13207.fb2
— Молчать, обезьяна! — сказал Полихнович, даже не поворачивая головы. — Ну, картофеля с простоквашей?
— Нет, спасибо. Я плачу вам сто рубликов, контракт оформим за двумя подписями… свидетель есть, пан Цедзина…
— Пан Цедзина! — воскликнул молодой человек, окидывая посетителя горящим взглядом. — Пан Цедзина, владелец Козикова?
— Да, бывший…
— Неужели? Вас уже вытурили? Ха — ха… Вот так разгром помещиков! Что же, теперь дороги строите?..
— Работаю, — скромно ответил пан Доминик.
— Так… Ну, что ж делать!.. Давайте писать этот контракт. По крайней мере будет чем завтра заткнуть глотку евреям.
Контракт был написан, и поздно ночью Бияковский вместе с Цедзиной уехали из Заплотья.
Спустя две — три недели у подножия горы уже работала машина для формовки кирпичей, а на скалах копошились люди. Инженер то и дело появлялся на вершине горы и пытливым, задумчивым взглядом окидывал расстилавшийся у его ног простор.
Был конец августа, время пахоты. На полях Полихновича царила глубокая тишина. Бияковский не был знаком с сельским хозяйством, с трудом отличал в поле пшеницу от ячменя, тем не менее он обратил внимание на то, что владелец Заплотья решительно предпочитает оставлять землю под паром. Длинные серые полосы земли, которая когда‑то делилась на ровные пашни, казались унылыми, словно кладбище. Только местами серый перелог оживляла небольшая полоска жнивья или картофеля, а там снова тянулись голые поля, сливаясь на горизонте с пастбищами и непригодной для посева землей.
Молодой помещик приходил ежедневно на гору, садился на камень, курил папиросу за папиросой и разговаривал.
— Как поглядишь отсюда, с горы, на ваш фольварк, — сказал ему однажды Бияковский, — право, он как покойник.
— Ладно, ладно… Покойник!.. Мне он после отца достался в плохом состоянии, пришлось ввести плодосмен…
— Плодосмен? Где же и какие плоды вы тут меняете? Никаких плодов я не вижу.
— Как никаких?
— Я в этом не разбираюсь, но все‑таки я не вижу ржи…
— А конский боб?
— Какой конский боб?
— Эх вы, а еще беретесь критиковать. Вон, видите там зеленую полосу?
— Какая вам польза от этой зеленой полосы или даже от этого самого конского боба? Ржи я не вижу.
— А вон то жнивье после чего?.. После капусты с бараниной, что ли?
— Помилуйте, да ведь мужик в два раза больше ржи сеет!
— Вот и истощает почву, сеет рожь по ржи… Вы только позвольте мужику, так он вам и на Театральной площади насажает картошки; но из этого отнюдь не следует, что мы должны следовать его примеру и губить поля. Тут, правда, надо бы немного капитала…
Не помню точно, как все это произошло, но факт тот, что произошло. Когда на новой железной дороге засвистели первые паровозы, Юлиуш Полихнович уезжал из Заплотья, увозя с обой в дорожной сумке несколько сот рублей. Фольварк с полями под паром, пустыми ригами и длинным перечнем долгов перешел в собственность инженера Бияковского. Новый помещик некоторое время с наслаждением обозревал отлогие поля, шляхетский дом, врастающий в землю, и высокие тополи с засохшими верхушками. Собственное имение! «Старый дом, — мечтал он, — будет для управляющего; на взгорье, фасадом к полотну железной дороги, я выстрою скромную, но стильную виллу». Но слишком долго наш инженер был практическим человеком, чтобы прекрасные мечты о вилле могли отодвинуть на второй план мысль о голых полях.
Что с ними делать? Неужели и впрямь поселиться в этаком Заплотье и начать вкладывать накопленные денежки в пашни, риги и овчарни? Ездить каждое воскресенье с семейством в деревенский костел, угождать господу богу, чтобы он не побил рожь градом и уберег тебя от поджигателей.
Приезжать на лето к себе в деревню, любоваться с супругой закатом солнца, бегать (все с той же супругой) по душистым лугам за пестрыми мотыльками, читать под тенью вековых лип Джованни Боккаччо, удить на речке пескарей — конечно, соблазнительное удовольствие; но торчать тут зимой и глазеть на проезжающие поезда — это по меньшей мере неразумно.
