12853.fb2 Джонни получил винтовку - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Джонни получил винтовку - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Итак, теперь он уже никогда ничего не услышит. Что ж, на свете немало такого, чего лучше и вовсе не слышать. Например, дробь пулемета, напоминающую стук кастаньет, или тонкий посвист снаряда семьдесят пятого калибра, несущегося на тебя, или громовой раскат, когда он ударяется о землю, или вой аэроплана над головой, или крики какого-то паренька, пытающегося привлечь к себе внимание, — ему всадили пулю в живот… Но почему же сейчас никто его не слушает, все они и сами перепуганы насмерть… К черту все это, к черту!

Все вокруг расплывается, потом опять попадает в фокус. Так бывает, когда смотришься в увеличительное зеркало для бритья и то приближаешь, то отдаляешь его. Да, он болен и, кажется, бредит. Он тяжело ранен, и одинок, и оглох, но все-таки он жив и еще способен различить далекий и отчетливый звук телефонного звонка…

Он тонул, и всплывал, и словно расходился медленными и ленивыми черными кругами. Все звенело живым звоном. Видимо, он все-таки спятил, не иначе, потому что вдруг увидел большой пруд, где купался с ребятами, еще тогда, в Колорадо, до переезда в Лос-Анджелес, до пекарни. Он услышал всплеск — это Арт прыгнул в воду. Отчаянный парень — так далеко проплыть под водой может только он, другим это не удается. Он видел холмистые луга в горах Грэнд Меза. На высоте в одиннадцать тысяч футов, прямо в небе, раскинулись десятки акров, заросших аквилегиями, волнующимися под прохладным августовским ветерком; он слышал дальний гул горного потока и хруст свежего снега под полозьями и видел, как отец рождественским утром тащит санки, на которых сидит мать. Санки ему подарили на рождество. Мать хохочет, как девчонка, а отец, сощурив глаза, едва заметно улыбается.

Кажется, отцу и матери было очень хорошо вместе. Особенно тогда. До рождения сестренок они, не стесняясь его присутствия, то и дело нежничали. Помнишь это? А помнишь то? А помнишь, как я заплакала? А ты сказал то-то. У тебя тогда была такая смешная прическа. Ты подхватывал меня и усаживал на старого Фрэнка — он был такой смирный. А потом мы с тобой ехали через замерзшую реку, и Фрэнк шагал так осторожно, прямо как собака. А помнишь, как ты заигрывал со мной по телефону? Я помню все, что было, когда я ухаживал за тобой, помню даже гусака: стоило мне обнять тебя, как он кидался ко мне и злобно шипел. Нет, скажи, ты, правда, не забыл свои глупые заигрывания по телефону? Конечно, помню. Тогда ты должен помнить и нашу первую телефонную линию всего на пять абонентов. Провода протянулись на восемнадцать миль по ложбине вдоль Капустного Ручья. Как же не помнить! Помню, какая ты была тогда, какой у тебя был красивый лоб, какие большие глаза. Да ты и не изменилась ничуть. А помнишь, когда телефон только начал работать? Еще бы! Я был так одинок. На три-четыре мили вокруг ни души, да и вообще во всем мире никого, кроме тебя. А как я ждала твоих звонков! Мы просили телефонистку давать два звонка, помнишь? Если два звонка, значит, ты звонишь мне из бакалейной лавки после закрытия. И в домах всех пяти абонентов раздавались звонки — дзинь, дзинь… И все знали — если два звонка, значит, Билл вызывает Мэйсию. А твой голос! Как странно было впервые услышать его по телефону, и как это было чудесно.

«Алло, Мэйсия!»

«Алло, Билл! Как поживаешь?»

«Отлично. Ты кончила свои дела?»

«Мы только что перемыли посуду».

«Я думаю, сегодня нас опять все подслушивают».

«И я так думаю».

«Разве они не знают, что я тебя люблю? Разве им этого недостаточно?»

«Может, и нет».

