13191.fb2
Но все эти мысли пришли мне в голову уже позже, а не в те минуты, когда, полусонный, я стоял в чужой комнате у постели больного. Я делал свое дело и ни о чем не думал, — оставался до тех пор, пока был нужен, сделал все, что полагалось сделать, затем ушел. В прихожей я встретил супруга и отца, только что заявившегося домой, малость навеселе.
И ребенок-обезьяна будет жить — возможно, еще долгие годы.
Отвратительное звериное лицо преследует меня и здесь, в моей комнате, глядит на меня злыми тупыми глазками, и я читаю по мим историю его появления на свет.
Он унаследовал те самые глаза, какими мир глядел на его мать, когда она была беременна им. И теми же глазами мир заставил глядеть на содеянное и ее самое, одураченную мать.
И вот вам плод — взгляните, что за роскошь!
Хам-папаша, колотивший ее, маменька, только и озабоченная тем, что скажут родные и знакомые, прислуга, косящаяся на нее исподтишка и в глубине души ужасно довольная, что вот-де, мол, и «хорошие господа» не лучше их, худородных, тетушки и дядюшки с каменными лицами — идиотски негодующие, что попрана их идиотская мораль, священник, торопливо глотающий слова на жалкой свадьбе, не без основания несколько смущенный, что приходится от имени господа призывать договаривающиеся стороны совершить то, что со всей очевидностью уже совершено, — все они внесли свою лепту, все понемногу участвовали в случившемся. Не обошлось и без врача — и врачом был я.
Ведь я мог помочь ей в тот раз, когда она в ужасе и отчаянии валялась у меня в ногах в этой вот самой комнате. А я отговорился долгом, в который и сам-то не верил.
Но разве мог я знать, разве мог предположить…
И ведь именно в данном-то случае я действовал с полной уверенностью. Если я и не верил в «долг» — не верил в него как в некий непреложный, наивысший закон, за который он себя выдает, то все же для меня совершенно ясно было, что в данном случае самым правильным и разумным будет сделать именно то, что по обще принятым понятиям соответствует велению долга. И я сделал пт без колебаний.
Жизнь, я не понимаю тебя.
«Когда ребенок родится уродом, его лучше утопить».
На содержание каждого идиота в Приюте принцессы Евгении тратится ежегодно больше, чем получает годового жалованья молодой здоровый работник.
Снова наступила африканская жара. После полудня над городом в тяжком безветрии дымом висит золотая пыль, и лишь сумерки приносят прохладу и облегчение.
Всякий почти вечер я провожу час-другой за столиком перед Гранд-отелем, посасывая через тоненькую камышинку лимонад. Я люблю час, когда зигзагами, следуя течению Стрёммена, один за другим начинают зажигаться фонари, это самое мое любимое время дня. Чаще всего я сижу там в одиночестве, но сегодня я был в обществе Бирка и Маркеля.
— Слава тебе господи, — сказал Маркель, — наконец-то снова стали зажигать фонари. Без фонарей я чувствую себя в этой белесой тьме как потерянный, надоело уж блуждать вслепую. И хотя я прекрасно понимаю, что делается это исключительно из соображений экономии, мотив как будто вполне уважительный, а все же есть тут эдакий пошловатый привкус, мы точно бы нарочно подлаживаемся под туристский вкус. «Страна полуночного солнца», тьфу ты, дьявол.
— Это верно, — сказал Бирк, — ну, в крайнем случае не зажигали бы две-три ночи под самого Ивана Купалу, когда и вправду почти что светло. В деревне-то наши белые ночи чудо как хороши, а здесь они вроде бы и не к месту. Без огней и город не город. Никогда я не был так счастлив своею принадлежностью к городу, как в те минуты, когда ребенком приезжал ненастным осенним вечером из деревни и видел сверкающие вдоль набережных огни. А деревенские-то, думал я, деревенские-то теперь, бедняги, либо по домам все сидят, либо месят грязь в темнотище. Зато надо признать, — добавил он, — что в деревне совершенно иное звездное небо, нежели у нас. Здесь звезды не выдерживают конкуренции с фонарями. И это жаль.