Совершенно другие чувства волновали пана Доминика Цедзину. Когда инженер купил имение, у старика зародилась надежда получить место управляющего, вернуться в деревню, к земле, вести хозяйство так, как ему нравится, жить под кровлей старого помещичьего дома. Стараясь угодить Бияковскому, он готов был в лепешку расшибиться.
«Этот инженер хорошо знает, — размышлял старый шляхтич, — чего стоит Цедзина. Он знает, что Цедзина не выскочка, не гонится за выгодой, знает, что Цедзина умрет с голоду, но не тронет того, что принадлежит хозяину, что он готов в лепешку расшибиться, лишь бы угодить своему хозяину, потому что он обладает достоинством, незнакомым нынешним людям, — смешным маленьким достоинством старой шляхты — честью».
Однако надежды пана Доминика не сбылись.
Появились люди, предложившие инженеру разбить землю на мелкие участки и распродать ее частями. После долгих размышлений Бияковский, расплатившись с долгами, продал землю, оставив за собой лишь усадьбу, каменистую гору и небольшой клочок пахотной земли за садом.
Вскоре все это место изменилось до неузнаваемости. На поля имения притащились лохматые поселенцы со своими женами, ребятами, телегами и пожитками. Худые их клячи везли из лесу бревна и гонт; колеса телег прокладывали новые дороги вдоль диких меж; люди копали колодцы, ставили плетни и наспех строили дома. По целым дням слышался стук топоров. Тощие пастбища, поросшие чахлой кудрявой травкой, которые в прошлом со времен колесника Пяста и до времен воспитанника дублянской школы[12] Полихновича служили лишь местом игр и прогулок для быстроногих зайцев, пустоши под лесом и заброшенные поля приобрели теперь такую ценность, что стали для многих основным источником существования. Сотни глаз с тревогой смотрели на эти клочки земли, и сотни сердец возлагали на них все свои надежды.
Когда наступила весна, на поля вышли плуги и подняли пласты земли, проросшие травой.
Когда наступила весна, у подножия горы, носившей в народе название «Свинячьей кривды», валили огромные клубы дыма. У самого склона громадная шахтная печь для обжига известняка выбрасывала в сырой туман целые снопы искр. Длинный желоб, повиснув над пропастью, протянулся от закопченной трубы к подножию белых известняковых скал. В нескольких сотнях шагов, ближе к усадьбе, поднималась прямая красная труба кирпичного завода.
Клубы дыма, плывущие по небесному своду, приманили из дальних, укрытых в лесах деревень толпу голоштанников со впалыми животами и пищеводом, растянутым от бесстыдной привычки нажираться одной картошкой. Они предстали пред ясные очи творца цивилизации. Инженер взглянул оком мудреца на их исхудалые тела, на их обросших грязью детей, на рваные юбчонки их жен, дочерей и любовниц — и милостиво предоставил им место в прогрессе человечества.
Из обрезков досок в указанных инженером местах были выстроены бараки, и в них разместили пришельцев. Руководство всеми работами было поручено пану Доминику Цедзине, который поселился в двух жилых комнатах бывшего помещичьего дома. Инженер покинул свое имение и отправился туда, куда призывали его неизбежные экономические условия. Перед отъездом он научил старого шляхтича решать социальные вопросы, указал, где надо рыть глину, как засыпать в печь глыбы известняка и делать из них своды, как узнавать по цвету извести, что углекислота из нее удалена, как избежать недожога, подавать пламя в печь и т. п.
И вот потянулись однообразные, ровные и долгие дни усердного труда. Надсмотрщик поднимался на рассвете, будил и вел на работу рабочих и только поздней ночью возвращался в старый дом.
