12803.fb2
На следующий день, едва Джафар вернулся с горного пастбища, хозяин снова пришел проведать своих лошадей и овец. Конюх-пастух не боялся этих посещений. Знал, что и в конюшне, и в загоне все в порядке. Чинно поклонился, приложив руку ко лбу и сердцу.
Поэт для вида осмотрел животных, остался доволен, как всегда, похвалил. Ему хотелось присмотреться поближе к неожиданно открытому флейтисту. Сел на траву возле загона, велел сесть и Джафару, удивленному такой честью. Юноша даже перепугался. Он был так счастлив, что боялся одного: перемен. Уж не подозревает ли чего Физали?.. Но поэт говорил о вещах самых обыкновенных. Расспросил, есть ли родные. Поинтересовался, будет ли у пастуха и его жены теплое платье на зиму. Здесь хотя и невысоко, а бывает совсем свежо. Иногда даже снежок перепадает в январе.
Джафар успокоился – хороший хозяин, заботливый, правду говорила покойница Олыга. Только забывчив старик – все это ведь уже спрашивал…
На прощание задал еще один вопрос:
– Скажи, Джафар, это ты вчера играл здесь?
Пастух опять встревожился.
– Я, отец мой… не побеспокоил тебя?
– Нет, играй, играй… ты хорошо играешь. А где ты слышал эти песни?
Джафар потупился, покраснел:
– Нигде… сочинил сам.
– Так, так… Ну, играй почаще – помни, я тебе нисколько не запрещаю…
Он потрепал взволнованного юношу по плечу и, поднявшись с его помощью, пошел домой.
Поэт успокоился. Прислушавшись еще раз к говору Джафара, решил, что он, несомненно, пастух, а не музыкант, обученный пастушескому делу, которого кто-то подослал в усадьбу, чтобы следить за хозяином. Всякое ведь бывает… Никаких провинностей Физали за собой не чувствовал, но недаром же говорят в народе: была бы тюрьма, а человек найдется. Чего доброго, оклеветали его перед халифом, и пока Правосудный* (Аль-Рашид – правосудный) отличит правду от лжи, можно и умереть в темнице, не окончив «Садов Аллаха».
Итак, пастух действительно оказался пастухом, но тем удивительнее было его искусство музыканта-сочинителя.
Физали рассказал о Джафаре своему приятелю, христианскому попу в Бакубе. Священник задумчиво посмотрел на поэта, погладил бороду – недаром жил среди мусульман – и сказал:
– Помни, друг мой, что сказано в нашем писании: дух дышит, где хочет…
Хотелось Физали поговорить с приятелем и о Джан, но не решился. Кто его знает, что еще подумает поп… А садовница занимала старого поэта еще больше, чем ее муж.
С некоторых пор он начал сильно сомневаться в том, что она действительно крестьянка. Не раз вслушивался и ее бойкую, толковую речь. Джан старалась, подражая мужу, говорить по-простонародному, но порой изощренное ухо Физали ловило совсем не деревенские слова и обороты. Откуда неграмотная молодка могла их знать?..
– Странно, странно… – повторял он про себя, пожимая плечами.
Черноокая садовница нравилась ему все больше и больше.
Какой вкус у этой босоногой, едва одетой женщины!.. Его Физали заметил сразу. В комнатах поэта всюду стояли вазы с цветами. Их было много – он любил и цветы, и их «тюрьмы», как старик шутя называл свои бронзовые, фарфоровые, глиняные вазы, привезенные из разных стран им самим и его друзьями. Очень дорогих не было, как не было вообще очень дорогих вещей в этом скромном доме, кроме нескольких драгоценных рукописей.
Пока цветами распоряжался один садовник, он приносил их охапками на террасу, ставил перед хозяином вереницу пустых ваз и удалялся. Так было заведено издавна. Физали сам составлял букеты.
Юная садовница срезала цветы, составляла букеты для ваз, разносила по комнатам. Глаз у нее оказался безошибочным. Физали не переставал любоваться.
