129858.fb2
— Прости, — сказал я.
Вообще-то, я сам очень удивился. Я думал, что научился уходить в сторону, когда Тафен становился чудовищем.
— И что это за картина, из-за которой ты впал в истерику? — поинтересовалась она.
— Пустяки. Правда, ничего, — ответил я.
Физз свернулась калачиком и заснула через несколько минут. Ей приходилось наблюдать за работой целый день, обходить все имение, поэтому она не могла не устать. Но мои мышцы были расслаблены от отдыха, и сон никак не мог соблазнить их. Мне захотелось взять дневники и почитать еще, но единственная вещь, которую Физз не могла переносить, — свет над головой, когда она спит. Дома у меня рядом с кроватью стоял, ночник с абажуром, но здесь была только большая лампа в сто ватт, вставленная в белый пластиковый держатель, льющая яркий свет на наши головы и на побеленные, голубые стены.
Я вспомнил портрет. Это была большая написанная маслом картина, вставленная в широкую деревянную раму. Цвета не были насыщенными, краски немного поблекли. Там не было заднего фона, декораций, портрет занимал всю раму. На нем вполоборота была изображена женщина, выставившая вперед правое плечо. Она определенно была белой женщиной, не нужно было смотреть на ее платье с широким вырезом, чтобы понять это. Черты ее лица были заостренными, но рот — широким, а губы — полными; все вместе представляло собой любопытную смесь сдержанности и безрассудства. Волосы были убраны назад, они закрывали ее уши, исчезая сзади на холсте. Но это было сделано постепенно, объемно, и волосы не выглядели прилизанными.
Хотя она была написана слегка в профиль, художник сделал так, чтобы она смотрела прямо с холста. Его победой были ее глаза. Они были живыми и глядели на тебя со смущающей прямотой. Он смело написал их с намеком на глубину: линия и рядом возвышение. На шее, на цепочке, висел кулон с омом, религиозным символом.
Портрет, который я дважды мельком видел среди безделушек в гостиной Тафена, включая безвкусно нарисованного терракотового Иисуса и милые рождественские сцены, запомнился мне, потому что религиозным символом был не крест, а ом. Я подумал тогда, что это что-то вроде дешевой картинки, которые художники рисовали в 1960-70-х годах в Индии, чтобы распространять среди мелкого дворянства в постколониальных городках, — англизированные фигуры, которые должны олицетворять собой изящество и утонченность. Я думал, что знак был непростительным, грубым промахом художника.
В комнате в темноте было очень тихо. Последние собаки отправились спать, и птица тоже сегодня ушла на покой. Если она и кричала, то я не услышал этого. Я лежал на спине с открытыми глазами, но не мог ничего видеть, даже толстые балки прямо надо мной. Моя голова была занята тем, что я прочитал, мой разум начал хитрить, связывая женщину на портрете со словами в книге в кожаном переплете. Я попытался отделить то, что я прочитал, от образа женщины, но не смог. И даже тогда, когда я смотрел невидящими глазами, женщина начала делать то, что описывала. Я закрыл глаза, натянул покрывало на голову, обнял Физз и зарылся лицом в ее волосы, но все еще видел ту женщину. Она смотрела прямо на меня.
Я тоже смотрел в ее глаза до тех пор, пока не заснул. А затем мне приснился реальный сон, не похожий ни на один, который я видел за много лет. Женщина на портрете скользнула в постель ко мне и делала со мной все те вещи, которые были описаны в дневниках. Ее широкий рот был мучительным, где бы он ни притрагивался ко мне; ее руки касались меня необычным образом. Она двигалась по моему телу. Меня касались руками, мною овладевали, пока я не застонал от удовольствия.
Когда я проснулся утром, я чувствовал себя так, словно вернулся в школу: мое юное тело было лучше всего раскрепощено, когда разум спал. Я вспомнил, что ее соски были полными, что под ее левой грудью была большая родинка. Некоторые события этой встречи оставались для меня словно в тумане. Я не мог вспомнить, заставила ли она меня кончить. Я не думаю, что она это сделала; я перенес свое возбуждение на Физз и, перевернув ее на спину, вошел в нее со страстью, которой давно уже не чувствовал.
