13155.fb2
Второй час пополудни. Дождь перестал, и все ушли из дому.
Всего лишь несколько часов автомобильной езды, — навстречу летел мокрый асфальт, темные и сырые леса то подступали к дороге, то уходили за зеленые косогоры, среди болот и лугов блестели разлившиеся речки, — всего лишь четыре часа пути, и я опять в этой покойной светлой горнице. Два ее окна смотрят на юг, а третье на запад. Недавно покрашенный пол отражает свет. Белая с голубым узором изразцовая лежанка выглядит затейливой рядом с простыми бревенчатыми стенами.
Я не был здесь почти год, если не считать короткого наезда зимой, когда мы с моим приятелем Андреем Владимировичем, мелиоратором, были в Райгороде и на часок заглянули к Наталье Кузьминичне в Ужбол. В Райгород я тогда приезжал по приглашению краеведческого музея, отмечавшего шестидесятую годовщину со дня смерти местного летописца — крестьянина из Угож. Андрей же Владимирович командирован был сюда своим институтом.
Теперь как раз время переписать в этот дневник некоторые записи, относящиеся к той зимней поездке, — потом ведь будет не до них: пойдут новые встречи, разговоры, впечатления. Но прежде, чем сесть за стол, хочется пройтись по старому дому, где всем нам так славно жилось и в прошлом году и в позапрошлом… Во многих крестьянских домах перебывал я за свою жизнь: в глинобитных хатах украинских степей, в осиновых избенках русского мелколесья, в кирпичных избах безлесной рязанской равнины, в сосновых пятистенках северной лесной стороны. Но я не помню ни одного деревенского дома, который удобствами своими и уютом сравнялся бы с домом Натальи Кузьминичны.
Дверь из нашей горницы ведет на так называемый мост — большие сени, протянувшиеся вдоль всего дома и разделившие его на две части. Свет единственного окна, забранного кованой решеткой, едва достигает середины сеней — такие длинные они. В господствующем здесь успокоительном полумраке различаешь выпуклость бревен, висящую на гвоздях рабочую одежду, резиновые сапоги под нею и широкие, вымытые с дресвой половицы.
Здесь домовито пахнет мочалой, корзинами…
Я вспоминаю, как в первый свой приезд спал тут на сундуке и как разбудили меня утром слова Натальи Кузьминичны, не то чтобы сочувственные, скорее устанавливающие факт: «Му-жик-то, чай, озяб на мосту!» Она тогда не думала, что я могу услышать, и теперь я часто подразниваю ее: пожалела, мол, в избу пустить. Наталья Кузьминична чрезвычайно смущается, потому что от природы застенчива, однако все же возражает: «Кабы это теперь, когда мы хорошо знакомые, а тогда-то мне больно наплевать».
Из дальнего закоулка, оттуда, где мост, поворотивший вдруг в сторону двора, чуть освещен волоковым оконцем, тянет хлебным амбаром от занявших весь этот угол мешков с зерном. Еще на моей памяти там была зимовка — скотная и в то же время жилая изба, куда в старое время, чтобы сберечь чистую избу, на зиму перебирались и люди и скотина. Подобного рода бережливость идет в сравнение лишь с той неоглядчивостью в работе, из-за которой строитель этого дома, свекор Натальи Кузьминичны, ухватив не по силе бревно, надорвался и помер. Лет двадцать пять назад, овдовев, Наталья Кузьминична властной рукой отменила древний порядок, стала и зиму и лето жить в смежной с горницей чистой избе, а в прошлом году и вовсе сломала зимовку. Она решила устроить на этом месте кладовую, но не достала еще тесу на перегородки. Площадь будущей этой кладовки покамест обозначена, кроме мешков с хлебом, всякими ушатами, кадями, шайками и занявшими весь пол ведерными чугунами, мимо которых я и пробираюсь теперь, имея по левую руку рубленую стену второй, холодной горницы.
Толкнув легкую дверцу, я выхожу на площадку с перилами— своеобразный балкон, откуда бегут вдоль стены вниз ступеньки пологой лестницы. Я знаю, что на улице пасмурно, но здесь, под новой соломенной кровлей двора, от которой как бы разливается вокруг ровный желтоватый свет, мне начинает казаться, будто сейчас вот выглянуло солнце, жаркое послеполуденное солнце последних дней июня, — я даже невольно посмотрел в сторону приотворенных ворот. Или же, напротив, именно оттого так покойно тут, что хорошо знаешь — за стенами двора ненастье.