Вот она, низко кланяясь, ставит на курси в его рабочей комнате китайскую высокую вазочку с белыми и розовыми камелиями. Цветов как раз столько, что можно вдоволь насмотреться на их полупрозрачные, будто фарфоровые лепестки. Вот в столовой появилась большая тяжелая ваза из темной бронзы, полная крупных ярко-красных маков. Вот Джан принесла с горного луга букет обыкновенных полевых цветов. Должно быть, долго сидела, старательно подбирая голубые колокольчики, бледно-оранжевую дрему, малиновые гвоздики, какие-то белые душистые метелочки. В негустом букете каждый цветок сам по себе, а все вместе они поют славу Аллаху, создавшему в мире красоту. И вазу для немудреных цветов Джан выбрала самую простую – полушарие из темно-красной глины.
Любуется поэт своей садовницей и не может понять, что же тут такое. Иногда ему кажется, что никакой загадки нет. Бойкая, умная крестьянка, пожившая в людях, и только… Вот она быстро и ловко перекапывает запущенную клумбу, нажимает на заступ коричневой от загара ногой. Остановилась, по-деревенски чешет пяткой икру с нашлепками грязи. Ничего мудреного нет. С детства, видно, привыкла копать землю.
Вот садовница, высоко подоткнув перепачканный подол рубахи, залезла на кучу прелого навоза и работает вилами. Ноги по щиколотку ушли в коричневую жижу. Весело кричит мужу:
– Джафар, ноги жжет!.. Горячий, как кипяток…
А вечером сквозь плющ беседки поэт снова незаметно следит за Джан. Маленькие загорелые ноги старательно вымыты. Рубашка обыкновенная, деревенская, поясок грошовый, но как старательно она разглажена, и как плавно струятся белые складки по стройному телу. Садовница одну за другой срезает розы, складывает в подол рубахи. На золотисто-коричневую кожу ложатся то тени лавров, то пламенеющие пятна вечернего солнца. Остановилась. Выбрала пунцовую розу. Вкладывает себе в черные волосы.
Физали поспешно опускает в чернильницу камышовую палочку. Он стар, очень стар, но, как и в двадцать лет, не может равнодушно видеть красоты.
И налетает вдохновенье, Стихов мятежное волненье И звуков близкая гроза…
Палочка поэта быстро бегает по шелковистой бумаге. Старик удерживает дыхание. Только бы не заметила… Но Джан занята своими розами. Остановилась у самой беседки. Выбрала еще три – алую, палевую и белую. Вдыхает их аромат, любуется бархатом лепестков, целует. Странная крестьянка, странная…
В один из таких вечеров Физали услышал, что Джан, склонившись над цветами, вполголоса скандирует чьи-то стихи. Ему хотелось заглушить стук своего сердца. Уловил обрывки знакомых строк. Жена пастуха Джафара читала стихи Абу-Нуваса о розах, написанные года два тому назад. Ее произношение было так же чисто, как у самого Физали…
Старый мечтатель долго не мог заснуть. Кто же она, наконец, эта черноглазая красавица, которая не боится навозной жижи, целует розы, живет с пастухом и знает стихи Абу-Нуваса?
А впрочем, зачем ломать себе голову?.. В его сад залетела редкостная птица, и пусть себе живет. Только бы не спугнуть ее…
Поэт Физали с натуры своих героев не списывал, но чтобы создать образ, ему все же нужно было присмотреться к живому человеку. Его движения, его улыбки, его слова, его дела он переплавлял на огне вдохновения и лил дорогой металл в свою форму.
В «Садах Аллаха» ему долго не давался образ пери, небесной девы, принявшей вид смертной женщины. Тщетно Физали, обдумывая поэму, перебирал в памяти множество красавиц разных стран, с которыми он встречался за свою долгую жизнь. Одни думали только о постели и кухонном очаге. Другие, наоборот, так упрямо рвались на небо, точно их туда пустят заживо. Третьим вообще было лень о чем бы то ни было думать. И вот появилась садовница Джан, смело копавшаяся в навозе и смотревшая на небо огромными чудесными глазами… Камышовая палочка поэта каждое утро бегала по большим шелковистым листам, Небесная дева из готового расплыться призрака становилась сестрой Джан.