Позже, противясь желанию снова взять дневник, я собрался и пошел в дом Тафена. Наш собственный дом к тому времени наполнился жужжанием голосов, которые требовали, командовали, делали замечания, и множеством звуков работающих инструментов, которые прибивали, строгали и штукатурили; Ракшас все еще держался в стороне, и я услышал, как он спрашивал у Физз, зачем мы ходили к Тафену накануне ночью. Гнев Ракшаса был в основном направлен на меня. Я не думаю, что он в чем-нибудь винил Физз. Тогда или потом.
Тафена не было дома. Дамианти сказала, что он проснулся, почувствовал себя плохо и позвонил Майклу, чтобы тот приехал из Халдвани и забрал его в больницу. Она выглядела усталой. Дамианти сидела на ступеньках веранды, между клетками с собаками, ее седые волосы были распущены, они блестели от жира на солнце. Все четыре собаки растянулись на зацементированной площадке напротив нее. Они открыли глаза и посмотрели на меня, не двигаясь. Дамианти рассказала, что они провели плохую ночь. Незадолго до рассвета приходила пантера и свела их с ума. Она добавила, что все утро чистила клетки.
Я сказал, что хочу увидеть портрет.
Дамианти была осторожна. Она осмотрела все: свои ноги, небо, собак — в надежде на помощь.
Уставшая женщина, которая каждый день копалась в своих внутренних ресурсах, чтобы жить.
Дамианти попыталась притвориться, что не знает, куда убрали портрет. Когда я отказался двигаться с места и настоял, чтобы мы осмотрели дом, она сдалась. Портрет был спрятан на огороженной веранде — вроде кладовки — позади их спальни, рядом с несколькими сломанными обеденными стульями. Он был накрыт выцветшей зеленой простыней цвета лайма с нарисованными на ней белыми лилиями. Когда я взял его и, сдернув простыню, поставил на один из стульев, я понял, что в воспоминаниях был слишком добр к его состоянию.
Рама внизу треснула; рисунок потрескался по краям, и широкое пространство ее груди кремового цвета потускнело и испортилось из-за острых предметов, карандашей, ручек, царапин от сваленной здесь мебели. Кто-то, наверное ребенок, даже пытался обозначить соски едва заметными точками серого грифеля. Знак на шее, нарисованный серебристо-голубым цветом, выступал еще отчетливей из-за общих повреждений холста.
Я взял стул и сел напротив нее. Чудесным образом ее лицо выжило без видимых повреждений. Кожа была гладкой с розовыми светлыми пятнами на щеках. Нос нисколько не потерял своей остроты. Рот был приглашением, спелой сердцевиной холста. Его обещание смягчало надменность носа. Дамианти вышла, чтобы сделать мне чашку чая. Женщина оценивала меня уверенным взглядом — худого, преждевременно седеющею мужчину в голубых джинсах и темно-бордовом пуловере, небритого два дня, а маленький золотой гвоздик блестел в ее левом ухе. Она посмотрела в его глаза и поняла, что преследовать его будет легко; он был из тех людей, кого соблазняли демоны. Эта женщина понимала подобных мужчин. Ей стало интересно, знает ли он, на что его толкают. Это заставило ее улыбнуться.
Глядя на портрет, я почувствовал, что мои глаза начали щуриться. Я отвернулся и посмотрел на покрытые деревьями горные склоны Бхумиадхара, чтобы освежить голову. Это было прекрасное утро. Голубое небо, яркий солнечный свет, орлы начали чертить круги в воздухе. Пришла Дамианти с чаем в большой керамической кружке с нарисованным на ней Дональдом Даком. Я снова посмотрел на женщину. Она перестала улыбаться, но все еще смотрела на меня.
— Дамианти, садись, — сказал я
Дамианти завязала волосы. Они были влажными и ровными, ее череп просвечивал сквозь них. Жена Тафена была одета просто. Когда я повторил свое требование, она притащила плетеный стул из спальни и села на него.
— Кто это? — спросил я.
— Я знаю только то, что рассказал мне Тафен, — ответила она — Он говорит, что это хозяйка дома.
— Она построила дом? Дом, в котором мы теперь живем?
— Да. Это то, что говорит Тафен.
— Что еще говорит Тафен?
— Ничего. Он отказывается говорить о ней. Вначале, когда я спрашивала, он кричал на меня. Когда он был человеком, то говорил, что не было похожей на нее женщины, она была богиней, полной любви и щедрости. А когда был зверем, то крича «Что ты хочешь знать, ты, сумасшедшая сука? Она была в сотню раз сумасшедшей тебя! Она была кровавой чураил! Белой ведьмой! И больше не задавай вопросов, потому что, если от проникнет тебе между ног, ты будешь бегать по дорогам среди холмов, прося о помощи!
