13164.fb2
— Не замечалось этого за ним. Мужики до того, кто орет, зоркие. Он тут у Зубанихи остановился, через три дома.
Варя, стоявшая за фанерной перегородкой у печки, сказала:
— К нему сестра из Москвы приехала.
— Сестра, — фыркнул Тимофей. — Разве такие сестры бывают?
— Соловый, — засмеялась Варя, — тебе все на уме грех.
— А чего? В нем — счастье.
Варя принесла и поставила на стол сковородку с картошкой, стукнула Тимофея по затылку и сказала:
— Вот, десять лет с ним маюся, а он, как волк, все в лес смотрит…
— Так ведь не бегу. А смотреть — и ворон смотрит, а птица с большим рассудком.
— Рассудок, — улыбнулась Варя. — Если его в людях нет, так откуда же в птице взяться?
Тимофей ответил жене что-то веселое, и они засмеялись, но Степанов не слышал, что он ей ответил, потому что вспомнилось ему, как он приехал в этот дом семь лет назад с женщиной, которую любил. Они тогда сидели за этим же столом — вчетвером, пили водку и ели картошку в мундире. И так же смеялись, и так же горел желтый керосиновый фонарь на переезде.
Степанов постучался к Зубанихе.
— Войдите! — прогремел Михаил Иванович. — А, голубь! Прошу к столу! Мы пируем! Это — Нина! Сестра. Для краткости зовется первой литерой — Эн!.. Ха! Он принес хлеб! Зачем вы принесли хлеб, голубь? Это предлог, а?
— Предлог.
— Садитесь, кефиром угостим. Эн, дай ручку дяде.
Нина оказалась совсем юной, тонкой, как хлыст, и очень резкой в движениях. Она гибко перегнулась через стол и протянула Степанову длинную руку. Волосы упали ей на лицо, но она не стала убирать их, и Степанов сказал:
— Вы похожи на гогеновских женщин.
— Ее задача ни на кого не походить. Не бесите мою сестру.
— Вы будете кефир или чай? — спросила Нина.
— Кефир — это что?
— Кефир — это кефир. Вы думали, что я имела в виду закодированное название коньяка?
— Почему только коньяка? Тут возможны варианты.
— Нет вариантов, увы. Я привезла кефир, Миша и от него пьянеет.
— У нас странный диалог, — сказал Михаил Иванович. — Эн, не сходи с ума, я ложусь спать. Голуба, бойтесь эту женщину, у нее мой характер.
Разбросав вокруг себя стулья, Михаил Иванович ушел, а Степанов еще долго сидел, мучительно наморщив лоб, и вспоминал, как надо правильно говорить: «бойтесь эту женщину» или же «бойтесь этой женщины». То, что он так и не мог толком разобраться, как следовало бы говорить верно, показалось ему забавным, и он сказал вслух:
— Смешно.
Он вообще иногда говорил вслух какие-то мучившие его слова и, когда рядом бывали люди, очень этим смущался, и, чтобы хоть как-то сгладить возникавшую неловкость, начинал загадочно улыбаться и повторять несуразное:
— Ешно, но, смеш…
При этом у Степанова быстро двигался нос и закрывался левый глаз. Кое-кто угодливо смеялся, считая это чудачеством. Его это устраивало, потому что объяснять про контузию было бы нелепо и жалко, а такое — чудачество, — оно всегда воспринималось с доброжелательством. Степанов даже заметил, что несколько его приятелей, из тех, кто помоложе, стали подражать ему, произнося вслух непонятные слова, быстро при этом двигая носом и закрывая глаза.
Нина спросила:
— Быть может, вы хотите покушать?
— Спасибо. Я только что ужинал.
— «Кушал» — это лакейское слово, да?
— Почему?
— По литературе. Помните, в литературе прошлого века?.. Только лакеи говорили: «Кушать подано». Господа всегда говорили: «Милости прошу перекусить…»
Степанов усмехнулся и сказал:
— Занятно.
Ночь разметалась над землей. Облака лежали низко, будто одеяла, сбитые горячечнобольными в бреду.
— К грозе, — сказал Степанов.
— По-моему, пройдет левее, — ответила Нина.
Они медленно шли по уснувшей деревеньке, название которой было необычно, как и все здесь, — Купавна. Белые наличники окон словно фосфоресцировали и, казалось, подсвечивались изнутри каким-то холодным искусственным светом. Лес шумел гулко, приливами.
— Вы любите ночной лес? — тихо спросила Нина.
Он закрыл левый глаз, завертел носом и ответил:
— Не знаю, право…
— А почему вы смеетесь?
Степанов ничего не ответил. Когда с ним начинали говорить о красоте природы, Степанову делалось неловко, и он не знал, что отвечать. Ему казалось, что прекрасное можно писать на холсте, в литературе, но только говорить об этом не стоило. Ему не хотелось соглашаться с очевидным, названным именно так, как и нужно было назвать по грамматике. Смысл искусства — в первооткрывательстве, а моментальная фиксация увиденного — прерогатива рыночного фотографа. И еще Степанов не любил, когда при нем начинали говорить о красивом. А Степанов не любил говорунов, особенно тех, которые умеют изящно и тонко говорить обо всем, что вокруг. Такие люди, как ему казалось, неспособны к творчеству, они проговаривают самих себя.
Степанову вспомнился забавный случай, когда французский высший свет пригласил на званый обед известного писателя-юмориста. К нему относились с боязнью и острым любопытством. Но весь обед писатель просидел хмуро, уставившись в скатерть, никого не вышучивал, и все шло насмарку. И только в самом конце обеда произошло то, ради чего все собрались: писатель, обратившись к соседу, попросил: «Передайте мне, пожалуйста, эту прекрасную мелкую соль». И сразу же, после секундного замешательства, все — и гости и хозяева — стали громко хохотать, считая сказанное остротой. И каждый поэтому смеялся, а вернее — старался смеяться и дольше и громче другого.
…Где-то над озером, прорвав тяжелые облака, выглянул острый глаз месяца.
— Можете загадывать на счастье, — предложил Степанов. — Молодой месяц-то. И слева…