Запахи двора отличны от тех, какие стоят на мосту: здесь пахнет соломой, навозом, свежим сеном, сухими дровами… Но это все те же запахи достаточного и запасливого крестьянского дома. Если считать буквально, этому дому едва ли больше семидесяти лет, но в том, как срублен он, в утвари, в орудиях труда— столетия. Конечно же понадобилось не одно дождливое лето, не одна осень и зима, чтобы встал, прирубленный к избе, вот этот, какой он есть, крытый старновкой двор.
Гладко убит его земляной пол с желтеющими повсюду редкими соломинками. Надежно проконопачены стены. Возле широкой колоды, в которую вогнан топор, громоздятся вязаночки нарубленного хвороста. Железные грабли, лопаты и сапки заняли целый угол своими темными, лоснящимися черенками, а в другом углу белеет охапка новеньких деревянных грабель, у которых по низу черенка наведен голубой узор.
Из — под просторной повети, на которой топорщится ворох свежего сена, — хотя и дожди, а Наталья Кузьминична с сыном Виктором уже обкосили усадьбу, — оттуда, где рядом с коровьим хлевом квартирует поросенок, доносится надсадное хрюканье и над обглоданным бревном загородки, совсем как на ярмарке в Сорочинцах, возникают вдруг раздвоенные копытца и розовое свиное рыло. Вечером, за самоваром, Наталья Кузьминична обязательно спросит, каков, на мой взгляд, поросенок.
Удивительно защищенным чувствуешь себя здесь, как в детстве, когда заберешься куда-нибудь на чердак или в дровяной сарай и вообразишь, будто ты в крепости. Быть может, это чувство — сегодняшнее и то, давнее, что испытывал в детстве, — восходит к тем временам, когда жилище было для человека не только кровом, но и защитой.
Пожалуй, устройство этого дома близко к тому, как устроен был дом далекого пращура Натальи Кузьминичны: то ли славянина, поселившегося среди мери, то ли мерянина, с подозрением глядевшего на славянина. Впрочем, потомки первых здешних славян, в крови которых растворена была мерянская кровь, тоже ведь кого-нибудь да остерегались.
Но скорее всего надо принять во внимание другие обстоятельства.
Я как-то сказал Наталье Кузьминичне, что зимой, если ей запасти воды, она может неделями не выходить на улицу. На дворе у нее дрова, и сено, и корова с поросенком, а овощи, всякое соленье и картофель — в подполье, ход в которое прямо из избы, надо лишь открыть дверцу в деревянной филенчатой лежанке, пристроенной к печи.
Это здешний климат — долгие и суровые зимы, продолжительное ненастье — исподволь учил людей собирать под одну крышу жилые и хозяйственные постройки. А особенности их определены характером труда.
Райгородский крестьянин с давних времен выращивает почти одни лишь овощи, лук и картофель, а чтобы хранить их, нужно обширное, сухое и теплое подполье, вот и поднял он так высоко свой дом. Одна из дверей подполья, которая в избе, удобна тем, что позволяет во всякое время достать корзину картошки или свеклы с морковью, миску квашеной капусты, а к другой двери, что ведет на улицу, можно подъехать на лошади, свалить или нагрузить товар, как называют здесь идущую на продажу огородину. И обширность печи, в которой сушили некогда так называемый французский горошек, и неоглядность моста, где в осеннюю непогоду удобно раскидать лук, — все это вызвано рабочими надобностями, своеобразием здешнего земледелия.
Но тут снова приходит на память наша зимняя поездка.
И я возвращаюсь к себе, сажусь за стол.
Вот что я записал тогда, в самом начале марта нынешнего года.
…Ночью была метель, и утро стоит холодное, светлое.
В одном из кабинетов райисполкома, в неуютной комнате с нагими белыми стенами и застоявшимся запахом чернил, — тихо трудится наскоро устроенная комиссия. За хозяйским столом — сам хозяин с вечера уехал в колхоз — линует бумагу агроном по овощеводству из Угожской МТС. У другого стола, накрытого кумачом, листают какие-то документы и делают выписки Андрей Владимирович и директор машинно-мелиоративной станции Перфильев. Тут же лежит стопка бумаг, оставленных Благовещенским, одним из заместителей председателя райисполкома, — он отлучился за какой-то справкой.
Я листаю толстый, отпечатанный на пишущей машинке том величиною с канцелярское «дело». К синему его переплету приклеен ярлычок: «Проектное задание… Часть I. Том I».
Меня восхитила та степень подробности, с какой здесь говорится о райгородской земле, завидная сдержанность и точность описаний.
Вот описание абсолютных суходолов на песчаных почвах.