«Мэйсия, сыграй мне что-нибудь на пианино».

«Ладно Билл. А что сыграть?»

«Что хочешь, мне все нравится».

«Ладно, Билл. Подожди, я только закреплю трубку».

И тогда вдоль всего Капустного Ручья, и дальше на запад, — туда, за Денверские горы — по новеньким и удивительно прекрасным телефонным проводам лилась музыка. Как это было хорошо! Его мать, которая тогда еще не была его матерью и даже не помышляла об этом, подходила к пианино, единственному во всей округе, и играла «Голубая река Огайо» или «Мой дрозд белобровый». Она старательно играла эти пьесы от начала до конца, а отец, там, в Шейл-Сити, вслушивался и думал, как же это все-таки здорово — сидеть здесь, на целых восемь миль от ее дома, прижимать к уху эту черную штуковину и слышать музыку Мэйсии, дивной, прелестной Мэйсии.

«Ты все слышал, Билл?»

«Да, я слышал все. Просто замечательно!»

И вдруг в разговор бесцеремонно вмешивается кто-то посторонний, живущий где-нибудь, скажем, в шести милях восточнее или западнее:

— Мэйсия, я только что снял трубку и услышал вашу игру. Вы играете «На балу»? Если нетрудно, сыграйте, пожалуйста. Вы доставите большое удовольствие моей жене Клементине.

Тогда мать снова садилась за пианино, играла вальс «На балу», и где-то далеко неведомая Клементина слушала ее. Забыв о своих хозяйственных делах, оставив работу, фермерские жены приникали к телефонным трубкам и под музыку предавались мечтам, о которых их мужья и не подозревали. И в конце концов все жители этой глуши стали просить невидимую пианистку исполнять их любимые пьесы, а отец слушал ее в Шейл-Сити. В общем, ему это нравилось, но порой он, надо думать, терял терпенье и восклицал про себя: «Когда же они наконец поймут, что это — свидание по телефону, а не концерт?!»

…Звуки, звуки, звуки… Отовсюду звуки… Телефонный звонок то тише, то громче, а он болен и глух, он оглох и хочет умереть. Он мечется в непроглядной тьме, а телефон звонит далеко-далеко, и некому снять трубку. Далеко-далеко бренчит пианино, и он знает — это мать играет для мертвого отца, но еще до его смерти, еще тогда, когда она и не думала о нем, Джонни, своем будущем сыне.

Пианино звучит в такт звонку, звонок — в такт пианино, а на самом деле — это всего лишь мертвая тишина, и одиночество, и одно-единственное желание — слышать.

Вот луна озарила леса и луга,И птицы вздыхают, и ветер шуршит…

Глава вторая

Мать пела на кухне, он слышал, как она там поет, и звук ее голоса был звуком родного дома. Вновь и вновь она напевала один и тот же мотив. Слов не было. Только мотив. И пела она каким-то отсутствующим голосом, точно думала о чем-то другом, а пение было для нее лишь бесхитростным способом убить время. Она всегда пела, когда была чем-то занята.

Пришла осень. Тополя стали красно-желтыми. Мать работала и пела на кухне возле старой плиты, которую топили углем. Она помешивала яблочное повидло, пузырившееся в большом тазу. Или консервировала персики. От них по всему дому разливался густой пряный дух. Она варила желе. Над плитой висел мешок с фруктовой мякотью. Вязкий сок стекал сквозь мешковину в таз, на краях которого оседала плотная розоватая пена. А в середине таза сок был прозрачным и красным.

