своем кресле у окна, счастливые слова на устах, счастливый смех. Птичка щебечет после бури, счастлива, глупенькая, что упорхнула из когтей припадочного владыки и жизнедавца, щебечет счастливо, щебечет и счастливо чирикает.
Она говорит, что будь «Портрет художника» откровенен лишь ради откровенности[41], она спросила бы, почему я дал ей прочесть его. Конечно, вы спросили бы! Дама ученая.
Вся в черном – у телефона. Робкий смех, слезы, робкие гаснущие слова... Palrerò colla mamma...[42] Цып, цып! Цып, цып! Черная курочка-молодка испугалась: семенит, останавливается, всхлипывает: где мама, дородная курица.
Галерка в опере. Стены в подтеках сочатся испарениями. Бесформенная груда тел сливается в симфонии запахов: кислая вонь подмышек, высосанные апельсины, затхлые притирания, едкая моча, серное дыхание чесночных ужинов, газы, пряные духи, наглый пот созревших для замужества и замужних женщин, вонь мужчин....... Весь вечер я смотрел на нее, всю ночь я буду видеть ее: высокая прическа, и оливковое овальное лицо, и бесстрастные бархатные глаза. Зеленая лента в волосах и вышитое зеленой нитью платье: цвет надежды плодородия пышной травы, этих могильных волос.
Мои мольбы: холодные гладкие камни, погружающиеся в омут.
Эти бледные бесстрастные пальцы касались страниц, отвратительных и прекрасных[43], на которых позор мой будет гореть вечно. Бледные бесстрастные непорочные пальцы. Неужто они никогда не грешили?
Тело ее не пахнет: цветок без запаха[44].
Лестница. Холодная хрупкая рука: робость, молчание: темные, полные истомы глаза: тоска.
Кольца серого пара над пустошью. Лицо ее, такое мертвое и мрачное! Влажные спутанные волосы. Ее губы нежно прижимаются, я чувствую, как она вздыхает. Поцеловала.
Голос мой тонет в эхе слов, так тонул в отдающихся эхом холмах полный мудрости и тоски голос Предвечного, звавшего Авраама[45]. Она откидывается на подушки: одалиска в роскошном полумраке. Я растворяюсь в ней: и душа моя струит, и льет, и извергает жидкое и обильное семя во влажный теплый податливо призывный покой ее женственности..... Теперь бери ее, кто хочет!.....[46]
Выйдя из дома Ралли[47], я увидел ее, она подавала милостыню слепому. Я здороваюсь, мое приветствие застает ее врасплох, она отворачивается и прячет черные глаза василиска. E col suo vedere attosca l'uomo quando lo vede[48]. Благодарю, мессер Брунетто, хорошо сказано.
Постилают мне под ноги ковры для Сына Человеческого[49]. Ожидают, когда я войду. Она стоит в золотистом сумраке зала, холодно, на покатые плечи накинут плед; я останавливаюсь, ищу взглядом, она холодно кивает мне, проходит вверх по лестнице, искоса метнув в меня ядовитый взгляд.
Гостиная, дешевая, мятая гороховая занавеска. Узкая парижская комната. Только что здесь лежала парикмахерша. Я поцеловал ее чулок и край темно-ржавой пыльной юбки. Это другое. Она. Гогарти пришел вчера познакомиться. На самом деле из-за «Улисса». Символ совести... Значит, Ирландия?[50] А муж? Расхаживает по коридору в мягких туфлях или играет в шахматы с самим собой[51]. Зачем нас здесь оставили? Парикмахерша только что лежала тут, зажимая мою голову между бугристыми коленями...... Символ моего народа. Слушайте! Рухнул вечный мрак. Слушайте![52]
– Я не убежден, что подобная деятельность духа или тела может быть названа нездоровой –