«Древесная растительность на них отсутствует, лишь в некоторых местах встречаются редкие сосны, кусты можжевельника, березы. В травяном покрове: кошачья лапка, гвоздика, тысячелистник, олений мох. Для сельскохозяйственного использования данные суходолы непригодны, так как летом из-за недостатка влаги даже эта бедная растительность выгорает, а пески выдуваются».
А потом идут низинные луга. Я переписываю характеристику одного луга:
«Рельеф слабоволнистый, местами ровный. Травянистая растительность: осока обыкновенная обильная, бутыльчатая рассеянная, полевица собачья обильная, щучка, овсяница красная, мятлик болотный, таволга, гравилат, раковые шейки, лютик едкий. Увлажнение избыточное. Происходит оно вследствие близкого. залегания почвенно-грунтовых вод и застоя в отдельных бессточных западинах поверхностных вод».
Затем говорится о местных болотах.
Я впервые знакомлюсь с этим многотомным трудом, хотя сущность его мне давно известна. Речь идет об осушении котловины озера Каово.
«Развитие овощеводства и животноводства в приозерной котловине, — пишут в своем вступлении проектанты, — осложнено значительной (50 проц.) заболоченностью как полевых, так и кормовых угодий».
Пожалуй, вместо деликатного этого выражения «осложнено» ученым, составлявшим проектное задание, следовало употребить другое слово.
Помнится, в жаркую пору лета, в сенокос, видел я здесь косарей, которые по щиколотку в воде нетвердо шагали кочковатым, пружинившим под ногами торфяным болотом. К их потным и красным лбам липла черная мошкара. От железной осоки, должно быть, здорово ломило плечи.
Видел я и то, как поздно весной, в самую пору сева, широко голубела вода между возвышенностями, и только по торчавшим из нее комьям земли можно было догадаться, что это вспаханные с осени поля.
А однажды в начале октября, после сентябрьских дождей, озеро вышло из берегов, хлынуло во все свои девятнадцать речек и речушек, заставив иные из них побежать вспять, и сотни стогов сена, стоявших в поемных лугах, поднялись вдруг и поплыли. Я приехал сюда неделей позже, когда вода растащила по былинке эти поднятые ею стога. Я видел другое сено, залитое разливом, но оставшееся на месте, и все равно это было страшно. Едва ли я когда-нибудь забуду свинцовую осеннюю воду, которая тихо плескалась вокруг зеленоватых островков.
Но дело, конечно, не в том, называть ли все это осложнением или же лютой бедой. Просто меня разбирает злость против тех, кто до сих пор ничего не сделал, чтобы по проектному заданию, которое существует уже больше года и обошлось в полтора миллиона рублей, начались, наконец, осушительные работы. И так как мне не разобраться в сложной системе отношений между организациями и ведомствами, То я думаю только об одном человеке. Быть может, он один и виноват в том, что проектное задание было составлено с- опозданием в несколько лет против установленных правительством сроков и что оно до сих пор остается лишь сводом многих точных сведений и добрых пожеланий. Но если это даже и не так, если виноваты тут и другие, то все эти незнакомые мне люди в моем воображении выглядят похожими на него.
Я еще не был знаком с ним, но уже слышал от многих, что Федор Иванович Головин, начальник областного отдела водного хозяйства, — бюрократ. Это было в первый мой приезд на берега озера Каово, и мне любопытно было повидать человека, который мешает преображению обширного района, хотя на этот счет имеется даже правительственное постановление. Конечно, я понимал, что бюрократ — не обязательно чванливый, глупый и черствый чиновник, к которому не пройти без доклада, который велит посетителю заглянуть через недельку и пишет на заявлениях «увязать», «согласовать». И все же, когда я переступил порог комнаты, где занимался Федор Иванович, и навстречу мне встал весьма обходительный худощавый мужчина с тонким румяным лицом и седыми волосами, я даже несколько растерялся оттого, что он нисколько не отвечает общепринятому представлению о бюрократе. Тихим, не без приятности, голосом рассказывал он мне о своих затруднениях, изящно листал собранные в папке документы и выглядел интеллигентным провинциальным конферансье или популярным у женщин врачом, выступающим на любительской сцене с мелодекламацией, но только не обюрократившимся аппаратным работником, бурбоном. Я так и не мог понять тогда, в чем тут причина, и объяснил все своеобразной душевной усталостью этого человека.
Однако я ошибся, причина была другая.