Вековые камни стонали под ударами молота, целые утесы обваливались, подкапываемые неутомимой рукой, громадные глыбы, поднятые ломами, падали с вершин и дробились на мелкие куски. Следы железного лома на скалах, борозды, выдолбленные острием тяжелой кирки, остались навсегда, словно безмолвные свидетели того, сколько мускульной силы затратил здесь человек. С помощью двух рычагов — лома и кирки — были сдвинуты с места целые скалы, разрушены колоссальные формации. Недостаток орудий возмещался простой сноровкой, приобретенной в результате работы не мозга, а скорее мускулов. Каждый день на рассвете начиналась борьба между каменными глыбами и их сокрушителями; прежде чем погибнуть под дерзким натиском человека, скалы мстили ему, подстерегали каждый его промах, каждое мгновение слабости. Если вдруг случайно освобождалась их скрытая энергия, нависшие груды срывались неожиданно вниз, словно удар грома, убивая и калеча людей;
каждый камень, прежде чем удавалось втолкнуть его в жерло печи, до последней минуты давил всей своей тяжестью, ранил острой поверхностью, а потом обжигал огнем, душил дымом, как смертельный враг, губя и подтачивая жизнь своих мучителей.
Бесформенные обнажения и обломанные вершины стоят на этом побоище, словно надгробные плиты и саркофаги. Осенние дожди и зимние вьюги чертят на их поверхности таинственные знаки, — быть может, это имена рыцарей культуры, погибших там в борьбе с природой.
Пан Доминик уснул только на рассвете. Это не был здоровый, укрепляющий сон, а так, старческая полудремота. Мучительная, безумная тоска не прошла, не утихла, неуемная, тяжелая, как топор палача, она сонным кошмаром нависла над его истерзанной душой. Ему снилось, что он стоит на размокшей плотине, на берегу замерзшего пруда. Лед был синий, ломкий, набухший. Вдруг старик заметил, что с противоположного конца пруда к нему идет окутанная туманом фигура. Призрак шел, тихо покачиваясь, описывая плавные круги, чуть-чуть касаясь ногами ровной поверхности льда. И вдруг в одно мгновенье старик увидел у самого берега, почти у своих ног, огромную волну, треснувший лед и на полой воде мокрые, светлые, как лен, волосы. Чудные кудри юноши то рассыпались по воде, образуя как бы венец, то мокрыми прядами прилипали ко лбу, к белому лбу Петруся. Старик пытается крикнуть, но что‑то сжало, сдавило ему горло, будто застрял там сгусток крови, он хочет броситься в воду, но почему‑то не может погрузиться в нее. Наконец, ему удается опустить в воду руки по локоть — и холод, леденящий, ужасный, смертельный холод пробегает по его жилам, сжимает сердце и грудь. Если бы он мог издать стон, хотя бы один стон, один вопль… если бы мог хоть вздохнуть…
Зимняя заря осветила замерзшие стекла. Послышался стук дверей в рабочих бараках, скрип снега под ногами людей и голоса. Пан Цедзина очнулся и тяжелым взглядом обвел свою комнату. Он почувствовал некоторое облегчение, когда убедился, что все это был только сон. Но увы! Тоска и тревога, терзавшие его перед сном, охватили его с новой силой и, как злые, мстительные пчелы, вонзили свое жало в его сердце. Ему была противна и эта комната, и наступающий день, а может, и сам он был себе противен.
Полураздетый, он сел на постель и тупым, бессильным взглядом смотрел в угол комнаты. Неслышно для самого себя он прошептал одними губами:
— Хоть бы уж, к черту… умереть…
В окно постучались: это, конечно, рабочий, исполняющий обязанности сторожа, дает знать надсмотрщику, что несет охапку дров топить печь. Пан Доминик не пошевельнулся. Охваченный безумным отвращением и бессильной ненавистью, он сжал кулаки. Вся сила ума сосредоточилась на одной трезвой мысли: «Хоть бы уж…»
Стук в окно повторился, и чей‑то незнакомый голос громко спросил:
— Пан Доминик Цедзина дома?
Старик вскочил на ноги. Все равно, кто там ни стучится, — лишь бы это был чужой, незнакомый человек, лишь бы не этот парень в вонючем тулупе.
— Пан Цедзина! — крикнул кто‑то за окном.
Вся кровь вдруг прилила к сердцу старика. Он быстро натянул на ноги высокие сапоги, накинул на плечи лисью шубу и, подбежав на цыпочках к окну, стал дуть на стекло и протирать дырочку в намерзшем льду. Вдруг он бросил это занятие и быстро отвернулся к стене. Он весь скрючился, в глазах у него потемнело, лицо судорожно перекосилось, руки конвульсивно сжались.