— Звезды, — сказал Маркель, — не способны освещать нам путь в ночных наших блужданиях. Ужасно грустно, как подумаешь, до какой степени утеряли они всякое практическое значение. Прежде они ведали распорядком всей человеческой жизни, и если заглянуть в любой, самый дешевенький календарь, то может показаться, что ничего с тех пор не переменилось. Трудно отыскать более разительный пример живучести традиции. Вы только задумайтесь: самая популярная в народе книжица заполнена дотошными сведениями о вещах, до которых никому уже нет никакого дела. Все эти знаки зодиака, каких-нибудь две сотни лет назад понятные и последнему деревенскому бедняку, с усердием их изучавшему, ибо он верил, что от них зависит его благополучие, сейчас и для большинства-то образованных — лес темный. Имей Академия наук чувство юмора, она бы неплохо позабавилась, перемешав в календаре Рака, Льва и Деву на манер фантов в шапке; никто бы ничего не заметил. Звездное небо опустилось до роли чисто декоративной. — Он отхлебнул грога и продолжал: — Нет, куда теперь звездам до прежней популярности. Покуда мы верили, что от них зависит наша судьба, мы их боялись, но в то же время мы их любили и боготворили. Мы, точно малые дети, радовались им, воображая, что сам господь бог зажигает для нас по вечерам эти красивые свечечки, и твердо верили, что они именно нам подмигивают. Теперь же, когда мы знаем о них больше прежнего, они для нас лишь постоянное, мучительное, бесцеремонное напоминание о нашем собственном ничтожестве. Идешь ты, к примеру, ночью по улице Королевы, и мысли у тебя в голове самые возвышенные, необыкновенные, можно сказать, знаменательнейшие мысли, такие мысли, до которых, мнится тебе, ни одна живая душа не сумела либо просто не осмелилась додуматься. И пускай многолетний опыт, дремлющий в глубине твоего подсознательного «я», нашептывает тебе, что назавтра ты, безо всякого сомнения, либо и думать забудешь про эти свои мысли, либо уже не усмотришь в них ничего возвышенного и знаменательного, — все равно, счастливое упоение момента от того не ослабевает. Но стоит тебе ненароком поднять глаза кверху и увидеть малюсенькую звездочку, что примостилась меж двумя дымовыми трубами и светит себе, красуется, как тотчас понимаешь, что мыслям твоим грош цена и забыть про них можно хоть сейчас. Или же, например, идешь, глядишь в сточную канаву и раздумываешь, а стоит ли так спиваться, не лучше ли употребить время на что-нибудь более достойное. И вдруг останавливаешься — вот как было со мной недавно и начинаешь разглядывать крохотную мерцающую точку в канаве По недолгом размышлении приходишь к выводу, что то ведь звезда отражается, — в моем случае это оказался Денеб в созвездии Лебедя. И разом тебе становится ясно, сколь смехотворна и несущественна мучающая тебя проблема.
— Ну, знаешь, — позволил я себе заметить, — это уж называется рассматривать пьянство с точки зрения вечности. Но в трезвом состоянии эта точка зрения едва ли нам особенно свойственна, но всяком случае, для повседневного употребления она непригодна. Вздумай этот твой Денеб рассматривать свою особу sub specie aeternitatis[8], и он, вполне возможно, счел бы себя чересчур не значительным и решил, что не стоит труда светить дальше. Меж том он с незапамятных времен висит где положено, и распрекрасно себе светит, и отражается в океанах неведомых планет, для которых он, быть может, тамошнее солнце, а порой и в сточной канаве на маленькой темной земле. Бери пример, дружище! Я хочу сказать, в общем и целом, а не только касательно сточной канавы.
— Маркель, — вмешался Бирк, — явно переоценивает свои мыслительные способности, коли воображает, что сумел бы рас смотреть хоть что-нибудь, хоть самый паршивенький из своих грогов с точки зрения вечности. Не в его это силах, кишка тонка. Мне помнится, я где-то читал, что сия точка зрения есть исключительная привилегия творца и вседержителя нашего. Быть может, он оттого-то и прекратил свое существование. Рецепт, верно, оказался убийственным даже и для него.