Дважды в неделю мать пекла хлеб. В леднике постоянно стоял кувшин с закваской, и она никогда не беспокоилась о дрожжах. Хлеб получался пышным и поджаристым, иногда поднимался на два-три дюйма над противнем. Вынув караваи из печи, мать смазывала коричневую корку сливочным маслом и давала хлебу остыть. Но еще вкуснее были булочки. Мать ставила их в печь с таким расчетом, чтобы они поспели к самому ужину. Булочки с пылу, с жару, — просто объеденье! Их разрезали, мазали маслом, и оно тут же плавилось; сверху накладывали какой-нибудь джем или варенье из абрикосов с орехами, и тогда ничто иное в рот не лезло, o хотя на столе была и другая еда. А иногда, особенно летом, на ужин давали толстый ломоть хлеба с куском холодного сливочного масла. Посыплешь сверху сахаром — и никакого пирожного не надо. Или стащишь на кухне толстый кружок сладкого бермудского лука, положишь меж двух горбушек хлеба с маслом — и, хоть весь мир обойди, вкуснее ничего не найдешь.

Осенью мать целыми днями, даже неделями напролет, почти не вылезала из кухни. Она консервировала персики, вишню, малину, чернику, сливы, абрикосы, варила варенье, джемы, желе и маринады. Она работала и пела, пела своим отсутствующим голосом одну и ту же мелодию, без слов, потому что думала о чем-то другом.

На углу Пятой и Главной улиц продавались горячие сосиски. Сутулый торговец, тщедушный и с одутловатым лицом, всегда был рад поболтать с покупателями. Он был единственный сосисочник на весь Шейл-Сити и, значит, полный монополист в этом деле. Поговаривали, будто он наркоман и порой бывает опасен. Однако он всегда вел себя тихо, а уж сосиски у него были — пальчики оближешь! Над его плитой висел газовый фонарь, и каждый, кто подходил, с наслаждением вдыхал чудесный аромат лука, поджариваемого сразу на двух горелках. Сосисочник приходил на свой угол к пяти или шести вечера и стряпал эту вкуснейшую снедь до десяти или одиннадцати. Чтобы купить сандвич с его сосисками, приходилось постоять в очереди.

Мать очень любила эти сандвичи. По субботам отец допоздна работал в магазине. Вечером сын отправлялся к отцу и ждал, пока тому выдадут недельное жалованье. Около десяти, незадолго до закрытия магазина, отец давал ему тридцать центов — стоимость трех порций. Тогда он мчался со всех ног к сосисочнику, выстаивал очередь и просил три порции с луком и сладкой горчицей. К тому времени отец, покончив с накладными, уже спешил домой. Сосисочник клал сандвичи в кулек, который Джонни тут же прятал на груди под рубашкой. Весь путь он бежал сломя голову, чтобы сандвичи не остыли. Холодными осенними вечерами он бежал сквозь темень и непогоду, чувствуя, как тепло кулька разливается по всему нутру. И каждую субботу он старался бежать еще быстрее, чем в прошлую. А едва переступив порог, мгновенно доставал кулек из-за пазухи, и мать тут же съедала свой сандвич. Отца он обычно заставал Дома, и начиналось великое субботнее пиршество. Девочки, по малолетству, уже лежали в кроватках, и ему казалось, что отец и мать безраздельно принадлежат ему — человеку почти что взрослому. Но он исходил черной завистью к сосисочнику — вот кто мог съесть сколько угодно этих чудо-сандвичей!

Осенью выпадал снег. Обычно в День Благодарения все уже было белым, но в иные годы снегопады начинались лишь в середине декабря. Первый снег — самое прекрасное, что вообще может быть на свете. В такой день отец всегда будил его пораньше и громким голосом возвещал радостную новость про снег. Но снег этот обычно бывал мокрым и ко всему прилипал. Даже проволочная сетка курятника — и та обрастала снежным слоем толщиной с полдюйма. Первый снег неизменно озадачивал и будоражил кур. Они осторожно ступали по нему и отряхивали лапки, а петухи жалобно кукарекали до самой темноты. Все дворовые строения сказочно преображались, столбы забора покрывались белыми шапками высотой в добрых четыре дюйма, а на открытых участках снег испещрялся отпечатками птичьих лапок, тут и там пересекаемых кроличьим следом. Всякий раз в первый снегопад отец будил его пораньше. Он вскакивал с постели и сразу подбегал к окну — посмотреть. Потом надевал теплую одежду, куртку, ботинки, рукавицы на овечьем меху и вместе с соседскими ребятами мчался на улицу. Домой он возвращался не скоро — лишь после того, как окончательно коченели ноги и замерзал нос… Да, замечательная это штука — снег!