Федор Иванович Головин, рассказали мне потом, в молодости работал десятником на торфу. Работал он неплохо, к тому же был общественником, клубным активистом. Молодого десятника, выделявшегося среди торфяников своей интеллигентностью, очень скоро стали выдвигать на различные общественные должности. Постепенно возвышаясь, он попал в круг тех лиц, которые известны областному начальству, И когда освободилась должность начальника областного отдела водного хозяйства, все сошлись на Головине — парень он растущий, кажется даже работал на каких-то болотах, значит, практически подкованный, а если теории ему не хватает, так подучится.
Первые годы у Федора Ивановича все шло хорошо, как я потом узнал — потому, что помощником у него был талантливый, энергичный инженер. Достаточно сказать, что теперь этот инженер возглавляет республиканскую проектную организацию. С таким помощником Федор Иванович чувствовал себя уверенно, принимал скорые и смелые решения, вероятно, самому себе уже начинал казаться солидным руководителем.
Потом инженера забрали в Москву, а работы прибавилось, потому что жизнь ведь не стоит на месте. Бывший десятник — так и оставшийся десятником, но только постаревший, обленившийся — оказался вдруг распорядителем миллионов, которые ему надлежит истратить на осушение нескольких десятков тысяч гектаров земли. Он как бы стал уполномоченным всех тех крестьян, которые населяют котловину озера Каово, получил от них всю полноту власти на то, чтобы выбрать наилучший вариант осушения и следить за тем, как осуществляются работы.
Конечно, деньги на все это идут не из личного кармана крестьянина, а из общественного, из государственного, и едва ли кто из колхозников подозревает о существовании Федора Ивановича Головина. Но ведь деньги-то эти — наши общие, народные, а Головин как-никак руководит отделом областного Совета депутатов трудящихся. И я нисколько не упрощаю положение дел, когда говорю, что райгородские жители, заинтересованные в том, чтобы озеро их стало глубоким и чистым, а заболоченные земли, простершиеся вокруг озера, плодородными, — что они уполномочили на это Головина, доверились его совести и знаниям.
Что до совести, то здесь я судить не берусь.
Относительно же знаний могу сказать, что вместо уехавшего в Москву инженера у Федора Ивановича теперь их целых два, но только оба они, как о них говорят все, каждый год забывают примерно то, чему их учили в течение трех лет. Справедливости ради следует отметить, что Федор Иванович отлично понимает, сколь скудны знаниями его помощники, и поэтому ни в чем не доверяет им, в каждом их предложении подозревает подвох. Единственный для него выход, раз уж он упустил свое время и учиться ему поздно, ничего не делать или, так как это все же трудно, вести дело с такой неспешностью, чтобы о нем либо забыли, либо передали кому-нибудь другому. Например, составление проектного задания первоначально было поручено Головину — точнее, подчиненной ему конторе, но шли годы, работа еле двигалась, и задание это передано было московской организации.
Из всего этого можно заключить, что Федор Иванович Головин интереснейший персонаж для психологической драмы, — это ведь страшно, когда не знаешь дела, которым обязан заниматься изо дня в день! Но случай с ним любопытен еще и тем, что показывает, как стеснен человек в своих поступках, если не владеет точным знанием.
Это я записал перед обедом, в доме здешнего жителя Михаила Васильевича Грачева, где мы тогда остановились, в ожидании ухи из великолепных здешних окуней, которую тем временем готовил на кухне Андрей Владимирович.
Все, что я видел и о чем думал в то утро, было еще свежо в памяти, но я не успел довести запись до конца, так как Андрей Владимирович, чрезвычайно озабоченный, вошел в комнату, держа впереди себя окутанную благоухающим паром кастрюлю. Только поздно вечером, когда мы вернулись из поездки в Ужбол, я смог продолжить свои записки. И то ли потому, что я все время слышал голос моего приятеля, толковавшего о чем-то в соседней комнате с нашим хозяином, то ли из-за того, что он являет собою прямую противоположность Головину, я начал сперва писать не о работе комиссии, но об Андрее Владимировиче Тихомирове, кандидате технических наук…
Директор института, где работает Андрей Владимирович, поручил ему подготовить для одной руководящей инстанции справку об осушенных землях в пойме подмосковной реки Эн и о возможностях использования этих земель под овощи. Андрей Владимирович сказал, что такую одностороннюю справку готовить не будет, так как считает, что энскую пойму выгоднее использовать под сеяные травы и тем самым поднять здесь молочное животноводство. Директор заявил, что руководящую инстанцию в данном случае интересует не молоко, а овощи. Андрей Владимирович в свою очередь возразил, что он, специалист, обязан доложить объективную истину, из которой и будут сделаны нужные выводы. Директор, конечно, продолжал стоять на своем.