Сама же садовница, чтобы заглянуть в рукопись «Садов Аллаха», по-прежнему носила цветы в рабочую комнату поэта, когда он сидел в беседке или совсем уходил из усадьбы. С нежной гордостью узнавала свои черты. Думала о том, что, благодаря Физали, ее глаза не погаснут и после смерти. Поэты ведь долговечнее народов, – так говорил когда-то учитель-мулла, и он прав… Пройдет много, много лет, все на земле изменится, а стихи Физали, быть может, останутся, и она, Джан, будет жить в них века.
Возможно, что Джафар еще долго пас бы лошадей и овец поэта, а Джан ухаживала за его цветами. Возможно, что Физали так бы и умер, не узнав, кто же была его прекрасная садовница. Может быть, одинокий старик даже завещал бы ей и Джафару свою усадьбу, в которой пастух и пропавшая принцесса мирно дожили бы до конца своих дней.
Все почти возможно на нашей земле, но ничего этого не случилось из-за любимой книги Джан «Хезар Эфсане». Вы не забыли, конечно, что, уходя из отцовского дворца, принцесса захватила ее с собой вместе с сафьяновыми туфлями, флаконом индийских духов и другими вещами, без которых в пути никак не обойтись. Став садовницей, Джан долгое время не решалась вынимать книгу из мешка. Твердо помнила, что она крестьянка и, значит, читать не умеет. И так уже рисковала немало, заглядывая чуть не каждый день в рукопись «Садов Аллаха»…
Но скорее пьяница удержится от вина, чем книголюб от чтения, и Джан понемногу начала перечитывать свои сказки. Выносила книгу, завернув ее в рваную тряпку, забиралась в самую гущу кустов, осторожно перелистывала страницы, чтобы они не шелестели. Будь она и дальше так же осторожна, наш рассказ дошел бы до благополучного конца, подобно утихомирившейся реке, но однажды под вечер Джан, зная, что Физали ушел в деревню, вместо того чтобы спрятаться в кустах, уселась со своей книгой в беседке. Читала, пока не услышала близкий голос садовника, который звал ее поливать цветы. Джан поспешно спрятала сказки под циновку, провозилась с поливкой до темноты, порядком устала, таская тяжелые лейки, и совершенно забыла про книгу.
Утром Физали, как обычно, расположился работать в беседке. Случайно передвинул циновку и, к своему изумлению, увидел под ней какую-то книгу в прекрасном сафьяновом переплете. «Хезар Эфсане»… По почерку видно, что писал багдадский каллиграф-художник. Цены ей нет, этой рукописи… Что за чудеса, откуда же она?.. Поэт перелистывает книгу. Перед заглавным листом вплетен еще лист – сначала не заметил его. Знакомый почерк Гарун аль-Рашида:
«Халиф – эмиру Акбару. Читай почаще сии рассказы, и пусть твое сердце не знает уныния».
А это что?.. Это… Нет… Не может быть… Внизу еще надпись рукой эмира – и его почерк давно знает Физали:
«Милой дочери Джан в день, когда ей исполнилось пятнадцать лет», Старый поэт не может дышать. Не хватает воздуха. Сердце готово остановиться. Так вот кто она, его садовница!.. Дочь эмира Акбара, пропавшая принцесса Джан, которую ищут по всему халифату. Мешок золота обещан тому, кто найдет ее живой или мертвой. И как ему самому раньше не пришло в голову?!. Хотя кто же мог подумать, что эта загорелая работница, так хорошо вскапывающая клумбы… И мало ли Джан в халифате – в одной Бакубе, наверное, с десяток. Но стихи Абу-Нуваса, но ее букеты, но ее поклоны… Надо же было подумать как следует… А теперь что делать?.. Он укрыл принцессу, убежавшую из отцовского дома с пастухом. Гнев эмира будет страшен. Попросит у халифа голову сообщника. Да и станет ли просить?.. Сам расправится!
Едва слышный топот босых ног. Запыхавшаяся садовница вбегает в беседку. Увидев красную книгу в руках поэта, бледнеет. Черные глаза умоляюще смотрят на взволнованного старика. Заметил или не заметил?.. Он тяжело поднимается с циновки. Прикладывает руку ко лбу и сердцу.
– Ваше Высочество…
Юная женщина в отчаянии падает на колени. Рыдает.
– Отец мой!.. Дочь эмира умерла… нет ее… Я жена пастуха Джафара, твоя верная служанка… Умоляю тебя – не выдавай нас… иначе… Иначе мне не жить!.. Я сама!..