Весной все пустыри зарастали примулами. Утром они раскрывались, днем, когда сильно припекало солнце, смыкали свои лепестки, а вечером снова распускались. Каждый вечер ребята отправлялись за примулами. Они приносили домой большие букеты белых цветов, крупных, величиной с ладонь, и опускали их в плоские чаши с водой. В майский праздник они сплетали корзинки, заполняли их примулами, а на дно прятали какие-нибудь сласти. После наступления темноты они обходили дом за домом, ставили на крыльцо такую корзинку стучали в дверь и быстро убегали.

Однажды в город прибыл Линкольн Бичи. Жители Шейл-Сити впервые увидели аэроплан. Машину установили под большим тентом, в середине автодрома, устроенного на территории ярмарки. День за днем нескончаемые вереницы людей двигались мимо диковинного аппарата. Казалось, аэроплан сделан только из проволоки и холста. Никто не понимал — как это можно рисковать жизнью, полагаясь лишь на прочность проволоки. Порвется какая-нибудь растяжка, и все — конец Линкольну Бичи. В носовой части машины, впереди пропеллера, находилось небольшое сиденье, а перед ним торчала ручка управления. Здесь и помещался великий авиатор.

Обитателям Шейл-Сити было весьма лестно, что Бичи пожаловал в их город, который, таким образом, превращался в некий мировой центр. Уж кто-кто, а Линкольн Бичи не завернул бы в первую попавшуюся грязную дыру. По пути в Сан-Франциско он останавливался только в таких городах, как Денвер, или Шейл-Сити, или Солт-Лэйк-Сити… Весь город вышел посмотреть, как Линкольн Бичи крутит «мертвые петли». Он сделал это пять раз. Такого отрясающего зрелища еще никто и никогда не видел. Вот это да!

Перед полетом с речью выступил главный школьный инспектор мистер Харгрэйвз. Он сказал, что изобретение аэроплана является величайшим достижением человечества за последние сто лет. Аэроплан, сказал мистер Харгрэйвз, сократит расстояния между странами и народами. Аэроплан научит людей понимать и любить друг друга. Аэроплан, сказал он, приближает новую эру мира, процветания и взаимопонимания. Люди станут друзьями, сказал мистер Харгрэйвз, когда аэроплан свяжет весь мир воедино и все заговорят на одном языке.

После этой речи Линкольн Бичи пять раз сделал «мертвую петлю» и уехал из города. Несколько месяцев спустя его машина упала в залив Сан-Франциско, и знаменитый летчик утонул. Гражданам Шейл-Сити казалось, будто они потеряли дорогого земляка. В местной газете «Шейл-Сити монитор» появилась редакционная статья, где говорилось, что хотя великий Линкольн Бичи и погиб, но аэроплан как инструмент мира, связывающий народы в единую семью, будет жить…

Он родился в декабре. В каждый день его рождения мать готовила праздничный обед, и он приглашал к себе друзей. Каждый из друзей, в свою очередь, приглашал его на свой день рождения, так что по крайней мере раз шесть в году они собирались за праздничным столом. Обычно подавали жареных цыплят, а потом торт и мороженое. Все ребята приходили с подарками. Он никогда не забудет, как однажды Глен Хогэн преподнес ему пару коричневых шелковых носков. Тогда у него еще не было длинных брюк. Носки казались каким-то шагом вперед, во взрослую жизнь. Они были очень красивые. Когда гости разошлись, он натянул их и долго разглядывал. Длинные брюки ему купили только через три месяца.