Маркель молчал. Он был серьезен и печален. По крайней мере, таким казалось мне его лицо, смутно белевшее в полумраке под большим в красную полоску тентом, и, когда он чиркнул спичкой, чтобы зажечь потухшую сигару, меня вдруг поразило, какой он уже старый. Он умрет между сорока и пятьюдесятью, подумалось мне. А ему, между прочим, уже определенно за сорок.
Вдруг Бирк, сидевший так, что ему виден был противоположный тротуар, сказал:
— Вон идет фру Грегориус, та самая, что замужем за этим гнуснейшим пастором. Одному богу известно, как могло получиться, что она ему досталась. Когда видишь их вместе, невольно отворачиваешься, чувствуешь, что простая деликатность по отношению к ней того требует.
— И пастор с ней? — спросил я.
— Нет, она одна…
— Ну да, конечно, пастор ведь еще не вернулся из Порлы.
— По-моему, она вылитая белокурая Далила, — сказал Бирк.
Маркель: Будем надеяться, что она правильно понимает, в чем ее призвание в этой жизни, и наставляет преогромнейшие рога сему назорею[9].
Бирк: Мне кажется, едва ли. Она, безусловно, религиозна, иначе этот брак не объяснишь.
Маркель: А по моему глупому разумению, было бы, напротив, необъяснимо, когда бы она сохранила хоть чуточку религиозности, живя в супружестве с пастором Грегориусом, — и, кстати, согласись, она уж никак не может быть религиознее мадам де Ментенон[10]. Истинная вера — неоценимая помощница во всех житейских обстоятельствах и никогда еще никому не мешала.
Болтливые языки наши умолкли, когда она проходила мимо. Она шла в направлении Музея и Корабельного острова. На ней было простое темное платье. Она шла ни быстро, ни медленно и не смотрела ни вправо, ни влево.
Эта ее походка… Я невольно прикрыл глаза, когда она проходила мимо. Так идут навстречу своей судьбе. Она шла, чуть нагнув голову, и полоска шеи белела под шелковой путаницей светлых волос. Улыбалась она? Не знаю. Но мне отчего-то вспомнился недавний мой сон. Той улыбки, какой улыбалась она в страшном моем сне, я никогда не видел у нее наяву, да и не хотел бы увидеть.
Когда я поднял глаза, я увидел шедшего в том же направлении Класа Рекке. Он кивнул мимоходом Бирку и Маркелю, а может, и мне, не понять было. Маркель жестом стал приглашать его присоединиться к нам, но он прошел мимо, словно бы и не заметив. Он шел по ее следу. Будто некая могущественная рука за некую невидимую нить тянула их обоих в одну и ту же сторону. И я спросил себя: куда приведет ее и его этот путь? Ах, да мне-то что за дело! Путь, которым она идет, она прошла бы и без моей помощи. Я лишь убрал немного грязи из-под ее ног. Нелегок, верно, этот путь, иначе и не бывает. Мир не бывает добр к тем, кто любит. Но ведь в конце-то концов все пути одинаково приводят во мрак, все мы там будем, что они, что всякий из нас.
— Рекке в последнее время сделался неуловим, — сказал Маркель. — Я уверен, этот пройдоха что-то затевает. Говорят, он волочится за какой-то маменькиной дочкой с приданым. Ну что ж, к тому оно шло, у него долгов, как у наследника престола. Он в руках у ростовщиков.
— А ты-то откуда знаешь? — проворчал я ни с того ни с сего брюзгливым тоном.
— А ниоткуда я не знаю, — ответил он, не моргнув глазом. — Мне и так все понятно. Низкие душонки имеют обыкновенно судить о человеке по положению его дел. Я же иду обратным путем и по человеку сужу о положении его дел. Это более логично, а уж Рекке я знаю как облупленного.
— Ты, Маркель, не пей больше виски, — сказал Бирк.