— Так что ты знаешь?
— Ничего, сахиб, — сказала Дамианти. — Эта картина должна была висеть в большом доме, где вы теперь живете, но когда Тафен решил продать дом, он принес ее сюда и поставил в гостиной. Когда я попыталась почистить его, он закричал на меня: «Не трогай ее, ты, сумасшедшая сука! Пусть она так висит».
— Ты не спрашивала его почему?
— Вы когда-нибудь спрашивали у Тафена что-нибудь разумное, сахиб? Несколько месяцев спустя он сидел здесь однажды вечером, превращаясь в животное, и начал вопить: «Дамианти! Дамианти! Убери ее! Убери ее! Гляди, как она смотрит на меня. Говорю тебе, что она что-то хочет от меня! Она собирается наказать меня за продажу дома!» И я сняла портрет со стены и положила его тут, в кладовке. На следующее утро он похвалил меня — теперь уже будучи человеком: «Ты сделала правильную вещь, Дамианти. Теперь прикрой ее лицо покрывалом. Ты знаешь, что здесь обычно говорили? Если посмотришь ей в глаза, то с тобой все кончено».
— Как Тафен получил право управлять домом? — спросил я.
— Я точно не знаю, — ответила она. — Он не хочет мне ничего рассказывать. Но я думаю, что его отец работал на нее, и госпожа оставила ему дом.
— Что еще ты знаешь?
— Ничего. Кроме того, что Тафен говорит, что она вряд ли когда-нибудь выезжала за пределы поместья. Она никогда не ездила в Найнитал, Халдвани, Бхитмал, Сааттал, Наукучиатал, Раникхет или Алмору. Многие окружающие ее люди никогда не видели ее. Тафен рассказывает, что у нее было ружье, и она стреляла в любого, кто входил в поместье без приглашения. Он утверждал, что ей даже не нравилось, когда ее посещали белые люди. Иногда английских офицеров, которые приходили увидеть ее, останавливали у ворот и просили уйти.
— Тафен помнит встречу с ней?
— Он не рассказывает. Стефен говорит, что был слишком маленьким, когда она умерла. И утверждает, что она не хотела, чтобы ее похоронили на большом кладбище, где лежат все белые, вверх по дороге на Найнитал. Она хотела, чтобы ее похоронили в Гетии.
— В Гетии? Где?
―На холме. За домом.
―У тебя есть еще какое-нибудь ее изображение?
―Нет, сахиб, ничего. Я не хочу хранить даже этот портрет. Он меня пугает.
―У Тафена есть еще что-нибудь, что принадлежало ей? — поинтересовался я. — Все что угодно.
— Нет, ничего. Ничего, о чем я знаю. В тот день, когда Дукхи и Бидеши нашли коробку и открыли ее, Тафен обезумел. Он начал лаять и выть, как собака, когда она чувствует пантеру. Он ходил взад-вперед по комнатам, ударяя кулаками по стенам. Стефен не переставал кричать: «Копай, копай, копай! Все хотят копать на свое несчастье! Раскопать прошлое друг друга, выкопать мечети, поднять храмы, церкви, дома! Словно ковыряются в носу! Чем больше копаешь, тем больше грязи получаешь! Придется все это высморкать! Высморкаться и забыть об этом! Высморкаться и уйти! Высморкаться и уйти!»
Я повернулся, чтобы взглянуть на женщину на портрете: она смотрела на меня уверенным взглядом. У нее были серо-голубые глаза, и я смотрел в них так долго, что у меня начали болеть веки. Казалось, что они что-то знают, и мне хотелось понять что именно.
Когда я встал, она смотрела на меня, возражая против моего ухода. Я стоял как вкопанный. Тогда Дамианти вышла вперед и накинула ей на лицо покрывало в цветочек, только тогда смог двигаться.
— Он обсуждал то, что они нашли в коробке, с тобой?
— Обсуждал? Тафен? — удивилась она. — Вы знаете осла, который дает молоко?
На улице солнечные лучи ослепляли, и ленивые собаки не повели даже ухом, когда я спустился по ступеням и пошел по направлению к главной дороге по тропе, которая петляла между старыми дубами.