Всем ребятам нравился его отец, видимо потому, что и они ему нравились. После торжественного обеда отец вел всех в варьете. Ребята надевали свои куртки, выходили на заснеженную улицу и топали к театру «Элизиум». Как это здорово, когда от вкусного обеда по всему телу разливается тепло, легкий морозец щиплет щеки, а главное — ты идешь смотреть представление. Он и теперь слышит хруст снега под башмаками, видит, как отец идет впереди всей ватаги к «Элизиуму», где программы всегда одна лучше другой.

Осенью устраивалась окружная ярмарка. Там показывали брыкливых необъезженных лошадей и свирепых быков. Там проводились скачки индейцев на неоседланных конях и рысистые испытания. Там всякий раз собиралась компания краснокожих, предводительствуемых великой скво Чипетой. Одна из улиц Шейл-Сити была названа ее именем, а город Урэй в штате Колорадо обязан своим названием вождю Урэй — ее супругу. Индейцы, которых приводила с собой Чипета, ничего особенного не делали, только сидели на корточках да глазели вокруг, но сама Чипета была на редкость приветлива и все рассказывала про добрые старые времена.

Во время ярмарки в город приезжал балаган, где вы могли посмотреть, как разрезают женщину пополам или как отважные мотоциклисты, бросая вызов смерти, стремительно взлетают и опускаются по внутренней стенке большого цилиндра. В главном павильоне ярмарки выставлялись консервированные фрукты, мерцающие в стеклянных банках с этикеткой «Мэйсон», всевозможные выпивки, длинные ряды пирогов, штабеля буханок хлеба, огромные тыквы и отборные картофельные клубни. В загонах для скота стояли быки-производители, огромные, как сарай, и свиньи — чуть поменьше коровы. По соседству кудахтали породистые куры. Ярмарочная неделя была самой важной в году, пожалуй, даже важнее рождественских каникул. На ярмарке продавали кнуты с кисточками на конце, и считалось доблестью легонько стегануть по ногам приглянувшуюся тебе девушку. А как пахло на ярмарке! Этот запах невозможно забыть, его вспоминаешь снова и снова. Где-то в подсознании его слышишь всегда, покуда жив. Летом они ходили на большой пруд за северной окраиной городка, сбрасывали с себя одежду, располагались на берегу и затевали разговор. Летний воздух прогревал воду, а от серовато-бурой земли, словно пар, поднималось тепло. Наплававшись, они снова выбирались на берег, усаживались кружком, загорали и беседовали. Разговор шел о велосипедах, о девушках, о собаках и ружьях, о походах с ночевками в палатках, об охоте на диких кроликов, снова о девушках и о рыбалке. Они толковали об охотничьих ножах. О них мечтали все, но настоящий охотничий нож был только у Глена Хогэна. Они опять и опять говорили о девушках.

Когда они выросли и стали назначать девушкам свиданья, то обычно водили их на танцы в ярмарочный павильон. Все вдруг заделались франтами. Стали подбирать носовые платки в тон галстукам, носить ботинки на толстой подошве и яркие рубашки в красную, зеленую и желтую полоску. Глен Хогэн обзавелся семью шелковыми сорочками. Да и девушек у него было больше, чем у всех. Вдруг стало крайне важно, есть ли у тебя автомобиль, а прийти со своей девушкой в павильон пешком считалось просто унизительным.

Иной раз на дансинг денег не хватало, и тогда оставалось одно: в полном одиночестве медленно колесить в машине по улицам, прилегающим к ярмарке, и слушать доносившуюся из павильона музыку. Все песни были исполнены глубокого смысла, и слова их воспринимались вполне серьезно. Как сладостно волновали они душу, как хотелось очутиться там, в павильоне! Как хотелось знать, с кем сегодня танцует твоя девушка. Но в конце концов приходилось закуривать сигарету и стараться думать о чем-нибудь другом. Закурить сигарету! О, это было целое дело. Осуществить заветное желание удавалось только вечером, когда тебя никто не видел. Особый шик состоял в том, чтобы держать сигарету подчеркнуто небрежно. Один парень из его компании, первым научившийся затягиваться, считался величайшим человеком на земле До тех пор, пока с ним не сравнялись остальные.