Загорелые плечи вздрагивают. Черные волосы растрепались. Джан ловит руки поэта. Целует полы его халата. Снова смертная тоска в огромных заплаканных глазах.
Физали сам едва удерживает слезы. Чем она виновата, бедная? Его душу наполняет щемящая жалость.
– Не надо, моя хорошая… Не надо, дочка… Физали никого не предавал и не предаст… Успокойся, встань. Так вот… Слушай, Джан, я готов забыть то, что сейчас узнал… – ее лицо радостно вспыхивает. – Подожди, не во мне дело… Я готов забыть, но рано или поздно узнают другие. О пропавшей принцессе говорят на всех базарах. Твой отец не верит, что ты умерла…
Ее губы вздрагивают.
– Скоро поверит…
– Нет, Джан, ты должна жить, и ты будешь жить, но надо подумать, как же нам быть. Тебя ищут…
Опять плачет Джан, плачет горько, неудержимо. Поэт в раздумье гладит ее растрепавшиеся полосы.
– Ну, перестань, дочка, перестань… Пойди умойся, отдохни. Скажи садовнику, что ты больна, а вечером придешь ко мне вместе с Джафаром. Поговорим…
В эту ночь немало оливкового масла выгорело в стенной лампе Физали. В его рабочей комнате была полутьма. Люстры зажигать поэт не велел. Отпустив негритянку спать, он усадил Джафара и Джан на диван, подложил под локоть подушку и приготовился слушать.
Несколько часов продолжался рассказ молодых супругов. Не скрыли ничего. Только об отравлении евнухов Джан умолчала. Думала, не поверит поэт, что она здесь ни при чем. Когда дошла до смерти няни, опять разрыдалась, и снова Физали ее утешал. Рассказала и о том, как, добравшись до Тигра, они решили отправиться в Бакубу. Голос Джан прерывался.
– Няня так жалела, что нам нельзя к тебе, потому, что ты ее узнаешь. А когда ее не стало… когда ее не стало, мы вспомнили…
Чтобы обойти людные места, беглецы переправились выше Самарры на левый берег Тигра. Еще четыре дня шли напрямик через пустынные степи. Однажды ночью думали, что вот-вот конец… Где-то совсем близко рыкали львы. Пришлось оставить им на съедение ишака, который вез бурдюки с водой и провизию. Утром, к счастью, вышли в долину Диалы. С людьми старались поменьше встречаться. Чтобы не обращать на себя внимания, Джан не закрывала лица, но в деревни не заходили, шли проселками, ночевали в кустах. Обошли и Бакубу – на рассвете старуха, пасшая козу, показала издали, где усадьба…
Физали молча слушал исповедь своих необыкновенных слуг. Хотелось взять палочку и тут же все записать, но он знал, что это напугает Джан и еще больше Джафара. Записывал мысленно.
Восток стал розоветь, когда садовница и пастух ушли наконец в свою хибарку. Хозяин позволил им работать, как и раньше. Время пока терпит. Через несколько дней скажет…
Физали потушил лампу. Несмотря на бессонную ночь, спать не хотелось. Чтобы освежиться, вышел на террасу. Между дальних гор ярко горела Венера – звезда любви. Старик присел на ступеньку. Взволнованно думал: «Да… мы высиживаем стихи, как наседка цыплят, а великая поэтесса-жизнь пишет свои поэмы без помарок. Вот и эта сказка о принцессе и пастухе… Только бы довести ее до благополучного конца, а то ведь и им смерть, и мне… Не донес, значит, промолчал. Да, не донес и не донесу. Перейдет мое имя в века, как обо мне говорят, или нет – судить не мне, а предателем меня не назовут… Жаль только, что я всего-навсего Физали, а не Гарун аль-Рашид». Аль-Рашид – Правосудный… правосудие… Мысль едва мерцает, подобно огню далекого маяка, но она есть, она родилась. Еще мгновение, и она разгорится ярким пламенем. Только халиф – да ниспошлет ему Аллах долгие дни, – только халиф может спасти Джафара и Джан. Может спасти, должен спасти и спасет – недаром же блаженной памяти отец его Аль-Мансур* (Альманзор европейцев) дал сыну имя правосудного. Может, должен, но захочет ли?