Маркель налил еще себе и Бирку, который уставился в пространство, делая вид, что ничего не замечает. К поданному мне грогу я почти не притронулся, и Маркель смерил мой стакан взглядом, исполненным тревоги и неодобрения.
Бирк вдруг повернулся ко мне.
— Скажи мне, пожалуйста, — попросил он, — стремишься ли ты к счастью?
— Думаю, что да, — ответил я. — Я разумею счастье единственно как совокупность всего того, что каждый человек на своем месте почитает для себя желательным, то есть достойным устремления. Таким образом, выходит, что все мы стремимся к счастью.
Бирк: Ну, да. Так-то оно выходит. И твой ответ лишний раз напомнил мне, что всякая философия кормится исключительно за счет языковых двусмысленностей. Черному хлебу счастья нынче противопоставляют тонкие лакомства: кто спасение души, кто «собственное творчество», и утверждают при этом, что и понятия не имеют ни о какой жажде счастья. Завидный дар так уметь обманывать себя словами. У нас ведь неутолимая потребность видеть самих себя и свои устремления в идеальном свете. И может статься, глубочайшее-то счастье заключается в конечном счете и иллюзии, что мы не гоняемся за счастьем.
Маркель: Человек стремится не к счастью, но к наслаждению. «Допустимо, — говорили киренаики, — что бывают люди, не ищущие наслаждения, но причиной тут лишь то, что понятия их уродливы и суждения их превратны».
— Когда же философы, — продолжал он, — говорят, что человек стремится к счастью, либо же к «спасению души», либо к «собственному творчеству», они имеют при этом в виду исключительно самих себя, или, во всяком случае, взрослых людей определенной степени образованности. Пер Хальстрём рассказывает в одной из своих новелл, как он, будучи ребенком, каждый вечер молился: «Часик близко, часик близко, часик близится, идет, кого боженька полюбит, тому часик он дает». Он, должно быть, не ощущал в сем невинном возрасте смысла слова «счастье» и потому бессознательно заменял незнакомое и непонятное ему слово словом для него ясным и привычным. Но клетки нашего тела не более невинного дитяти сведущи в том, что такое «счастье», или «спасение души», или «собственное творчество». А ведь как раз они-то и управляют нашими устремлениями. Все, что понимается под органической жизнью на земле, бежит страдания и ищет наслаждения. Философы имеют в виду исключительно свое собственное устремление, свое волевое устремление, иными словами — свое воображаемое устремление. Но подсознательная часть нашего существа в тысячу раз обширнее и могущественнее сознательной, и последнее слово всегда за нею.
Бирк: Все, что ты сейчас наговорил, еще раз убеждает меня в том, что я был прав и что наш человеческий язык необходимо переделать с начала и до конца, если хочешь мало-мальски толково рассуждать на философские темы.
Маркель: Да шут с тобой, оставайся при своем счастье, а мне предоставь наслаждение. За ваше здоровье! Ну, предположим, я даже приму твое словоупотребление — не станет же от того истиной, что все стремятся к счастью. Есть люди, к счастью совершенно не предрасположенные, и они сами это чувствуют с мучительной и непреложной ясностью. Такие люди не к счастью стремятся, но к тому лишь, чтобы придать более или менее пристойный вид своему несчастью.
И он вдруг добавил, совершенно неожиданно:
— Вот Глас к таким относится.
Я был настолько ошарашен, что не нашелся с ответом. До самого последнего момента, пока он не произнес мое имя, я уверен был, что он подразумевает самого себя. Я и сейчас в этом уверен, а меня он приплел просто для маскировки. Наступило тягостное молчание. Я смотрел на игру света в Стрёммене. В плотной тучевой завесе над «Розенбадом» открылась лунная прогалина, и бледное серебро пролилось на колонны старинного особняка Бундов. А дальше, над Меларнским озером, медленно плыла фиолетово-багровая туча, сама по себе, оторвавшись от прочих.
Хельга Грегориус: по-прежнему стоит она у меня перед глазами. Такая, какой я видел ее во сне: обнаженная, протягивающая мне охапку темных цветов. Быть может, красных, но только очень темных. Ну да, красное ведь в сумерках всегда кажется очень темным.