В табачной лавке Джима О'Коннела собирались старики и вели разговор о войне. Эти беседы происходили в прохладной комнате позади торгового помещения. До провозглашения в Колорадо сухого закона здесь был салун, и когда шел дождь, старые половицы опять источали запах пива. Старики восседали на высоких табуретках, разглядывали игорные столы, сплевывали в большие латунные плевательницы, толковали про Англию, Францию, а под конец про Россию. Россия, говорили они, вот-вот начнет большое наступление и отбросит проклятых бошей до самого Берлина. Тогда война кончится. Затем отец решил покинуть Шейл-Сити, и вся семья переехала в Лос-Анджелес. Здесь Джонни впервые стал думать о войне; поводом к таким размышлениям послужило вступление в нее Румынии. Это почему-то казалось всем очень важным. О Румынии он никогда ничего не слышал, разве что на уроках географии. Но вступление Румынии в войну произошло в тот самый день, когда газеты напечатали сообщение о двух канадских солдатах, которых немцы распяли прямо на глазах у их однополчан, находившихся по ту сторону ничейной земли. Выходило, что немцы ничуть не лучше диких зверей, и все, конечно, захотели расколошматить эту Германию в пух и прах. Все заговорили о румынской нефти и пшенице, о том, как румыны станут снабжать союзников, и что все это, безусловно, означает конец войне. Но немцы вторглись в Румынию, с ходу взяли Бухарест, и королеве Марии пришлось покинуть свой дворец.

А потом умер отец, Америка вступила в войну, и его призвали. И вот он попал сюда.

Он лежал и думал: эх, Джонни, Джонни, разве здесь твое место? И разве для тебя эта война? На кой она тебе сдалась? Что тебе до какой-то там международной безопасности и демократии? Ведь ты, Джо, хотел только одного — жить. Ты родился и вырос в добром старом Колорадо. На черта тебе все эти Германии, Франции, Англии или даже Вашингтон? До всего до этого тебе не больше дела, чем до человека на Луне. И все-таки ты здесь, Джо, ты здесь, и ранен куда тяжелее, чем думаешь. Может, уж лучше бы ты умер и тебя бы закопали на холме за рекой, около родного Шейл-Сити. Может, дела твои обстоят гораздо хуже, чем ты подозреваешь. И какого черта ты вообще попал в эту заваруху? Ведь не твоя же это драка. Ты так и не узнал, к чему она и ради чего.

Глава третья

Он стремительно поднимался сквозь толщу холодной воды, не зная, пробьется ли на поверхность. Болтают, будто утопающий трижды всплывает и уж только потом идет ко дну. Ерунда все это. Сколько уже дней, недель, месяцев он то погружается на глубину, то снова всплывает? Но все-таки он еще не утонул. Выплывая на поверхность, он всякий раз как бы возвращается из небытия, опускаясь на дно, опять погружается в небытие.

Затяжные, томительные обмороки, борьба за воздух и жизнь. Он боролся за них слишком мучительно и сознавал это. Человек не может вечно бороться. Когда ты тонешь или задыхаешься, надо быть осмотрительным, надо приберечь часть сил для последней, для окончательной схватки со смертью.

Он лег на спину. Даже дурак понимает, что лежа на спине легче плыть. В детстве он много плавал. Он знал, как это делается. Не к чему расходовать последние силы, когда надо лишь спокойно плыть. Ну и дурак же он!

Теперь они снова трудились над ним. Он это не сразу понял, потому что не мог их слышать. Затем вспомнил — ведь оглох. Все-таки смешно: ты в постели, рядом какие-то люди, они ощупывают тебя, разглядывают, лечат, а ты их не слышишь. И не видишь — голова у тебя по-прежнему вся в бинтах.

Он понимал только одно: где-то там, далеко, в темноте, откуда не долетает ни звука, какие-то люди суетятся вокруг него и пытаются ему помочь.