Физали колеблется. Он давно и близко знает халифа. Думает порой, что повелитель только любит казаться добрым и милостивым. Хочет прослыть таким в веках, а на самом деле он жесток, очень жесток. Все об этом молчат, но иные дела Гарун аль-Рашида говорят сами за себя – злые, несправедливые дела…
Может спасти, а может и погубить, но другого выхода нет… Одна надежда, что Аллах не допустит гибели.
Голоса муэдзина не слышно в усадьбе, но время молитвы пришло. Физали творит намаз и успокоенный идет спать. Он знает, что нужно делать. Остается обдумать подробности.
К удивлению негритянки, хозяин поднялся только к обеду. Старая служанка спросила, здоров ли он, но Физали с аппетитом съел ее плов, съел зеленый горошек с маслом и чашку за чашкой пил кофе. Не раз замечал за собой, что в тревожные дни своей жизни он и ест, и пьет больше, чем обыкновенно. Вечером велел зажечь люстру и обе лампы, заперся в рабочей комнате и долго писал. На следующее утро, едва взошло солнце, унес бумаги в беседку и работал почти до полудня. Вернулся в дом, улыбаясь и довольно поглаживая бороду. Негритянка, отлично знавшая хозяина, тоже ухмылялась. Ждала диргема. Получила целых два. В это утро поэт окончил последнюю страницу «Садов Аллаха».
Вечером он опять велел позвать пастуха и его жену. Пришлось послать за ними садовника – негритянка уже храпела у себя в каморке.
Джафар и Джан вошли в рабочую комнату с замиранием сердца. Думали, что решается их судьба, но оказалось совсем не то.
Физали захотел прочесть им только что законченную поэму. Собирался позвать одну Джан, но нельзя было обидеть мужа. К удивлению чтеца, и юноша слушал с восторженным вниманием. Попросил даже перечесть гимн восходящему солнцу, которым начиналась поэма. У взволнованной Джан лились радостные слезы. Она вскочила с дивана и, подбежав к поэту, опустилась перед ним на колени.
– Отец мой, я с детства люблю твои стихи. Позволь мне еще раз поцеловать руку, которая их писала…
Опять до поздней ночи светилось окно в комнате Физали, но никто не видел, что хозяин и слуги, сидя на диване, пили кофе, который сварила Джан, пользуясь сном негритянки.
Физали и босоногая гостья без конца говорили о поэзии. Джафар улыбался и довольно поглядывал на умную женушку. Джан осмелела. Призналась, что не раз заглядывала в рукопись «Садов Аллаха». Прочла наизусть гимн солнцу, читала Абу-Нуваса, Ибн-Мю-назира, Абана Лахыкоя. Читала старинных поэтов из сборника «Моалакки"* («Нанизанные» – сборник семи древних поэтов, составленный сказителем Хаммада). На прощание Физали обнял ее и нежно поцеловал в лоб.
Утро было близко, но снова старик долго не мог заснуть. Взволнованные думы неслись, как облака в бурю: «Она должна жить… Должна… Должна… Редко расцветает такой цветок на земле… Либо правосудие – пустое слово, либо Правосудный спасет ее»…
В эту ночь Физали окончательно укрепился в своем решении. Он поедет к халифу просить за Джафара и Джан. Поедет во что бы то ни стало, даже если это будет ему стоить жизни.
В садах знойной Бакубы персики уже отходили. В горной усадебке только начали поспевать. Джан ходила по солнцепеку между молодыми деревьями с плоской корзиной, которую она обшила холстом, чтобы нежные плоды не измялись о прутья. Старательно выбирала спелые, подрумянившиеся на солнце. Осторожно рвала, рядами укладывала на полотно. Выло жарко. От персиков шел медвяный летний запах. В неподвижном воздухе висели блестящие рои мошек. Джан любила работать на солнце. Прошло то время, когда оно обжигало непривычную кожу, туманило голову, едким потом заливало усталые глаза. Теперь и для жены Джафара солнце было другом, ласкавшим ее цветущее, крепкое тело. Когда не было поблизости мужчин, Джан часто работала почти голой.
Посмотрела кругом, прислушалась.
Садовник где-то вдалеке напевал старческим голосом любимую песню о девушке, утопившейся в пруду. Физали недавно ушел отдыхать. Джан осторожно поставила корзину на траву. Спустила рубашку до пояса. По золотистой коже побежали солнечные блики и острые тени персиковых листьев.
Полюбуйтесь же в последний раз юным телом, из-за которого в иное время перессорились бы боги древней Эллады. Так думал, не забудьте, поэт Физали, а он много ездил по свету и за свою долгую жизнь видел, наверное, больше женщин, чем любой из вас. Смотрите внимательно. Вскоре мы надолго расстанемся с принцессой-садовницей, а раздетой больше никогда ее не увидим.
Вот она протянула за персиком бронзово-загорелую руку. Другой прижала корзину к животу. Кто из вас любит худощавых мучениц, которые боятся съесть лишний ломтик хлеба, тем, наверное, не понравятся округлые плечи Джан, опаленные солнцем. Не понравится и грудь, которой за последние месяцы стало тесно под одеждой. Садовница гибка и стройна, но крепкие мышцы женщины, втянувшейся в работу, тоже не для вас, поклонники комнатных красавиц. Любуйтесь Джан любящие здоровых, сильных, не боящихся ни зноя, ни ветра.
Только печальна она сегодня. Из черных глаз нет-нет и скатывается слеза. Скоро конец безмятежным, чудесным дням в саду поэта. Утром Физали долго говорил с ней. Джан все еще слышит его взволнованный голос:
– Умница ты моя, дочка моя дорогая… Никуда бы я тебя не отпустил. Ты бы и глаза мои старые закрыла… Но нельзя же, Джан, сама пойми – нельзя… Два дня пути до Багдада. Ты вот горюешь, что открылась твоя тайна, а может быть, сам Аллах спасает тебя и Джафара. Если найдут вас, обоим смерть… Надо уйти, уйти куда-то далеко. Пусть решает халиф…
Она испуганно вздрогнула.
– Да, Джан… Не бойся. Я хочу верить, что его недаром зовут Правосудным. Другого выхода нет… Но я-то никогда больше тебя не увижу, дочка, а как нам было хорошо, если бы… – старик всхлипнул и замолчал.
Джан разрыдалась. Целуя его руки, повторяла:
– …Если бы люди не были так глупы… безнадежно… отчаянно глупы…
– Они поумнеют, Джан.
– Когда же, отец мой?
– Не скоро, очень не скоро… Мы с тобой не увидим, и правнуки твои, наверное, не увидят, но мир изменится… Когда-нибудь люди увидят, что они сами засадили себя в тюрьму… Не плачь, милая, не плачь… Иди, поработай на солнышке – ты же любишь.
Джан собирает первые персики, но знает, что последних она уже не увидит. На днях Физали едет в Багдад, берет с собой Джафара. Велел ему сводить лошадей к кузнецу и нанять в деревне еще третью, запасную. Страшно Джан за любимого – вдруг он не вернется? От дум и слез начинает болеть голова. Она натягивает рубашку и идет мыться к ручью.
Прощай же, садовница Джан, работящая жена пастуха Джафара! Не скоро мы тебя увидим и не надолго…
У пастуха-музыканта своя забота. Он крепко, по-деревенски верит в то, что Аллах сбережет и Джан, и его. Должно быть, приставил к ним ангелов-хранителей – иначе давно погибли бы оба. Зря волнуется и плачет женушка… Джафар спокоен. Ему и времени волноваться нет. Чуть останется один, вспоминает начало «Садов Аллаха». Голову наполняют звуки. В душе восходит светило, сверкающее, как крылья фазана; зажигается небесный пожар, заливает землю знойным жаром…
На горных пастбищах, далеко от усадебки, каждое утро най поет гимн торжествующему солнцу. Птицы просыпаются в кустах, звонкими трелями славословят его победный ход. Веет утренний ветер. Шелестят чинары. На лугах тюльпаны раскрывают золотые чашечки, и в каждой на дне багровый образ солнца.
Накануне отъезда Джафар отважился сыграть хозяину свое сочинение.
Физали расцеловал смущенного слугу и велел ему непременно взять с собой пай. В той цепи, которую ходатай приготовил для Багдада, прибавилось новое звено.